Но как этого и следовало ожидать, иначе просто не могло быть, Галка выразила благосклонность только моему другу - Борису.
   Я знал все. Я знал, что они назначают свидания у старой липы, что прощаются у поворота на Сентябрьскую улицу. Галка и Борис встречались почти каждый день, но никто в Апрелевке не видел их вместе.
   - Сегодня читал ей стихи, - откровенничал Борис. - С ней, даже когда молчишь, как будто разговариваешь. Удивительно восприимчивая натура!
   Я, конечно, радовался за друга. Но, как поется в песне, рядом с белой завистью во мне рождалась зависть черная. К Борису любовь пришла, а ко мне? Что я, лыком шит? На фотокарточках выгляжу не хуже, чем Борис. Опять же - третий разряд по боксу. И даже стихи пишу. Но не приходит эта самая любовь. Сколько ее можно ждать?
   Вот Галка, действительно... Она только на секунду-другую чуть больше положенного задержит на тебе взгляд, и ты словно с обрыва - в омут, так и окатит, обожжет...
   Эх, Борька, дружище, да разве нарушу я заветы нашей мужской дружбы даже в мыслях...
   Ни я, ни Борис еще не знали, что записка, переданная мною накануне Галке, против нашей воли оказалась последней. Клочок бумаги из тетради по алгебре белой бабочкой уже порхал по учительской из рук в руки, из рук в руки, а мы и не подозревали!
   Как эта трепетнокрылая бабочка попала в сачок?
   Галка Скороходова допустила непоправимую оплошность. Она оставила записку в тетради, которую сдала учи тельнице.
   Вот они, девчонки-растеряхи! Никакого понятия о конспирации. Просто диву даешься, когда видишь их беспечность. Разве из таких получались партизанки! Хоть бы хватилась! Нет. Галка узнала о беде, когда та в облике Ольги Валериановны выстрелила прямо в упор.
   - Тебе послание?
   - Мне, - сказала Галка, не дрогнув. - Тут прямо написано: "Галек, милый!"
   Не знаю, что такое Борис там написал, - записка незамедлительно была передана Николаю Григорьевичу, нашему классному руководителю.
   Об этом мне Борис рассказал, когда мы возвращались из школы. Друг был неузнаваем.
   - Вот влип, - сокрушался Борис. - Николаша (так мы между собой называли Николая Григорьевича) пригрозил: если, говорит, ты эти свиданьица не прекратишь, публично зачитаю записку на родительском собрании. Рано, говорит, любовью начал заниматься, в книги почаще заглядывай. И такое он вещает мне!..
   Что было делать! Борису ничего посоветовать я не мог. Понятно, боится матери. Отец у него - гость в доме, работает в "почтовом ящике" дни и ночи пропадает в командировках. А мать - кто не знает ее! - самая бойкая продавщица в гастрономе. Перед ней вся Апрелевка в очереди на цыпочках стоит. Ее за грубость сколько раз увольняли. И ничего, работает Мария Ивановна. Я, говорит, как Манька-встанька. Перед матерью Борис тише воды ниже травы. (Вот догадка: не она ли его и в институт протащила? Такая любого декана пробьет! Наверное, она. Совсекретно. Иначе бы он и меня потащил с собой!)
   - Нет, не будет Николаша обнародовать записку, это он так, для острастки.
   - А если зачитает! - усмехнулся Борис и отрешенно махнул рукой: Нет, надо завязывать. Кончать надо. Иначе вся репутация в тартарары.
   Два дня Борис делал вид, будто не знает Галку. Даже не здоровался. "Соблюдает конспирацию", - догадался я. И мне Борис сказал:
   - Не подходи. Мало ли что?
   На третий день я был дежурным по классу. Когда после перемены все уже сидели за партами, я выглянул в коридор, нет ли учителя. Напротив дверей стояла Галка.
   - Паша, - зашептала она, оглядываясь на канцелярию, - передай, пожалуйста, Борису... - и протянула записку.
   И глаза у Галки были такие, что в эту минуту я взял бы записку на виду у всего педсовета.
   Я схватил записку и ринулся в класс.
   - Вот, - сказал я Борису, - держи, - и нащупал под партой его руку.
   - От нее? - спросил Борис и посмотрел на меня, как сквозь туман. И руку тут же убрал.
   На перемену я решил не выходить - что отвечу Галке, если спросит? Но после уроков мы столкнулись с ней лицом к лицу в раздевалке. Она ничего не спросила, но глаза ждали ответа, и я не смог не солгать.
   - Все... Все в порядке, - сказал я.
   С Борисом мы долго шли не разговаривая, но возле дома я не выдержал.
   - Что же получается, Борь, - начал я осторожно, - выходит, прощай, любовь? Из-за какой-то записки?
   - Да что ты понимаешь в любви? - огрызнулся Борис - Ну, встречались. Ну и что?
   "Как это ну и что? Это же Галка..."
   Долго мы шли молча.
   - Ладно, закончим этот разговор, - сказал Борис примирительно. Давай-ка завтра съездим за мотылем и - на рыбалку!
   В субботу после уроков, не заходя домой, мы сели в электричку и поехали в зоомагазин. Борис уткнулся в "Неделю", а я смотрел в окно.
   - Как же теперь Галка? - спросил я, словно мы и не заканчивали вчерашнего разговора.
   Не отрываясь от газеты, Борис раздраженно бросил:
   - Что тебе далась эта Галка?
   Но я-то видел, как он потемнел лицом, словно замерз в этой духоте вагона.
   - Значит, нет любви? А д'Артаньяны, про которых ты так горячо распинался на диспуте?..
   Борис тут же перебил:
   - Брось ты ахинею разводить... Любовь... любовь... - И тут же воспользовался недозволенным приемом, ударил открытой перчаткой: Младенец. Сам-то хоть раз поцеловал кого-нибудь?
   От неожиданности я потерял дар речи.
   - Целовал? Какое достижение... Что в этом особенного? Хочешь... - я огляделся и увидел напротив девушек. - Хочешь, подойду и поцелую вон ту блондинку?
   Я поднялся, подошел к соседней лавочке, поцеловал блондинку и выскочил в тамбур. На следующей остановке я спрыгнул с электрички. В Москву Борис поехал один.
   На какой это было остановке? Я тогда не заметил. Я вообще ничего не соображал. Перед глазами в мутном овале девчата. Сидят на лавочке, переговариваются. Три-четыре шага. Блондинка даже не успела отвернуться. И сказать ничего не успела. Я наклонился - и ослепительный локон обжег мои губы. Родинка... Я, кажется, поцеловал ее в родинку. Но мог ли я видеть эту самую родинку? Над краешком губ... И еще запах локона, словно он откустился от черемухи.
   - Не ожидал от тебя такой прыти, - сказал вечером Борис. - А девчонка ничего... Хорошую она тебе затрещину влепила. (Когда? Я даже и не заметил!) Нахалом тебя обозвала. Пришлось подсесть, провести разъяснительную работу. А зовут ее, между прочим, Лида!
   ..."Как тогда? как тогда? как тогда?.." - приговаривают колеса. Километровый столб, будто судья на дистанции, показал в окно электрички число километров, которые уж отделяют меня от Апрелевки. Двадцать, двадцать один... А как далеко, как безвозвратно я отъехал!
   Может быть, вот в этом поезде, в этом вагоне я совершил тогда отчаянный, безрассудный поступок, - поцеловал незнакомую девушку. Поцеловал назло Борису. Мстил за Галку...
   Я встретил незнакомку месяца три спустя. В автобусе, битком набитом дачниками, передал кондуктору чьи-то деньги и услышал за спиной звенящий насмешливыми нотками голос:
   - А между прочим, со знакомыми принято здороваться!
   Я повернулся, еще не понимая, к кому этот голос обращен. И тут кто-то тихонько, но настойчиво толкнул меня в плечо.
   - Здравствуйте, отважный товарищ! - опять засмеялся голос.
   Я шевельнул плечами, коловоротом развернулся на сто восемьдесят и обомлел: она! Да, это была та самая блондинка, с такой теперь близкой родинкой у краешка губ. Опять надавили пассажиры, штурмующие автобус на очередной остановке, и снова, как тогда, локон обжег мои губы. Вокруг пламенели кленовые букеты, а мне показалось, что в автобус внесли черемуху.
   - На следующей выходите? - спросила она.
   - Конечно! - сказал я.
   Она была в коричневом плаще, и из-под воротничка приветливо выглядывал голубой газовый шарфик. Я думал, что вот сейчас спросит про ту мою выходку. Даже не напомнила. Только поинтересовалась как бы невзначай:
   - Скажите, Борис ваш приятель?
   - Друг, - с гордостью ответил я. - А что?
   - Да так, ничего, - улыбнулась она. - Рыцарь двадцатого века.
   Я так и не понял, хорошо это или плохо, когда тебя называют рыцарем двадцатого века.
   Мы прошли всю Апрелевскую улицу, и у поворота на Киевское шоссе она остановилась.
   - Вот я и дома, - сказала она, - до свидания...
   И тут я понял, что если мы не условимся о встрече сейчас, то не увидимся больше никогда. А мне не хотелось - почему? - мне очень не хотелось, чтобы так вот - "здравствуйте" и "до свидания".
   - Вы в кино ходите? - спросил я первое, что пришло в голову, лишь бы что-то спросить, лишь бы не уходила вот так, сразу.
   - Ну, а почему же нет? - опять улыбнулась она, и я почувствовал, что разгадал нехитрую уловку этих слов. - На девять тридцать, как все взрослые люди. Особенно по выходным дням.
   Да! Кажется, Борис говорил: она работает на "Грамушке" - так апрелевцы называют завод грампластинок.
   Я начал формулировать новый словесный заход - и куда только девались слова! - но она вполне серьезно спросила:
   - Хотите пригласить? Вон домик с зелеными наличниками. Злых собак во дворе нет. - И, кивнув, пошла по дорожке вдоль багряного палисадника.
   Домой я возвращался окольным путем, чтобы дольше идти. Шел и думал: "Как все просто! Надо же - вдруг на тебя сваливается нежданная радость. Такого настроения у меня еще никогда не было. С чем бы это сравнить, когда на душе праздник? А ни с чем. Радость - она и есть радость. Праздник - он праздником и зовется.
   Сколько раз мы встретились? Можно пересчитать по пальцам. Дважды были в кино. Я даже не помню названия картин. И еще просто так бродили по улицам. У меня и в мыслях не было ее поцеловать. Мы смотрели на звезды, слушали тишину, парение легких кленовых листьев. Ветер дышал осенним холодком...
   Нет, ветер был ни при чем. Грусть наводил другой сквозняк. Я знал, что нам придется расстаться надолго, слишком надолго, но не ожидал, что разлука наступит так скоро.
   - Вот повестка пришла, - сказал я однажды Лиде и протянул "Правду".
   Она не сразу поняла.
   - Где повестка?
   - Читай, - показал я ей на первую страницу.
   - "Приказ министра обороны СССР, - продекламировала Лида, подражая Левитану. - В связи с увольнением в запас военнослужащих, в соответствии с пунктом первым настоящего приказа призвать на действительную военную службу в Советскую Армию, Военно-Морской Флот, пограничные и внутренние войска граждан, которым ко дню призыва исполняется восемнадцать лет, не имеющих права на отсрочку от призыва, а также граждан старших призывных возрастов, у которых истекли отсрочки от призыва".
   - Ну и что? - спросила она.
   - Ко дню призыва мне все восемнадцать, отсрочек не имею, - отчеканил я по-военному.
   - В таком случае шагом марш! - скомандовала Лида мне в тон. И, помолчав, добавила: - А куда же напишу я? Как я твой узнаю путь?
   - Все равно, - сказал он тихо, - напиши куда-нибудь.
   Мы рассмеялись.
   - А как же тот рыцарь двадцатого века? У него что, отсрочка?
   Я промолчал.
   Повестка из наро-фоминского райвоенкомата пришла через две недели.
   4.
   Меня никто не будил это точно. Но какая-то непонятная сила словно подтолкнула койку, я вскочил, не открывая глаз, потянулся за робой и только тут услышал частые, торопливые звуки ревуна.
   - Скорее в рубку! - крикнул Афанасьев и рывком взлетел по трапу. Я кинулся за ним.
   - Боевая тревога! Боевая тревога! - раздалось из динамика. - Корабль к бою и походу приготовить!
   Знакомый и незнакомый голос. Жесткий, требовательный, повелевающий.
   Я втиснулся в рубку и не сразу узнал Афанасьева. Он сидел в наушниках и берете, будто впаянный в кресло. Только руки в непрерывном движении от кнопки к кнопке, от рычажка к рычажку. Мне показалось даже, что он как-то сразу осунулся, на скулах обозначились желваки, губы сжаты, и взгляд неотрывно нацелился в экран локатора: он уже светился, и по кругу нервно бегала зеленая стрелка луча.
   Афанасьев снял наушники и кивнул мне, будто только что увиделись.
   - Садись рядом, будешь помогать...
   Злопамятный или нет? Наблюдая за проворными движениями его рук, на ощупь находящих нужный рычаг, я устыдился вчерашней вспышки. Нет, наверное, не за здорово живешь нацепили Афанасьеву лычки.
   А из динамика раздавался все тот же отрывистый, энергичный голос, отдающий приказания.
   - Кто это? - спросил я Афанасьева, показав на динамик.
   - Командир, конечно... - И он взглянул на меня с недоумением.
   Неужели командир? В спокойных металлических фразах, что доносились из динамика, я еще многого не понимал. Да и относились они сейчас к тем, кто на верхней палубе готовился к съемке со швартов. Но этому голосу сейчас внимало все.
   Я силился представить командира на ходовом мостике таким, каким видел в каюте, и не мог. Такой всемогущий голос должен принадлежать совсем другому человеку. На его приказания незамедлительно, будто эхо, отзывался каждый отсек, каждая рубка. Мне даже представилось, что командир и корабль сейчас - одно целое. И не капитан 3-го ранга склонился над переговорной трубой, а весь корабль, вибрируя, говорит его голосом.
   - Убрать носовой!
   Всю торжественность минуты, когда военный корабль отходит от пирса, доводится испытать лишь тем, кто стоит на верхней палубе. Но таких немного, ведь пассажиров на боевом корабле не возят. А в иллюминаторы ничего не увидишь: они задраены по-походному. Я даже слышал легенду о том, как один машинист, пять лет прослуживший на флоте, ни разу не видел моря. Преувеличено, конечно. Но и я в эти минуты, о которых столько мечтал и которых с таким нетерпением ждал, сидел в тесной рубке и про себя чертыхался. Как царевич Гвидон в бочке - ни охнуть, ни вздохнуть.
   Единственным "окошком" для нас с Афанасьевым был экран локатора.
   Когда легли на курс, в рубку заглянул капитан-лейтенант.
   - Значит, теперь в четыре глаза будем видеть!
   - Так точно! - польщенно ответил я за двоих.
   - Куда уж точней! - засмеялся капитан-лейтенант и, поглядывая на экран, продекламировал как бы невзначай: - "Уходят в море мальчики, приходят в порт мужчины..."
   - Смотрите повнимательней, - сказал он, уходя. И добавил, подумав: Выдастся свободная минутка - покажу вам штурманскую прокладку. - И захлопнул дверь рубки.
   - Мне покажет? - переспросил я Афанасьева.
   В наушниках он меня не услышал. На экране локатора белесой полоской таял берег. Мы шли на линию дозора.
   Что такое граница? Всякий представляет: зелено-красные полосатые столбы с гербом Советского Союза. Они неприступно стоят и в барханах пустынь, и в непролазной чащобе леса, и среди снеговых горных отрогов...
   Граница морская - это волны и небо вокруг. Двенадцать миль от берега, что равняется примерно двадцати четырем сухопутным километрам, воды наши. Дальше нейтральные. Пограничных столбов здесь нет. Но моряки их "видят" и на штормовых кручах, и на глади штиля. Морская граница - это тонкая линия на штурманской карте.
   Капитан-лейтенант сдержал свое обещание, вызвал меня наверх, в ходовую рубку.
   - Вот линия государственной границы, - сказал он, развернув карту. Циркуль зашагал своими игольными ножками по пунктиру, отмеривая мили. - А это мы.
   На автопрокладчике курса мы выглядели светящейся точкой, которая медленно ползла по карте. Вот таким образом, наверно, видят себя на орбите космонавты. Там, в тесной кабине, их орбита, которая обозначена тоже точкой, бегущей по маленькому глобусу.
   - Ясно? - спрашивает капитан-лейтенант, отчеркивая карандашом линию.
   - Ясно, - отвечаю я. - "Хорошо бы, - думаю, - еще здесь, наверху, постоять".
   - Ну, а коли ясно, марш на боевой пост, - мягко приказывает капитан-лейтенант.
   Наш с Афанасьевым боевой пост - глаза корабля.
   - Как на рентгене, - говорю я, показывая на мерцающий экран локатора.
   - Похоже, - соглашается Афанасьев.
   Зеленый луч кружит по экрану, обнажая невидимое. Нарушителя не укроют ни ночь, ни туман. И если нарушитель перейдет запретную черту тот самый тонкий пунктир на карте, - тогда "Полный вперед!" - на сближение. А на мачте нашего корабля взовьется сигнал-приказ: "Застопорить ход, лечь в дрейф!"
   Обо всем этом как бы походя, не отрывая от экрана взгляда, мне рассказывает Афанасьев.
   - Бывает, что нарушители не останавливаются, - продолжал он. - Вроде бы не видят и не слышат. Тогда - в погоню. От нас далеко не уйдешь. На судно-нарушитель поднимается осмотровая команда. Выясняем причину столь неожиданного визита. Мирных отпускаем с миром, а чужака пограничник видит издалека.
   Я смотрю на экран и думаю: "Вот бы попался пусть хоть самый паршивенький, но нарушитель".
   В динамике щелкнуло, и вновь раздался знакомый голос:
   - Свободным от вахты построиться на верхней палубе!
   Я вопросительно взглянул на Афанасьева. "Это и тебя касается", показал он мне глазами и опять уставился на экран.
   Выйдя на палубу, я увидел, что корабль резко сбавил ход. Сейчас он шел, наверно, "самым малым". Вода, разрезаемая форштевнем, не кипела, а расходилась плавным клином. На малом ходу ощутимее была и качка - корабль переваливался по отлогим буграм зыби.
   Свободные от вахты матросы, а их оказалось немного, стояли шеренгой спиной к борту. Я пристроился рядом с конопатым гармонистом.
   - Не знаешь, зачем это? - спросил я его.
   - Тише вы там! - оборвал нас кто-то с правого фланга. - Командир идет...
   Наш малочисленный строй шевельнулся и замер, без команды приняв стойку "смирно".
   Командир медленно шел по палубе и нес на вытянутых перед собой руках что-то белое. Цветы! Я не поверил своим глазам. Но это действительно были цветы, те самые астры, которые стояли в командирской каюте.
   Это что еще за номер! Не иначе у кого-нибудь день рождения. И вот вам, пожалте, букетик.
   Но когда командир поравнялся с нашей шеренгой, я увидел, что ошибся. На небольшой деревянной подставке лежал венок. Белый, будто из пышного морозного кружева, переплетенный алой лентой.
   Венок! А это зачем? По спине пробежали мурашки.
   Командир передал венок матросу, стоящему правофланговым, и повернулся лицом к морю. Стало так тихо, что казалось, остановились винты. Только было слышно, как позванивает о форштевень волна. И флаг отщелкивал на ветру над головами.
   Матрос подвязал под деревянную подставку фал - теперь венок был как на маленьких качелях - и вместе с командиром подошел к борту.
   - Смирно! - как-то приглушенно скомандовал командир. - В память моряков "Стремительного", отдавших свои жизни за свободу и независимость нашей Родины, флаг приспустить!
   Флаг дрогнул и чуть-чуть спал. Командир снял фуражку.
   - Возложить венок!
   Матрос стравил фал, и венок, словно на плотике, невесомо закачался на волне.
   С минуту мы еще постояли в строю и вдруг, не сговариваясь, ринулись к борту. Венок плыл рядом. Но вот его чуть подкинуло, он скользнул за корму и превратился в один большой цветок астры, который лежал как бы на живом, бугристом граните моря.
   Командир стоял задумчиво, не надевая фуражку. Казалось, он совсем забыл о нашем присутствии. Прижатые друг другом к леерам, мы, не двигаясь, глядели вслед уплывающему венку до тех пор, пока за гребнем волны он в последний раз мелькнул белой звездочкой.
   - По местам! - кратко сказал командир.
   А еще через минуту мы услышали властное и стремительное:
   - Полный вперед!
   Вдоль линии дозора корабль ложился на боевой галс.
   П и с ь м о в т о р о е.
   "Борис, привет! Мы в море. Я уже отстоял первую боевую вахту. Правда, дублером. Это совсем не то, что дублирующий состав футбольной команды. В любую минуту можешь оказаться в основном составе. Но вряд ли тебя заинтересует наша вахта у радиолокационной станции - день-деньской и темной ночью торчим с Афанасьевым у экрана. Тут романтики, сам понимаешь, никакой. Да обо всем и не напишешь.
   Но вот, Борька, присутствовал я на ритуале, о котором, наверно, век не забуду! Это был ритуал почести погибшему кораблю.
   Представь себе: идем, идем морем, и вдруг "Малый ход!". Выстраиваемся на палубе. Для чего бы? Оказывается, на этом месте когда-то погиб корабль. И вот мы, возможно над ним. Это все точно рассчитано на штурманской карте.
   Командир выносит венок из белых астр, приспускается флаг - и венок уже на волне.
   Это ли не романтика, а? Где-то на дне морском вечным сном спят матросы-герои. Может, они так и замерли на своих постах - кто у руля, кто у орудий. А над ними - густым синим небом километровая толща воды. И вот мы, которых в то грозное время даже не было на свете, идем теми же боевыми курсами.
   На море не ставят обелисков, и мы спускаем венок. Матросы даже песню сочинили об этом. Она называется "Точка". Вот припев, послушай:
   Ее без карт находят капитаны.
   Всем морякам известна точка та.
   Качается, плывет венок багряный.
   Сердца людей - той точки широта,
   И вечное бессмертье - долгота.
   Да, Борис, были люди... Кто они? Я только узнал, что название корабля - "Стремительный". Красивое, правда? Мне он представляется "Варягом" - огромный стальной корабль, гроза фашистов. И вот, наверно, так же, как "Варяг", бился с целой эскадрой до последнего патрона, до последнего снаряда.
   Мелковаты мы на этом фоне, что и говорить. Идем себе в дозоре и высматриваем нарушителей. Но кто сейчас осмелится? Нос побоятся сунуть!
   Ну, вот опять команда: "Очередной смене на вахту!" Придется письмо прервать, допишу потом".
   5.
   Какое сегодня число? Достаю записную книжку и отлистываю календарик. Вот крестик на первом компоте. И тут я с удивлением замечаю, что остальные дни забыл отметить, - значит, просто-напросто перестал считать компоты.
   Все эти дни и ночи мы бороздим море вдоль линии дозора. И сутки поделены не обычными понятиями - утро, полдень, вечер, а командами. "Очередной смене приготовиться на вахту!" И ты уже на ногах. "Очередной смене на вахту!" И ты на своем боевом посту. "Подвахтенным от мест отойти!" И ты снова в кубрике.
   Я роюсь в рундуке, ищу конверт, чтобы написать Борису. Торопиться, впрочем, некуда. Вот на месте и первое письмо, которое не успел отправить с берега, и второе отсюда послать невозможно, ибо пока что нет почтальонов, бегущих по волнам.
   Третье письмо я мысленно пишу уже не один день. Я думаю о нем и на вахте, и на камбузе, и в кубрике везде. Нет, не о письме думаю, стараюсь выяснить, что произошло на том месте, где мы опускали венок. Всех, кого можно было расспросить, расспросил. И наверное, всем уже надоел своими вопросами.
   П и с ь м о т р е т ь е (ненаписанное).
   "Так вот, Борис, о "Стремительном"... О той самой широте и долготе, что красным флажком отмечена на штурманской карте. А было это так...
   Как же это было? В конце сорок первого года приморский город, где базируются наши корабли, выглядел совсем иначе, чем сейчас. Не было такого дома, которого не коснулась бомба или снаряд. И страшная стояла жара от непотухающих пожаров. Почти все жители эвакуировались, и город превратился в бастион. На окраинах уже завязывались бои, и все знали, что рано или поздно сюда ворвутся фашисты.
   И вот однажды, после очередной бомбежки, у разрушенного дома моряк увидел плачущего мальчишку лет восьми-девяти.
   - Тебя как зовут? - спросил моряк.
   - Лешка... - всхлипнул мальчишка, размазывая слезы.
   - А где же твоя мамка?
   Сбивчиво мальчишка рассказал, что, когда началась бомбежка, мать отвела его в бомбоубежище, а сама зачем-то вернулась в дом.
   "Без матери остался пацан", - понял моряк.
   - Ну, вот что, Лешка, меня зовут дядя Петя. - Он протянул широкую, в пороховых крапинках ладонь и пробасил, озорно блеснув глазами: - Хватит ныть. Ведь ты моряк, Лешка, моряк не плачет и не теряет бодрость духа никогда. Пошли со мной, - сказал моряк, - в порт.
   (Я это вижу совершенно отчетливо, как на экране. Нет, даже ярче. В контрастных цветах беды: в черном - дым над городом, багровом - пламя и в стальном плиты тротуара, по которому, хрустя разбитым оконным стеклом, движутся два силуэта. Один в бушлате - саженьи плечи и ленты бескозырки вразлет. Другой - в куцем пальтеце семенит рядом, взъерошенным вихром касаясь автоматного приклада.)
   - Пришли, - сказал моряк. - Давай прощаться.
   - Как - прощаться? - У Лешки сжалось сердце. - А разве мы не вместе?
   - Нет, - ответил моряк и застегнул Лешке верхнюю пуговицу, как это делала мама, провожая на улицу погулять. - Ты поплывешь на теплоходе. Видишь, - показал моряк, - белый стоит, с красным ободком на трубе? А я поплыву вон на том сторожевике. Это наш "Стремительный". Будем вас сопровождать. Охранять, значит... Ну, чего насупился? Ведь ты моряк, Лешка, моряк не плачет...
   Он проводил Лешку до самого трапа, объяснил что-то матросу, стоявшему на пирсе, и тот согласно кивнул.
   - До свидания, Лешка. - Дядя Петя сжал в своей шершавой, как наждак, ладони его ручонку. - Будет время, посмотри, я тебе со "Стремительного" флажками помашу.
   Матрос, с которым разговаривал дядя Петя, устроил Лешку внизу, потому что на верхней палубе находиться не разрешали: в любую минуту могли налететь "юнкерсы".
   Внизу было сумрачно и душно, словно в бомбоубежище. Да и пассажиры женщины и дети, сидевшие на узлах и чемоданах, - напоминали тех, с кем Лешка и мать прятались в подвале во время бомбежек. Ребятишки хныкали, а женщины перешептывались, испуганно прислушиваясь к грохоту береговых зениток.
   Лешка не почувствовал, как теплоход отчалил от пристани и взял курс в открытое море. И он, конечно, не видел, что с правого борта на небольшом расстоянии пристроился "Стремительный". В полной боевой готовности, если налетят фашистские самолеты или атакуют торпедные катера.