Юрий Григорьевич Слепухин

Южный Крест


   Памяти Валентины Ивановны

   Беденко-Слепухиной — матери,

   друга и незаменимого помощника




ЧАСТЬ ПЕРВАЯ




ГЛАВА ПЕРВАЯ


   Время не гасило воспоминаний. Оно уплотняло их, сжимая в цепочку образов, и каждый такой образ постепенно разрастался, вбирал в себя все сопутствующее, становился символом.
   Так образом-символом Ленинграда стала картина белой ночи. Не какой-то одной, определенной, — ночей вообще, многих, слившихся в его памяти в одну: безлюдная набережная, широкие воды за низким гранитом парапета и мостовой пролет, исполинским крылом взнесенный в пустое, прозрачное, обесцвеченное близким рассветом небо.
   В июне того года ему пришлось много работать — уже началась сессия, а еще нужно было дописать курсовую, оставались хвосты по зачетам, лабораторные отработки; он возвращался поздно и дома еще просиживал до часу, до двух. Дни так и мелькали, пронеслась неделя, другая, третья, и — жизнь со всего разгону вылетела в иное измерение. Двадцать третьего, вернувшись из военкомата, чтобы собрать вещи, он с недоумением окинул взглядом заваленный книгами стол — странно, еще сутки назад все это представлялось таким важным…
   А что было затем? Запахи казармы, ритмичный топот сотен сапог на асфальтированном дворе, «на первый-второй ра-а-ас-считайсь! », соломенные чучела и деревянная винтовка с отточенным стальным прутом вместо штыка; потом затемненные перроны Витебского вокзала, лязг буфетов и тоскливые крики маневровых паровозов, синие фонари, неумолчный грохот колес под полом, зарева по ночам. Он завидовал ополченцам — их бросили под Лугу, а Юго-Западный фронт оказался так далеко от Ленинграда; под Белой Церковью были еще леса, роскошные лиственные дубравы, а потом степи, уже в начале августа, и именно эта украинская степь стала для него образом-символом войны — давящий зной, неубранная пшеница в выгоревших пепельно-черных проплешинах, свирепое солнце сквозь тучи пыли над бесконечными дорогами. Он долго не видел вблизи ни одного немца, только издали — сквозь прорезь прицела над подсыхающим на бруствере черноземом, — зеленоватые фигурки бежали рядом с танками, а танки казались неподвижными, серые угловатые формы медленно вырастали из дымной мглы, и эта кажущаяся медлительность их движения странно не согласовывалась с торопливым бегом взблескивающих на солнце гусениц…
   Первого немца рядом с собой он увидел позже, уже в лагере. Увидел — и не удивился, приняв эта за продолжение бреда. Сознание возвращалось медленно, он потерял много крови, и смысл случившегося дошел до него не сразу, а как бы самортизированным. Другим амортизатором была на первое время твердая уверенность, что он все равно скоро умрет — и более крепкие гибли сотнями и тысячами; с его осколочным ранением в грудь шанс выжить в тех условиях практически равнялся нулю. Эта мысль примиряла с окружающим, была лишь горечь, мальчишеская обида на судьбу — все могло кончиться там же, в окопе, среди своих, стоило лишь проклятому осколку пройти чуть глубже, рванув своим бритвенно-зазубренным краем какую-нибудь аорту или что там еще находится в этом месте…
   Но он выжил. Через полгода ему уже стыдно было вспомнить, что не так давно ждал смерти как избавления. Если и было что-то, чего он мог стыдиться, то это не сам факт плена — в этом не было его вины; вина была в том недолгом периоде малодушия, когда ему хотелось умереть, сдаться еще раз — теперь уже добровольно.
   К счастью, это прошло скоро. Те, кого каждое утро выволакивали из барака и поленницей громоздили поодаль, в снегу, — они были уже бессильны, им было уже не рассчитаться во веки веков. Счет вели живые. И этот страшный счет рос с каждым днем, с каждой поверкой на «аппель-плаце», где вьюга шатала шеренги живых скелетов в обрывках летнего обмундирования. Наверное, они только потому и оставались живыми, что кому-то ведь нужно было видеть, запоминать; кто-то должен был рано или поздно рассчитаться — сполна и за все…
   И он тоже смотрел, запоминал, ждал своего часа. Шли месяцы, закончился сорок второй год, после силезских копей было какое-то подземное строительство в Мекленбурге, удушливый от постоянной утечки газов цех гигантского химического комбината «Буна», бараки, бараки, нескончаемые километры колючей проволоки, пулеметные вышки, лай овчарок… Вести о ходе войны доходили с опозданием, но все же доходили; пленные знали о Севастополе, о Сталинграде, о Курске. После Курска немцы особенно свирепствовали — вероятно, это была их последняя ставка, она оказалась битой.
   Двумя месяцами позже он на очередной селекции попал в новую «арбайтскоманду», которую той же ночью загнали в эшелон. Ехали долго, — судя по солнцу, а также по названиям некоторых станций, которые иногда удавалось разглядеть через щель в стенке вагона, их везли дальше на запад. Эшелон подолгу простаивал на запасных путях, выли сирены, остервенело били зенитки, и, сотрясая землю, слитными волнами раскатывался обвальный грохот фугасок; по ночам щели светились красным — будто горела вся Германия, окровавив небо Европы исполинскими заревами своих пожарищ.
   На шестой день пути эшелон пересек какую-то большую реку, вероятно это был Рейн. А потом опять пошли угрюмые шахтерские края — дождливая равнина, терриконы под серым небом, медленно вращающиеся на вышках колеса подъемников. Названия станций были уже не немецкими, пленных привезли то ли в Бельгию, то ли в Северную Францию. Но кончились и терриконы, вокруг стало позеленее. На глухом полустанке, когда наконец стали выгонять из вагонов, кто-то успел перекинуться словом с оказавшимся рядом железнодорожником из местных — тот сказал: «Франс, Норманди… »
   Нормандия, ставшая для него землей свободы и мщения! Это случилось в ноябре — из лагеря их на грузовиках возили ремонтировать железнодорожное полотно, засыпать воронки, менять порванные бомбами рельсы; в один из вечеров, на обратном пути в лагерь, колонну обстреляли с двух сторон, из-за зеленых изгородей. Все произошло так быстро, что охрана даже не успела открыть ответный огонь. Он стоял в кузове у заднего борта, рядом с солдатом; все попадали друг на друга, когда машину занесло и развернуло поперек дороги от резкого торможения, и он так и не узнал, сам ли задушил этого немца, или его добили другие, но автомат оказался у него в руках — он прыгнул с высокого борта и, в упор полоснув очередью по кабине заднего «бюссинга», бросился напролом через колючий, мокрый от дождя кустарник…

 
   Дино Фалаччи оборвал художественный свист, которым безуспешно пытался привлечь внимание сеньориты, скучавшей за соседним столиком, и вопросительно глянул на Полунина.
   — Чего это ты вздыхаешь?
   — Не всем же быть свистунами…
   — Ты прав, для этого нужно призвание. Но все-таки — что случилось?
   — Да ничего не случилось, — Полунин пожал плечами и допил пиво. — Просто предчувствия одолевают. Знаешь, какой я сегодня сон видел? Будто вы с Филиппом набили мне морду и возвращаетесь в Европу.
   — Э, ерунда, — подумав, сказал Дино. — Бабка моя уверяла, что сны нужно понимать наоборот, а уж она-то в этих делах разбиралась. Она была ведьма, Микеле, я тебе не рассказывал? Ведьма, клянусь спасением души. И какая! Впрочем, в Лигурии что ни женщина, то ведьма. — Синьор Фалаччи поплевал через плечо и потыкал вокруг себя рогами из пальцев, отгоняя нечистую силу. — Инквизиции в наших краях не было, соображаешь? Попробуй сегодня найти ведьму в той же Испании…
   — Не было разве? — рассеянно спросил Полунин.
   — Ну, была формально, но рвения особого не проявляла. А за что мы тебе били морду?
   — Да все за то же, — сказал Полунин. — За всю эту затею.
   — Брось, опять ты принимаешься каркать. Лично я убежден, что мы разыщем сукиного сына. Главное было установить, что он здесь, согласен? Прекрасно! Это установлено. Разумеется, снимок в газете мог ввести в заблуждение, поди там разгляди, кто есть кто, но когда тебе удалось раздобыть негатив — сомнений больше не осталось, верно?
   — Не ори. Ты когда-нибудь научишься держать язык за зубами?
   — Э, да кто здесь понимает по-французски, — возразил Дино, но голос понизил почти до шепота. — Так вот, я хочу сказать — этот тип здесь, и вряд ли он будет так уж рваться обратно в Европу…
   Полунин усмехнулся.
   — А ты представляешь себе размеры этого «здесь»? Южная Америка, старина, это семнадцать миллионов квадратных километров. И сто с чем-то миллионов населения.
   — Найдем, — уверенно сказал Дино.
   — Ну да, ты же у нас всегда ходил в оптимистах…
   Ветер гнал по тротуару листья платанов, они сухо шуршали под ногами, стайками взвихривались за пролетающими машинами. Намело и сюда, на открытую террасу кафе. Осень, подумал Полунин, настоящая уже осень, как у нас в начале сентября. А ведь по календарю — апрель. Странно, но к этой путанице времен года привыкнуть труднее всего. Постепенно привыкаешь к чужим звездам, к чужим городам, к чужой речи вокруг, — а вот к жаре на Новый год привыкнуть трудно. Или к тому, что листья облетают в апреле.
   Щурясь, он посмотрел вдоль залитой ослепительным осенним солнцем авениды и надел защитные очки, словно отгораживаясь от опостылевшей экзотики. Настроение сегодня поганое, и неизвестно даже почему. Так, по совокупности. Воспоминания следует держать под замком, сколько раз себе говорил. А тут еще утром — не успел выйти из отеля — встретилась женщина, издали похожая на Дуняшу. Волосы, походка — Полунин решил даже, вопреки здравому смыслу, что Евдокия вдруг действительно взяла и прикатила. Глупости, конечно, что ей делать в Монтевидео? А уверенности в обратном все равно не было, пока он не оказался ближе и не убедился в ошибке; за эти несколько секунд чего только не передумалось! Нелепо ведь все до предела — глупо, неустроенно, и с этим призрачным «треугольником» тоже одна нервотрепка. Особенно для нее, можно себе представить.
   Поди вообще разберись, действительно ли это треугольник. А если прямая между двумя точками? Дуняша однажды сказала: «Знаешь, у католиков есть учение о мистическом браке — ну, они имеют в виду церковь и Христа, — так вот, конечно c'est un sacrilege [1], я понимаю, но — бог меня прости — этот мой Ладушка, в сущности, тоже вполне мистический супруг, хотела бы я в конце концов знать, где его черти носят… »
   Хорошо бы вызвать ее сюда. Хотя бы на день-другой. Увидев ту женщину, он понял, до чего стосковался по Дуняше. По ее голосу, болтовне, по ее забавному русско-французскому жаргону. По ее телу. Зайти на ближайший телеграф и написать на бланке — «приезжай, люблю». А по-испански будет совсем хорошо, у них ведь «любить» и «хотеть» — синонимы. Смелый, не боящийся прямоты язык. «Хочу тебя, приезжай»… И утром он мог бы встречать ее в речном порту. Сюда ведь из Буэнос-Айреса всего одна ночь пути — все равно что из Москвы в Питер. Размечтался, дурак…
   — Когда он обещал прийти? — спросил Полунин; глянув на часы.
   — В десять, мамма миа! А уже без четверти одиннадцать. Таковы французы. Помнишь ту историю с конвоем? Леблан должен был быть со своим отрядом ровно в два пополуночи — ждали этих рогоносцев чуть ли не до рассвета. Хорошо еще, не сорвалась вся операция.
   — Немцы тогда тоже опоздали.
   — Только это нас и спасло! Нет, я тебе говорю — иметь дело с французом…
   Дино допил свое пиво и, свистнув официанту, жестом попросил повторить.
   — Ладно, — сказал Полунин, — вы в этом смысле тоже хороши.
   — Мы! — Фалаччи даже привскочил от возмущения. — Римляне еще в древности были самым организованным народом, — мы дали миру администрацию, право…
   — Знаешь, это было так давно, — Полунин зевнул.
   — О, да! Твои предки, Микеле, и предки мсье Филиппа еще бегали по своим лесам в волчьих шкурах. Ха-ха!
   — Осторожно с историей, римлянин. А то ведь можно вспомнить кое-что и поближе, тебе не кажется?
   — Вот тут ты меня поимел, — согласился Дино.
   Официант принес две запотевшие бутылки и разлил пиво, заменив картонные кружки-подставки новыми. Дино с наслаждением отхлебнул из своего стакана, облизал с губ пену.
   — Единственное, что меня примиряет с этим чертовым Уругваем, — сказал он, — это пиво. Пиво здесь хорошее.
   — В Буэнос-Айресе лучше, — заметил Полунин. — «Кильмес-Кристаль», например.
   — А помнишь сидр в Нормандии?
   — Не говори. У меня после него всегда голова трещала.
   — Э, вот и наш Филипп, — сказал Дино, оглянувшись. — Да еще с женщиной, мамма миа, это уже что-то новое…
   Полунин тоже оглянулся.
   — По-моему, с ним какой-то парень?
   — Иди ты! Такой же парень, как я — римский папа. Не спорь, итальянец распознает женщину на любом расстоянии, у нас глаз наметан… Ну, что я тебе говорил?
   — Ты прав. Издали я принял ее за мальчишку.
   — Да все они теперь такие, чего ты хочешь, — заметил Дино, не сводя глаз с приближающейся пары. — Кстати, не местная, держу пари…
   Девушка, которая шла рядом с Филиппом, оживленно говорила что-то, размахивая пляжной сумкой. Коротко стриженная рыжеватая блондинка в очках без оправы, она показалась Полунину похожей на типичную студентку из Штатов, каких он много видел в Буэнос-Айресе. Пара поднялась по ступенькам террасы и подошла к столику.
   — Салют, дети мои, — сказал Филипп. — Извините за опоздание и позвольте представить вам нового сотрудника экспедиции — мадемуазель Астрид ван Стеенховен…
   Фалаччи и Полунин молча посмотрели на блондинку, потом на Филиппа. Дино опомнился первым и, вскочив, придвинул для девушки кресло.
   — Несколько неожиданно, но тем более приятно, — пробормотал он и показал в широкой улыбке свои ослепительные зубы.
   — Знакомьтесь, — продолжал Филипп. — Дино Фалаччи, научный руководитель. Мишель Полунин, технический эксперт.
   — Очень рада, — девушка тоже улыбнулась, протягивая руку, — очень рада… Но я не знаю… мсье Маду, вы меня уже представили вашим друзьям как коллегу, а ведь мы еще ничего не решили…
   — В принципе решили, — возразил Филипп, — детали обсудим позже. Мадемуазель любезно согласилась выполнять у нас обязанности переводчицы, — пояснил он, выразительно глянув на каждого из приятелей.
   — Да, но… — Дино посмотрел на него с еще большим недоумением. — Мишель ведь владеет испанским?
   — Заткнись и слушай. Не обращайте внимания, мадемуазель, мы с доктором Фалаччи старые друзья. Так вот — дело в том, что мадемуазель владеет немецким.
   — А, — сказал Полунин. — Ясно. И в каком объеме вы им владеете?
   — В самом полном. Гимназию я кончала в Федеративной Республике.
   — Ваше имя, простите? — спросил Дино.
   — Астрид, — ответила девушка.
   — Шведское, — кивнул тот. — Хотя фамилия — голландская. А вы сами?
   — Бельгийка, — улыбнулась Астрид. — Точнее, бывшая.
   — С расспросами потом, — вмешался Филипп. — У мадемуазель сейчас мало времени, я только привел ее познакомиться. Что вы пьете, Астрид?
   — Пожалуй, я тоже выпью пива. Но мне все-таки до сих пор не совсем понятны задачи вашей экспедиции. — Девушка, непринужденно усевшись в плетеном кресле, обвела взглядом всех троих. — Мсье Маду толком ничего не объяснил…
   — Видите ли, — сказал Филипп, соединяя концы растопыренных пальцев. — Мсье Маду, или ваш покорный слуга, является, так сказать, административным главой экспедиции, не более. Мсье Полунин ведает технической стороной дела — аппаратурой звукозаписи и тому подобным. А вот наш научный руководитель, как этнограф, сумеет изложить все это гораздо понятнее…
   Дино бросил на него свирепый взгляд и, повернувшись к Астрид вместе со своим креслом, заулыбался еще обольстительнее.
   — Ну, в двух словах это… как бы вам сказать… экспедиция по изучению особенностей быта и… м-м-м… культуры, я бы добавил… некоторых малоизученных до сих пор индейских племен бассейна Ла-Платы. Племен, нужно иметь это в виду, почти вымерших и… по существу, реликтовых — если позволительно применить в данном случае такое определение.
   — По-моему, не очень, — сказала Астрид.
   — Что «не очень»? — несколько опешив, спросил Дино.
   — Не очень позволительно применять к племени слово «реликтовое», — пояснила Астрид. — Мне так кажется.
   — Вообще-то вы правы, — согласился научный руководитель. Подумав немного, он осторожно спросил: — Вы что изучали, кроме языков?
   — Я занимаюсь антропологией, в Брюссельском университете.
   Дино долго молчал. Потом он полез в карман за платком, промокнул виски и, глянув искоса на Филиппа, издал ненатуральный смешок.
   — Хе-хе, да вы для нас просто находка, — сказал он. — Переводчик с дипломом антрополога… Можно поздравить мсье Маду, я прямо готов задушить его в объятиях…
   — Да нет, какой у меня диплом, — Астрид пожала плечами. — Я ушла со второго курса, так что это оказалось просто потерянное время. А какие именно племена вы собираетесь изучать? Я даже не знала, что в бассейне Параны сохранились индейцы…
   — Вообще-то практически не сохранились, — поспешил согласиться Дино. — В массе они, можно считать, вымерли. Но кое-кто остался, о да! Немного, правда, но зато… очень колоритные Ну, скажем… аймары. Или гуарани!
   — Аймары и гуарани? Любопытно, — Астрид улыбнулась. — Так вы, значит, намерены бродить по сельве?
   — Д-да, отчасти. Но не только! В конце концов, многие индейцы уже ведут более цивилизованный образ жизни — работают на плантациях мате [2], живут в поселках… сохраняя, впрочем, некоторые черты племенного быта. Ну, и в сельве тоже.
   — Очень любопытно, — повторила Астрид. — Я только не совсем понимаю, зачем вам в такой случае мое знание немецкого?
   — А-а… они часто не понимают другого языка…
   — Кто — индейцы?!
   — Ну да, если живут и работают на немецких плантациях, — пояснил Дино непринужденно.
   — Подумать только. Германоязычные индейцы, надо же! И что, они охотно позволяют себя фотографировать, записывать?
   — Да как когда, знаете ли. Иной раз приходится применять специальное оборудование.
   — Телеобъективы? Это я понимаю. Со звукозаписью, наверное, сложнее?
   — О, это вам куда лучше объяснит Мишель, — с видимым облегчением объявил Дино. — Он у нас большой мастер по всяким таким штукам…
   — Ну что тут объяснять, — нехотя сказал Полунин, когда Астрид повернулась к нему с вопросительным выражением. — Дело в повышенной чувствительности воспринимающих устройств… если вы понимаете, что это такое. Есть, например, такой микрофон — узконаправленного действия, как мы его называем. Вы нацеливаете эту штуку… ну вот хотя бы на то окно напротив — видите, открытое окно на четвертом этаже? — и пишете на пленку все, о чем говорят люди в той комнате. Даже если они беседуют вполголоса.
   — Невероятно, — сказала Астрид. — А посторонние звуки не мешают разве? Улица-то довольно шумная.
   — Нет, все паразитные шумы потом отфильтровываются.
   — Да-а… Воображаю, во что обошлось снаряжение экспедиции. Вы сказали, — Астрид обернулась к Филиппу, — вас финансирует какая-то газета?
   — «Эко де Прованс». Знаете, сейчас это модно — поднимает тираж, так что в конечном итоге затраты окупаются.
   — Еще бы! Шутка сказать — собственная экспедиция в дебрях южноамериканской сельвы. А кайманов вы не боитесь? Вообще там полно всякой нечисти, мне говорили. Эти ужасные рыбки, которые накидываются стаей, и змеи, и вампиры… а одни пауки чего стоят! — Астрид поежилась. — С детства боюсь пауков, наверное предчувствие: мне суждено помереть от укуса какого-нибудь птицееда. И именно в Парагвае! Что ж, это хоть романтично. В самом деле поехать, что ли?
   — От паука-птицееда не помирают, — заметил Полунин.
   — Здрасьте! — воскликнула Астрид. — Да я сама читала!
   — Вранье, значит, читали.
   — Ну, не знаю… Вы говорите с такой уверенностью, будто испытали на себе. Можно подумать, птицеед вас кусал!
   — Кусал, — лаконично подтвердил Полунин.
   — Ничего себе! — Астрид по-мальчишески присвистнула. — И как?
   — Жив, как видите.
   — Ну, не знаю, — повторила она, глядя на него с сомнением. — И куда он вас укусил? А, ну ясно — в руку, это что Вот если бы в голову…
   — Если вы решитесь ехать, мадемуазель, от пауков мы вас будем оберегать, — торжественно заверил Филипп.
   — Да, вероятно, я поеду, — кивнула Астрид. — Делать мне сейчас все равно нечего, так что…
   Она посмотрела на часы и встала.
   — Позвоните мне в отель завтра утром, мсье Маду, — сказала она. — Запишите телефон: восемь, пятьдесят семь, шестьдесят два. Это «Монсеррат», на Рио Бранко. Позвоните или зайдите сами, до двенадцати я никуда не выхожу… — Все трое проводили ее взглядами, пока она сбегала по ступенькам террасы. На тротуаре, прежде чем затеряться в толпе, Астрид обернулась и помахала поднятой рукой, — издали, в своих вылинявших синих джинсах и рубашке цвета хаки, она действительно была похожа на мальчишку-подростка.
   — Это называется женщина, — вздохнул Дино, кривясь, точно разжевал лимон. — Откуда и на кой черт ты ее выкопал, этого антрополога? Тебя что, солнечный удар хватил?
   — Она нам пригодится.
   — Ну, если только знанием немецкого, — с сомнением сказал Полунин.
   — Не только. Я вам потом расскажу о ней, это довольно своеобразная штучка. Но сейчас меня в первую очередь интересует то, что она связана с политическими эмигрантами из Аргентины…
   — Вот что, — прервал негромко Полунин. — Я все-таки предлагаю не обсуждать это во всеуслышание. Здесь гораздо больше народу знает французский, чем вы думаете. Пошли ко мне в гостиницу, там и поговорим…

 
   Своего приятеля Лагартиху Астрид нашла на Плайя-Капурро в обычное время и на обычном месте. Пляж был безлюден — купальный сезон кончился, в апреле здесь уже почти никто не купается, — и на пустынном берегу особенно патетически выглядела тощая долговязая фигура со скрещенными на груди руками, стоящая лицом к воде. Кроме патетики фигура излучала еще и меланхолию — Астрид ощутила это издалека.
   — Очнитесь, сеньор изгнанник, — окликнула она вкрадчиво, подойдя к Лагартихе сзади. — Впрочем, вы неплохо смотритесь, прямо хоть пиши с вас эпическое полотно. Этакий «Сан Мартэн в Булони»!
   Лагартиха, не оборачиваясь, раздраженно дернул плечом, словно отгоняя москита.
   — Сан Мартин, — поправил он. — Сан Мартин, а не Сан Мартэн, я тебе уже сто раз объяснял. И вообще мне надоели эти вечные подшучивания над вещами выше твоего понимания…
   Астрид обошла его и заглянула спереди, но тот продолжал непреклонно смотреть вдаль. Она бросила на песок сумку, стряхнула с ног сандалии и стала стаскивать джинсы.
   — Понимаешь, Освальдо, — сказала она, — когда человек воспринимает жизнь слишком всерьез, как это делаешь ты, он неизбежно становится в чем-то немножко смешным. Не обижайся, но это так. Ты не хочешь меня поцеловать?
   — Нет, — отрезал Лагартиха.
   — Я просто хотела доставить тебе удовольствие, — пояснила Астрид. — Не вздумай понять как-нибудь иначе. Чего это ты сегодня такой мрачный?
   — А ты часто видишь меня веселым?
   — Верно, — согласилась Астрид. — Но только сегодня ты особенно противный.
   — Ты обедала? — неожиданно поинтересовался Лагартиха.
   — Да, поела немного, у меня от жары нет аппетита. А что?
   — А то, что я вот, например, не обедал, — объявил Лагартиха очень язвительно. — И не потому, что нет аппетита.
   — Ты опять на мели, — понимающе сказала Астрид. — Бедняга, ну и сказал бы сразу! У меня в сумке есть сандвичи…
   — С чем?
   — Господи, он еще выбирает. С колбасой, кажется, и еще с сыром. Я взяла на двоих. Хочешь?
   — Давай, — мрачно согласился Лагартиха. — Понимаешь, эта сволочь Ретондаро опять не прислал денег. Я ходил в речной порт, встретил пароход из Буэнос-Айреса, разыскал связного. Я тебе рассказывал, он там стюардом. «Ликург, — спрашиваю, — передавал что-нибудь для меня? » Ликург — это подпольная кличка Пико Ретондаро, я тебе, кажется, говорил…
   Он запустил зубы в сандвич, отхватил половину и стал сосредоточенно жевать, сохраняя при этом меланхолическое выражение.
   — Между прочим, Освальдо, — сказала Астрид, — ты всем своим приятельницам выкладываешь эту информацию — ну, насчет связных, кличек и тому подобное?
   Лагартиха, продолжая жевать, покосился на нее с недоумением.
   — Какие у меня здесь «приятельницы»? — сказал он, проглотив кусок. — Ты вот единственная.
   — Здесь! А дома, небось, трепался направо и налево.
   — Чего ради, — он пожал плечами. — Наши девушки настолько далеки от политики, что никому и в голову не придет трепаться с ними на эту тему…
   — Что, аргентинки вообще не интересуются политикой? Подумать только. Помню, у нас в ЮЛБ [3] самыми остервенелыми активистками были первокурсницы, ни одна драка без них не обходилась.
   — Нет, здесь не так. Есть, конечно, исключения, но это не типично. — Лагартиха доел сандвичи и ухмыльнулся. — Пико Ретондаро, та самая рептилия, что должна прислать деньги, решил как-то привлечь одну девочку. Позапрошлым летом, я еще был дома, на легальном положении. Он входил в группу профессора Альв… неважно, назовем его просто «профессор А. ». Так вот, у этого профессора есть дочка. Пико однажды мне говорит. «Держим пари, Доритой я овладею — сделаю ее женщиной, а потом революционеркой». И чем, ты Думаешь, это кончилось?