- Не вешай носа, - сказал отец, - не прогадал, вот увидишь.
   На зорьке, когда солнце еще карабкалось по веткам, чтобы взобраться на макушки дальнего леса, мы вышли втроем на поляну. На травах, набрякших росой, еще лежала сумеречность. И было так тихо, что можно было расслышать, как падают капли с листьев березы.
   - Ну, начнем, - сказал отец и взмахнул косой.
   Звон косы, подсекающей траву, - особый звон и слышал его лишь тот, кто держал косу в руках. Не сталь звенит, а колокольчики, васильки, ромашки перезваниваются и еще какие-то с неведомыми названиями цветы. И еще - серебряная струйка росы, стекающая по зеркальному лезвию косы.
   Я косил неважно, но брал упорством, и отец, оглядываясь, видел это, улыбаясь, молчал. Он шел впереди, впечатывая следы - прочные, тяжелые, в которые так и хотелось ступить, повторить их.
   - Ты смотри, красотища-то! А? - приговаривал он, оборачиваясь.
   Солнце уже продралось сквозь колючие ветки ельника и глядело на нас, словно любопытствуя. Оно поднималось прямо на глазах, как огромный малиновый воздушный шар. Вот он укололся о вершину синей ели и вспыхнул. Мириадами разноцветных огоньков разбросало этот шар на поляне. Синие, рубиновые, изумрудные - на землю словно упала радуга.
   - Роса горит, - сказал отец, - к хорошей погоде.
   С первой электричкой приехали мать и тетя Лиза. Солнце стояло уже высоко, и теперь настала очередь ворошить ряды - они зелеными волнами тянулись через всю поляну. Мать легко переходила от валка к валку с граблями. И не разбрасывала траву, а словно расчесывала, взбивая живые пряди. Глядя, как она весело орудует граблями, будто соревнуясь с подругой, подумал о том, что для матери это не просто сенокос, тяжелая, изнурительная работа, а праздник, которого мне пока не понять.
   Две недели пробыли мы на Машинной сечи. Обед варили у костра, пили ручьевую воду с комарами пополам. И я как-то забыл про Хосту. Некогда было вспоминать.
   - Ну как, доволен? - спросил отец, когда мы вернулись домой.
   - Хорошо, - ответил я. Но про себя подумал, что на следующее лето к морю все-таки доберусь.
   И вот добрался. Море в полуметре, и того меньше, а вспомнил о сенокосе. Поистине хорошо там, где нас нет.
   Первый раз мне суждено было увидеть море без пяти минут моряком. Подтянутый, будто перехваченный под тужуркой корсетом мичман с усиками (почему-то все молодые мичманы носят усики!) построил нас, призывников, на вокзале и повел, как он выразился, к месту прохождения службы. Мы шли по улицам известного - на карте возле его названия отпечатан якорек города, военно-морского порта. И мостовые, и тротуары, и дома - гранит и камень. Весь город поэтому похож на бронированный корабль. По мостовой мы шли, как по палубе.
   А моря все не было и не было. Я смотрел то перед собой, вытягивая шею, потому что впереди покачивалась крупная на широких плечах голова направляющего, то заглядывал вправо и влево - нет моря: школа, магазины, какой-то завод.
   - Стой! - скомандовал мичман. - Подождем, пока сведут мост.
   Мы остановились у разводного моста - маленькая копия Крымского. Только он был сейчас как бы надломлен, и его половины встали дыбом. Под мостом темнел канал не шире Яузы.
   - А зачем разводной?! - спросил кто-то у командира.
   - Чтоб свободно проходили корабли, - сказал он, - в гавань.
   Корабли... Гавань... А где же море?
   - Море-то где? - не удержался я.
   - Какое море? - удивился мичман. - Вот оно, за волноломом.
   Я, конечно, не знал, что такое волнолом. Но спрашивать не стал - еще и тут опростоволосишься. Наверное, так называют каменную гряду, что выступает от берега и отгораживает нечто наподобие пруда. И зачем волны ломать?
   Как я ни пытался разглядеть за нагромождением камней море - ничего похожего не было видно. Неужели море - вон та серая полоска, что сливается с блеклым небом? А где же прибой, о котором так восхищенно рассказывал мне Борис? Где пляж? И ни одного купальщика...
   - Шагом марш! - скомандовал мичман. И добавил тише, словно пристыдил: - По сторонам не глазеть, не на экскурсии.
   Расположились мы в двухэтажном краснокирпичном здании с островерхой крышей, напоминающем средневековый замок. Кто-то пустил слух, что здесь останавливался Петр I. Может, и правда, хотя вещественных доказательств даже в виде мемориальной доски не было. Но в легенду мы поверили безоговорочно. Так хотелось - вот, оказывается, откуда идет наша морская родословная. И со священным чувством причастности к подвигам русских мореходов мы ступали по плитам, которые отзывались подковчатым каблукам петровских ботфортов!
   Но море! Море! Я никак не мог унять разочарование, которое так неожиданно постигло меня при самой первой встрече с морем, там, у волнолома. Вот тебе и моряк с печки на лавку бряк...
   И все-таки я был теперь моряк. Да, моряк. И однажды наступил такой момент, когда - держу на спор - Борис мне позавидовал бы. Ну, если бы и не ахнул, то промолчал бы от зависти наверняка. В тот чудесный момент все на свете моря и океаны сразу оказались моими. Лично моими.
   Правда, как в сказке! Мы вошли в баню кто в чем: в куртках, в свитерах, в пиджаках, а вышли - моряками. Загляденье!
   Хороший мичман человек. "Вместе с паром, - говорит, - из вас сухопутные души испарились. Вот вам взамен морские!"
   И каждому - но новенькой тельняшке. Тельняшка как тельняшка. Такую, в общем-то, можно купить в военторге на Калининском проспекте. И у Бориса их штук пять лежит в шкафу. Но огромная разница! Те магазинные, а эта настоящая морская. Разве сравнить!
   Ты натягиваешь ее на мокрое тело, и оттого она кажется упругой, и вот уже синими полосками, словно обручами кольчуги, охвачена грудь, и мускулы - откуда только взялись! - наливаются удесятеренной силой. Будто и в самом деле вселилась в тебя новая, бесстрашная душа, которая называется морской.
   Теперь очередь за робой! Слово-то какое соленое - роба. Синие комбинезонного материала брюки и рубаха. Но не просто брюки - их подпоясываешь широким черным ремнем с увесистой медной бляхой, на которой переливается якорь. И не просто рубаха - у нее вырез на груди такой, чтобы легче дышалось и еще, наверно, чтобы тельняшка была видна. По неписаным правилам - три сине-белые полоски, и не больше! Под вырезом рубахи - две пуговички. Ты берешь синий воротничок - по-матросски гюйс, забрасываешь его за плечи и пристегиваешь к этим самым пуговичкам, словно птицу за два крыла. Вот теперь ты самый красивый парень на свете - моряк! И как в песне - тебе от роду почти двадцать лет.
   Наверное, девчонки на танцах не толпятся так у зеркала, как парни, только что облаченные в морскую форму.
   Мичман, который все это время, пока мы переодевались, молчал, повернул к нам довольное лицо - первый раз такое довольное - и сказал:
   - А теперь получите самый главный атрибут, - и показал на бескозырки.
   Мы бросились разбирать две черные башни - бескозырки лежали стопкой, одна на другой - и снова затолкались у зеркала.
   Да, это был, конечно, главный атрибут, мичман прав. Даже на собственном лице я вдруг обнаружил отпечаток чего-то нового, незнакомого. Лоб чуть наискось перечеркивал черный околыш, и глаза под этой чертой как бы потемнели. Но, как тогда у волнолома, кольнуло разочарование. На бескозырке не было матросской ленты.
   - Это называется чумичкой, а не бескозыркой, - сказал один из всезнаек, которые - вот удивительно - всегда оказываются среди новичков.
   - Кто сказал чумичка, повторить! - настороженно спросил мичман.
   Никто не отозвался.
   На выходе, прежде чем скомандовать "Шагом марш", мичман громко, чтобы все слышали, сказал:
   - На ленту матрос имеет право после присяги. Ибо лента... - он помолчал, подбирая нужное слово, - это не что иное, как венец славы морской.
   Ясное дело. К славе морской мы пока что не имели никакого отношения.
   "Даже моря-то еще не видел", - подумал я и опять вспомнил волнолом.
   Когда мы шли в баню, было тихо, а сейчас, только шагнули за ворота, в лицо песком швырнул ветер.
   - Чумички не растеряйте! - хихикнул знакомый голосок.
   Так мы и топали до самой казармы, придерживая бескозырки. Впрочем, казарма - это у солдат. У матросов она - кубрик. И полы - не полы, а палуба. И кровать не кровать, а койка. Соответственно и тумбочка называется рундуком. Из книг я давно знал, что уборная именуется гальюном. Но как-то в голову не приходило, что гальюн убирают сами матросы. По очереди. И еще бывает, вне очереди.
   Что такое мыть гальюн вне очереди, я узнал в тот же день. И виноватым оказалось... море.
   Чем ближе мы подходили к кубрику, тем сильнее слышался шум в сосновом лесу, который окружал дорогу. Шум нарастал с каждым шагом. Но странное дело - шумели не сосны, они, поскрипывая, мягко покачивались на ветру. А вот где-то в глубине, за ними, словно грохотали по рельсам десятки электричек. Они проносились мимо невидимой платформы, замирали и снова возвращались.
   - Что это за шум такой?! - спросил я еще незнакомого мне левофлангового.
   - Море штормит, - ответил он и посмотрел на меня, как на младенца. Отсюда до моря с полкилометра. За соснами не видно, а со второго этажа как на ладони...
   "Море штормит! Как у Бориса на фотокарточке! И не где-нибудь за волноломом, а совсем рядом. Где же я раньше был?"
   - Что-то вы идете, как на похороны, - с досадой сказал мичман. Песню бы, что ли, спели! Есть запевалы?
   - Есть! - гаркнул я так, что впереди идущие недовольно оглянулись.
   - Запевай! - весело приказал мичман.
   - Наверх вы, товарищи, все по местам! - затянул я. - Последний парад наступает. Готовые к бою орудья стоят, на солнце зловеще сверкая. - И пока выводил во всю глотку этот куплет, лихорадочно думал только об одном: подхватят или нет. Я облегченно перевел дух, услышав, как впереди и позади раздалось еще неуверенное, но все же дружное:
   - Готовые к бою орудья стоят... - Поддержали.
   До кубрика нам не хватило куплетов двух. Опять пошли молча. Только левофланговый, который сказал про море, толкнул меня в бок и съехидничал:
   - Тебе бы в ГАБТе выступать, а ты "Наверх, товарищи!".
   Как только мичман подал команду "Разойдись!", я через три ступеньки взвился на второй этаж, чтобы взглянуть на море. Но классы, обращенные окнами в его сторону, оказались запертыми. "Ничего, - успокоил я себя, теперь-то ты, родное, никуда не денешься".
   После обеда, когда мы дымили в курилке, подошел мичман. Мы сразу притихли, а он, распечатав пачку сигарет "ВТ" и положив перед нами дескать, курите, здесь я вам не командир, а товарищ, - спросил:
   - Плавать все умеете?
   - Конечно, все! - с надеждой и готовностью выпалил я.
   Он покосился в мою сторону и, пропустив мимо ушей такое категорическое восклицание, переспросил:
   - А ну, поднимите руки, кто не умеет плавать!
   Никто рук не поднял. Чудак этот мичман - разве бывают неплавающие моряки?
   - Хорошо, - сказал он. Но в этом "хорошо" все же прозвучал оттенок недоверия. - Хорошо, что все умеете плавать. Значит, будем учиться ходить. Через двадцать минут начнем заниматься строевой подготовкой!
   И тут меня словно за язык дернули.
   - Товарищ мичман, - сказал я в сердцах, - мы что, маршировать приехали или морскому делу учиться? Море в двух шагах, а ни разу не искупались.
   Мичман смял сигарету, взял пачку, положил в карман и встал. Ну, думаю, сейчас выдаст по первое число. А он нет - посмотрел на меня соболезнующе и ответил, обращаясь ко всем:
   - Порядок есть порядок. Были бы вы на пляже - другой вопрос. Даже у меня нет такой власти, чтобы разрешить вам купание. "Добро" надо испрашивать у начальства повыше. Дадут "добро" пожалуйста. Море любит порядок.
   Вот оно что! Значит, и над морем есть начальство. Значит, шуми не шуми, волнуйся не волнуйся, а порядок есть порядок, и точка. Значит, море хоть и огромное, но не все одинаковое. Есть море гражданское что хочу, то и делаю, как Борисово например, которое в Хосте. А есть море военное без приказа, без разрешения ни шагу. И это море, выходит, мое. Такое мне досталось. Прежде чем окунуться, я должен испросить "добро" у мичмана, он - испросить у командира части, а командир... Командир еще подумает, дать "добро" или нет.
   С этими невеселыми мыслями я вышагивал в строю.
   - Разом-кнись! Сом-кнись! Напра-во! Шагом марш! Выше, выше ногу, командовал мичман. - Видели по телевизору, как на парадах шагают? Вот так, и даже лучше, должны ходить вы.
   Так то на параде, на Красной площади, у всей страны, у всего мира на виду! А здесь пыль да песок, и в "гд" его набилось столько, что каленым железом жжет мозоли. И ноги как чугунные. И никто нас не видит, кроме товарища мичмана. И никогда нам не маршировать по Красной площади. А на кораблях строевых парадов не устраивают. Кому, зачем это нужно, если в двух шагах море. Море! Посадил бы на шлюпку, дал бы весла - и командуй на здоровье. Мы же моряки, товарищ мичман!
   Не одна неделя и не две, а много-много дней прошло, пока я понял, что строй - это дисциплина действий. Может, сто, а может быть, тысячу километров прошагает человек на занятиях строевым шагом, пока наконец ощутит и телом и сердцем справедливость этих слов. Есть неуловимая связь между четкостью движений в строю, дружной согласованностью шага матросской колонны и мгновенной реакцией, единым порывом экипажа корабля в минуты напряжения всех сил - в минуты боя, пусть даже учебного.
   Есть невидимая, как напряжение в проводах, не бьющая током связь между "Становись!", "Равняйсь!", "Смирно!" и "По местам стоять!", "С якоря сниматься!", "Аппараты товсь!", "Пли!".
   Я этого тогда еще не понимал, как первоклассник не понимает смысла слова, складываемого по слогам. Это были азы службы. И мне еще предстояло соединить, осмыслить такие разные, не относящиеся друг к другу прямо, нестыкуемые учебные дисциплины, как строевая подготовка и радиоэлектроника, устройство шлюпки и современные виды корабельной связи.
   Пока что я только был одет по-матросски, но еще не стал военным моряком. И прежде чем я произнес клятвенные слова военной присяги, прежде чем мою бескозырку обвила черная лента с золотыми буквами, я должен был научиться элементарному - ходить, бегать, прыгать, ползать, а главное держать в руках оружие и владеть им.
   Конечно, в тот день, когда мы впервые вышли на строевую подготовку, моя голова была занята не этими мыслями. Я настойчиво обдумывал одно и то же: как все-таки выбраться к морю. Через контрольно-пропускной пункт не пройти. Остается единственный путь - через забор. Незаметнее всего это можно осуществить напротив камбузных окон - места самые безлюдные. Да и забор там, кажется, пониже. И как только я его перемахну, меня сразу замаскируют кусты.
   - Тимошин, где у вас левая рука! - услышал я голос мичмана. - Я же подал команду "Налево", а вы куда повернулись? Тряпочки, что ли, вам нашить на рукава?
   "Придирайся, придирайся, - со злорадством подумал я, - а на море все-таки схожу. Что я, за тыщу верст киселя хлебать ехал?"
   Свой план я осуществил после ужина. Когда нам дали полтора часа на подгонку обмундирования и в кубрике начался кавардак, я проскользнул мимо дневального и через минуту был уже по ту сторону забора.
   Если бы засечь время, то полкилометра до моря, с учетом пересеченной местности, я пробежал, наверно, с результатом всесоюзного рекорда. У меня сразу перехватило дух, как только я поднялся на бугор, с которого во всю даль, куда ни взгляни, во всю ширь, куда ни повернись, катилось море. Оно дышало мне навстречу таким ветром, что падай вперед - не упадешь, воротничок затрепетал за спиной, вот-вот вырвется и улетит, парусом надулась роба.
   Ура-а-а! Передо мной было настоящее море. Мое море! Совсем не то, что на фотокарточках Бориса или за волноломом.
   Сизые волны громоздились одна на другую, сталкивались, поднимая каскады брызг, вставали на дыбы у берега и с грохотом разбивались о камни. Вода ходила ходуном, словно там, на глубине, сошлись в яростной битве стада слонов. Сцеплены бивни, закручены хоботы, еще секунда - и из распада волн выглянет лопоухая голова с маленькими покрасневшими глазками. Раздастся трубный клич, и все стихнет.
   Но снова вырастает живой пенящийся холм, и снова кипит вода, опадая с невидимых гигантских спин.
   Я сбросил робу и боязливо окунулся в волну. Ничего, ничего страшного! Только выждать, пока другая подкатит, подпрыгнуть и, как с горки, через гребень. Качнет, потормошит и отпустит. Вот уже по грудь, и можно плыть, как в люльке. Волна хлестнула по щеке, я набрал полный рот воды, поперхнулся и от неожиданности глотнул - горькая! Соленая морская вода, какой я еще не пробовал в жизни. И тут осмелел окончательно: давай, давай, а ну, навались, волны! Теперь я не жмурился, а смотрел им навстречу, и не только смотрел, а плыл: на горку с горки, с горки - на горку. Только не открывать рта, а дышать носом.
   Так я барахтался, не заметив, что берег отодвинулся от меня на порядочное расстояние. Пощупал ногами дно и похолодел - не достать. Назад, назад! Я что есть силы загреб руками и почувствовал, что плыву на месте. Волны, откатываясь от берега, не пускали меня обратно. "Когда тонешь, главное не растеряться, взять себя в руки..." Кто это сказал? Я еще не тону. Вот почему мичман не пускал... И еще кто-то говорил, что в шторм море катится не только к берегу, но и от берега, может запросто унести. А на берегу - ни души, и, если начну тонуть, бесполезно кричать, все равно в этом грохоте никто не услышит.
   Я опять попробовал достать ногами дно, и в тот момент, когда мне показалось, что пальцы коснулись песка, услышал крик. Не может быть! Здесь же нет никого... Мне стало жутковато.
   Но крик повторился. "Эй... Эй... Пома... и через несколько секунд: ...гите ...гите!" Я повернулся на голос и в провале волны увидел стриженую голову и размахивающие руки. Метрах в двадцати, не дальше. Опять накатывалась волна, и опять захлебывающийся вскрик.
   Я и тогда не мог понять и сейчас не представляю, как в этой сумятице волн доплыл до тонущего. Огненные круги вспыхнули перед глазами, кто-то, словно клещами, обхватил мою шею. Я крикнул, чтобы отпустил, и захлебнулся. Так, в погруженном состоянии, сам головой вниз, я волок его почти до самого берега. Думал, легкие взорвутся. А он уже по колено в воде стоял, все не отпускал. Я собрал последние силы и вырвался. И вдруг увидел, что это Сулимов, левофланговый, тот самый, который намекнул мне насчет Большого театра.
   Я никогда в жизни не ругался, а тут...
   - Эх, ты... - сказал я, не попадая зуб на зуб.
   Он ничего не ответил. Все икал, натягивая робу. И потому, как он озирался, можно было догадаться, каким путем добирался до моря. Перед тем как шмыгнуть в кусты, Сулимов, не поднимая глаз, сказал:
   - Ты только мичману не говори, что я... это самое... ну... плавать не умею.
   Выждав, когда по всем расчетам Сулимов должен был оказаться в кубрике, я заспешил обратно. За какой-то час мое отсутствие вряд ли обнаружили. Приду как ни в чем не бывало.
   Подтягиваясь на заборе, я осторожно заглянул во двор. Вокруг не было ни души. И, уже переваливаясь через острые штакетины, услышал воркующий басок:
   - Смелее, смелее, товарищ Тимошин! Или каши мало ели?
   Это был мичман, который вырос словно из-под земли. У меня отнялся язык.
   Колдовство. Я не верю ни в какие телепатии. Но мичман обладал особым чутьем на все мои каверзы и оплошности. В этом за время прохождения курса молодого матроса я убедился не однажды.
   За первое морское купание я расплатился первым нарядом вне очереди.
   Видели бы мать и отец, видела бы Лида, видел бы Борис... Как хорошо, что они не могли этого видеть!
   Я стоял перед строем, а мичман ходил взад и вперед, растолковывая смысл моего проступка. Мне особенно запомнилось новое словечко, которое он повторил несколько раз, - "самоволка".
   Ребята переминались с ноги на ногу и жалостливо поглядывали в мою сторону. Переживали. И лишь у Сулимова в глазах застыло непонятное выражение. Словно бы он хотел что-то сказать, но не решался. Когда наши взгляды встретились, я ему подмигнул. Сулимов отвернулся.
   - А теперь, - сказал мичман, закончив нравоучение, - марш в гальюн, Тимошин. И - чтоб до блеска! Проверю лично.
   Я набрал в ведро воды, взял тряпку и побрел выполнять первый в жизни наряд вне очереди.
   Чистить гальюн - занятие не из приятных. Я не был белоручкой, но...
   Лазая на коленях с тряпкой по кафельным плиткам, я и не заметил, как в дверях появился Сулимов. Он, наверное, уже долго стоял и молчал.
   - Мотай, мотай отсюда, - сказал я, стирая с лица грязные капельки пота, - видишь, гальюн закрыт на учет.
   - Да я не по этому делу, - ответил Сулимов. - Давай помогу.
   Я отказался наотрез. А самому все-таки было приятно. "Значит, не тюфяк, - подумал я, - значит, заела совесть". И когда через несколько месяцев сдавали зачет на стометровку, я приплыл самым последним опять из-за Сулимова, потому что подстраховывал его, тащился позади. К тому времени Сулимов уже держался кое-как на воде.
   Мичман кольнул:
   - Языком, Тимошин, вы работаете хорошо, а плаваете хуже топора. Вот руками бы так работали и ногами.
   Не знал мичман, почему я оказался на финише последним. Не знал он и того, почему в часы купания (дал все же командир "добро" на море) двое его матросов старались не удаляться от берега. Я потихоньку передавал Сулимову весь опыт, накопленный на подмосковной Десне. Научиться плавать на море было несравненно легче.
   Я ходил в нарядах, как в репьях, и был глубоко убежден, что на службу прибыл для того, чтобы стать козлом отпущения у мичмана. Почему именно ко мне он так придирчив? И самое обидное - но с кем поделиться: приказы не обсуждаются. Был бы рядом дом, сходил бы к отцу посоветоваться. Так, мол, отец, и так - рассуди нас с мичманом, кто прав, кто виноват. Но ведь даже в письме об этом не напишешь. И потом неизвестно, как отнесется отец. Может, одобрит действия мичмана. Во всяком случае, за гальюн меня не похвалит, вернее, не за гальюн, а за самовольное купание в море.
   Потому, наверное, я и не посылал домой писем. Брошу в почтовый ящик открытку: "Служба идет нормально", и все. Врать не хотелось, между строк отец разгадал бы криводушие.
   Пооткровенничать с Борисом? Но ему решил написать уже с корабля. Получит - все поймет.
   Только Лиде я еще с берега, как раз в тот вечер, когда получил внеочередной наряд, написал длинное письмо. Не про то, как мыл гальюн. И не про то, как маршировали до седьмого пота.
   Как сейчас, вижу голубоватый лист бумаги из финского почтового набора, подаренного Борисом. И по этому листу, как по штильному морю, вывел печатными буквами: "Привет с ракетного крейсера!" Какое ей дело до того, что сижу я сейчас в кубрике на берегу и что десять минут назад сдал мичману вымытый до блеска гальюн? Пусть думает, что я в море, и пусть гордится. Наверняка покажет письмо своим родителям, подругам.
   Недрогнувшей рукой я продолжал: "Только что отдали швартовы, и наш корабль, покинув погруженный в мирный сон порт, вышел в открытое море. Я пишу тебе урывками, потому что стою на вахте. Извини за почерк - сильная волна, нашу стальную махину вздымает двенадцатибалльный шторм.
   Моя вахта - на капитанском мостике рядом с командиром. Я у него правая рука. Он так всем и сказал: "В случае чего, меня заменит Тимошин. Несмотря на молодость, он смелый, мужественный моряк". И я стою, не сводя взора с компаса. Наш курс - в дальние, суровые моря, а в какие, сама понимаешь, сказать не могу.
   Несколько слов о корабле. Это настоящий красавец. Его длина - с Калининский проспект. Орудийные башни - как высотные дома. А боевые ходовые - чуть пониже. Мощь ракетных установок (тут я зачеркнул целую строку - нельзя же писать о мощи) сильна, можем достать врага в любой точке земного шара. В общем, спи спокойно и знай, что у тебя надежная защита - твой Пашка.
   Вокруг без конца и края - море. Иногда мелькнет акула или кит, дельфинов мы и не считаем. Соленый бриз обдувает наши лица, но мы стоим не дрогнув на своих боевых постах.
   Полчаса назад командир спустился в каюту выпить чашку кофе.
   "Остаетесь за меня, Тимошин", - сказал он.
   Я молча козырнул и еще зорче начал всматриваться в бушующую даль.
   "Так держать! Право руля!" - то и дело командовал я рулевому. Послушный моей воле, корабль шел строго намеченным курсом.
   Командир на вахту не торопился, ибо во мне был уверен, как в себе. Все было спокойно. И вдруг в грохоте гигантских волн с вершины грот-мачты, на которой стоял матрос-наблюдатель, раздался крик: "Человек за бортом!"
   "Стоп, машины! Полный назад!" - скомандовал я.
   Корабль остановился, и в волнах, в нескольких ярдах от борта, я увидел нашего мичмана. По правде сказать, у нас с ним были натянутые отношения, потому что не он, а я замещал командира. Но личные отношения в сторону. Не раздеваясь, я прямо с мостика прыгнул в море это примерно с высоты двенадцатиэтажного дома - и поплыл на выручку боевого товарища.
   Когда командир вышел из каюты, дело было сделано. Мичман уже был на борту, его переодели в сухое белье. Жив-здоров и невредим... (Ну и здоров же я врать, или, как говорят на флоте, "травить".)
   "А я иначе и не предполагал, - сказал мне командир, - вернемся в порт - представлю к награде".
   Какую же награду дадут, не знаю. Я сделал все, что мог, и честно выполнил морской долг.
   Сейчас мы снова идем в суровых широтах, и надо быть начеку.
   На этом кончаю. Надо пройти по кубрикам, по машинному отделению, поговорить с экипажем, наметить дальнейшие пути улучшения боевой и политической подготовки.
   Письмо тебе отправят с вертолетом. Пиши по прежнему адресу, на старый город и в/ч. Почта у нас одна. Твой Павел".
   Я хотел написать "Обнимаю, твой Павел", но постеснялся - мало ли кому Лида покажет письмо.