Вот когда я буду торжествовать над этим maitre d'hotelem! — воскликнул я. — А потом что? — Потом покажу, что мне известно, какая у него грязная душа. — А что йотом? Что потом! — Я чуть было не сказал, что делаю это ради других. — У меня не осталось ни одного подходящего ответа — в замысле моем было больше желчи, чем убеждения, и он мне опротивел прежде, чем я приступил к его осуществлению.
   Через несколько минут ко мне вошла гризетка с картонкой кружев. — Все равно ничего не куплю, — сказал я про себя.
   Гризетка хотела мне показать все — угодить мне было трудно: девушка делала вид, будто этого не замечает; она открыла свой маленький склад и выложила передо мной одно за другим все свои кружева — разворачивала каждую штуку и снова ее сворачивала с ангельским терпением — я мог купить — мог не купить — она готова была отдать мне все по цене, какую я сам назначу — бедняжке, видно, очень хотелось заработать несколько грошей; она изо всех сил старалась меня задобрить, не столько прибегая к притворству, сколько действуя, я это чувствовал, простотой и лаской.
   Если в человеке нет некоторой дозы неподдельного легковерия, тем хуже для него — сердце мое смягчилось, и я отказался от второго решения так же спокойно, как и от первого. — С какой стати буду я карать одного за преступление другого? Если ты платишь дань этому тирану-хозяину, — подумал я, посмотрев ей в лицо, — тем тяжелей достается тебе твой хлеб.
   Если бы даже в кошельке у меня было не больше четырех луидоров, все-таки я бы не мог решиться встать и указать ей на дверь, не истратив сначала трех из них на пару рукавчиков.
   — Ей придется разделить свой доход с хозяином гостиницы — что за беда — в таком случае, я только заплатил, как многие бедняки платили до меня, за поступок, которого не мог совершить, о котором не мог даже помыслить.


ЗАГАДКА

ПАРИЖ


   Явившись прислуживать за ужином, Ла Флер передал мне сожаление хозяина гостиницы о том, что он оскорбил меня, предложив искать другое помещение.
   Человек, знающий цену спокойного ночного сна, не ляжет в постель со злобой в сердце, если он может примириться со своим противником. — Вот почему я велел Ла Флеру передать хозяину гостиницы, что и я, с своей стороны, сожалею, что дал ему повод к неудовольствию, — вы можете даже сказать ему, Ла Флер, — добавил я, — что, если эта молодая женщина снова зайдет ко мне, я ее не приму.
   Я приносил эту жертву не ради хозяина, а ради собственного спокойствия, потому что, с таким трудом избежав беды, решил больше не подвергать себя опасностям, а покинуть Париж, по возможности сохранив нетронутыми все добродетели, с которыми я сюда приехал.
   — C'est deroger a noblesse, Monsieur [98], — сказал Ла Флер, кланяясь мне чуть не до земли. — Et encore, — продолжал он, — Monsieur, может быть, переменит свое мнение — и если (par hazard) он вздумает развлечься. — Я не нахожу в этом развлечения, — сказал я, прерывая его.
   — Mon Dieu! — произнес Ла Флер — и удалился.
   Через час он пришел уложить меня в постель и был услужливее, чем обыкновенно — что-то просилось ему на язык, он хотел что-то сказать мне или о чем-то меня спросить, но не решался. Я не мог понять, что его так заботит, да, по правде говоря, не очень и старался это разгадать, потому что занят был другой, гораздо более интересовавшей меня загадкой, которую представлял человек, просивший милостыню у подъезда гостиницы — я бы дал что угодно, чтобы доискаться, в чем здесь дело; и вовсе не из любопытства — любопытство, в общем, такой низменный повод исследования, что за удовлетворение его я не заплатил бы и двух су — секрет же, думал я, так быстро и так верно смягчающий сердце каждой женщины, к которой вы подходите, по меньшей мере равноценен философскому камню: владей я обеими Индиями, я бы охотно отдал одну из них, чтобы получить его в свое распоряжение.
   Почти всю ночь мозги мои трудились над разрешением этой загадки, но безрезультатно; когда я проснулся утром, то почувствовал, что дух мой так же встревожен снами, как некогда ими встревожен был дух царя Вавилонского; и я без колебания готов утверждать, что все парижские мудрецы пришли бы в такое же замешательство при попытке их истолковать, как и мудрецы халдейские.


LE DIMANCHE [99]

ПАРИЖ


   Было воскресенье, и когда Ла Флер явился утром с кофеем и круглой булочкой с маслом, он был так разнаряжен, что я едва его узнал.
   Я обещал в Монтрее подарить ему по приезде в Париж новую шляпу с серебряной пуговицей и серебряным позументом и четыре луидора pour s'adoniser [100], и бедняга Ла Флер, надо отдать ему справедливость, сделал на них чудеса.
   Он купил блестящий, чистый, хорошей сохранности ярко-красный кафтан и такого же цвета штаны. — Он даже на крону не изношен, — сказал он, — я готов был послать его к черту за эти слова. — Костюм его имел такой свежий вид, что хотя я и знал, что это не так, а все-таки предпочитал тешиться мыслью, будто я купил его для своего слуги новым, только бы не слушать о его происхождении с Rue de Friperie [101].
   Но в Париже тонкость эта не причиняет большого огорчения.
   Сверх того, слуга мой купил красивый голубой атласный жилет, довольно замысловато вышитый — он, правда, сильнее потерпел от долгой службы, но был тщательно вычищен — золото было подновлено, и в целом он имел скорее эффектный вид, — а так как его голубой цвет был не яркий, то он отлично подходил к кафтану и штанам. Ла Флер, вдобавок выкроил из этих денег новый кошелек для волос и черный шелковый бант к нему, а также выторговал у fripier [102] пару золотых подвязок для штанов у колен. — Он купил муслиновые рукавчики, bien brodees [103] за четыре ливра из собственных денег — да за пять ливров пару белых шелковых чулок — и в довершение всего природа наделила его приятной наружностью, не взяв с него за это ни одного су.
   В этом наряде он вошел ко мне в комнату, причесанный на загляденье, с красивым букетом на груди — словом, все на нем имело праздничный вид, сразу напомнивший мне о том, что было воскресенье, — и, сопоставив одно с другим, я мигом сообразил, что милость, о которой он хотел попросить меня накануне вечером, заключалась в разрешении ему провести день так, как его всякий проводит в Париже. Только что сделал я это предположение, как Ла Флер с бесконечной скромностью, но с полным доверием во взгляде, как если бы возможность отказа была исключена, попросил меня отпустить его на этот день pour faire le galant vis-a-vis de sa maitresse [104].
   Как раз это самое собирался сделать и я vis-a-vis мадам де Р*** — нарочно для этого я удержал нанятую карету, и тщеславие мое не было бы оскорблено, если бы на запятках ее стоял такой нарядный слуга, как Ла Флер; никогда еще не было мне так трудно обойтись без него.
   Но в подобных затруднительных случаях надо не умствовать, а прислушиваться к тому, что говорит чувство — сыновья и дочери услужения, заключая с нами договор, расстаются со своей свободой, а не с требованиями своей природы; у них есть плоть и кровь, и в доме неволи им так же присущи маленькие суетные желания, как и тем, кто задает им работу, — конечно, за свое самоотречение они назначают цену — и их ожидания так неумеренны, что я часто с удовольствием их бы разочаровал, если бы их положение не давало мне на это слишком больших прав.
   Смотри! — Смотри, — я твой слуга — это сразу отнимает у меня все права господина.
   — Можешь идти, Ла Флер, — сказал я.
   — Как же ты успел, Ла Флер, — сказал я, — за такой короткий срок обзавестись в Париже возлюбленной? — Ла Флер положил руку на грудь и сказал, что это petite demoiselle в доме графа де Б***. — Ла Флер обладал сердцем, созданным для общества, и, сказать правду, так же редко упускал случай, как и его господин, — словом, так или иначе, а как — господь ведает — он завязал знакомство с demoiselle на площадке лестницы в то время, как я занят был своим паспортом; и если этого времени мне было достаточно, чтобы расположить графа в свою пользу, то и Ла Флеру удалось в этот же срок расположить к себе девушку. — Граф со всеми своими домочадцами, очевидно, собирался на этот день в Париж, и Ла Флер условился с девушкой и еще двумя или тремя слугами графа погулять по бульварам.
   Счастливый народ! Ведь он живет в уверенности, что, по крайней мере, раз в неделю может отрешиться от всех своих" забот; может танцевать, петь и веселиться, скинув бремя горестей, которое так угнетает дух других наций.


ОТРЫВОК

ПАРИЖ


   Ла Флер оставил мне одну вещь, которая развлекла меня в тот день больше, чем я ожидал и чем могло прийти в голову ему или мне.
   Он принес мне небольшой кусок масла на листке смородины; и так как утро было теплое, то он выпросил лист макулатуры и положил его между листком смородины и своей ладонью. — Бумага эта вполне могла служить тарелкой, и потому я велел поставить масло на стол в том виде, как он его принес; приняв решение провести весь день дома, я приказал ему сходить к traiteur'y [105] и заказать для меня обед, объявив, что завтракать я буду один.
   Съев масло, я выбросил листок смородины за окно и собирался поступить таким же образом с листом макулатуры — но остановился, пожелав сначала прочитать строчку написанного на ней, от первой строчки меня потянуло к другой и к третьей — я рассудил, что лист этот достоин лучшей участи, закрыл окно, придвинул стул к бумаге и сел читать.
   Текст был на старофранцузском языке времен Рабле и, насколько я понимаю, мог быть написан им самим — вдобавок готические буквы от сырости и давности настолько выцвели и стерлись, что мне стоило огромного труда разобрать хоть что-нибудь. — Я бросил бумагу и написал письмо Евгению — потом взял ее опять и снова принялся истощать над ней свое терпение — а потом, чтобы дать ему отдых, написал письмо Элизе. — Бумага по-прежнему занимала меня, и трудность разобрать текст только увеличивала желание это сделать.
   Пообедав и прояснив свой ум бутылкой бургундского, я снова засел за чтение — и после двух или трех часов сосредоточенной работы, потребовавшей от меня почти такого же глубокого внимания, какое Грутер или Яков Спон уделяли когда-нибудь непонятной надписи, мне показалось, будто я добрался до смысла прочитанного; а чтобы в этом окончательно удостовериться, я решил перевести старофранцузский текст на английский язык и посмотреть, что получится. Я принялся за работу не спеша, как ничем не занятый человек: писал фразу — потом прохаживался по комнате — потом подходил к окну и смотрел, что на свете делается; таким образом, я кончил свою работу только в девять часов вечера — тогда я прочитал все сначала, и получилось следующее:


ОТРЫВОК

ПАРИЖ


   Когда жена нотариуса слишком горячо заспорила с нотариусом относительно этого пункта — я хотел бы, — сказал нотариус (бросая наземь пергамент), — чтобы здесь был еще один нотариус только для того, чтобы записать и засвидетельствовать все это —
   — А что бы вы делали потом, мосье? — сказала она, поспешно вставая, — жена нотариуса была женщина немного вспыльчивая, и нотариус почел благоразумным избежать бури при помощи мягкого ответа. — Я бы пошел, — отвечал он, — спать. — Можете пойти хоть к черту, — отвечала жена нотариуса.
   Случилось, что у них в доме была только одна кровать (две другие комнаты, как это принято в Париже, не были обставлены), и нотариус, не чувствуя никакого желания лечь в одну кровать с женщиной, которая только сейчас ни с того ни с сего послала его к черту, взял шляпу и палку, накинул короткий плащ, так как ночь была очень ветреная, и в дурном расположении духа зашагал по направлению к Pont Neuf.
   Кому случалось проходить по Pont Neuf, тот не может не признать, что из всех когда-либо построенных мостов это благороднейший — изящнейший — величественнейший — легчайший — длиннейший и широчайший мост, какой только соединял берег с берегом на поверхности нашего состоящего из суши и воды шара —
   Отсюда как будто следует, что автор этого отрывка не был француз.
   Тягчайшее обвинение, которое могут возбудить против него богословы и доктора Сорбонны, состоит в том, что если в Париже или возле Парижа найдется хотя бы горсточка ветра, то его клянут там кощунственней, чем на каком-либо другом открытом месте во всем городе, — и клянут совершенно правильно и основательно, Messieurs; — ведь он бросается на вас, не крикнув предварительно garde d'eau [106], и такими непредвиденными порывами, что среди немногих пешеходов, вступающих на него со шляпой на голове, не сыщется и одного на пятьдесят, который не рисковал бы двумя с половиной ливрами, составляющими красную цену шляпы.
   Бедный нотариус инстинктивно прижал ее сбоку палкой, как раз когда проходил мимо часового; однако, поднимая палку, он зацепил концом ее за позумент на шляпе часового и перекинул ее через перила моста прямо в Сену —
   — Плох тот ветер, — сказал поймавший ее лодочник, — что никому добра не надует.
   Часовой-гасконец мигом подкрутил усы и навел свою аркебузу.
   В те дни из аркебуз стреляли при помощи фитилей; тут случилось, что у одной старухи на конце моста задуло бумажный фонарь, и она заняла у часового фитиль, чтобы его засветить, — это дало время остынуть крови гасконца и позволило ему обратить происшествие в свою пользу. — Плох тот ветер, — сказал он, срывая с нотариуса касторовую шляпу и узаконивая ее присвоение пословицей лодочника.
   Бедный нотариус перешел мост и направился по улице Дофина в Сен-Жерменское предместье, изливая по дороге такие жалобы:
   — Незадачливый я человек! — говорил нотариус, — всю свою жизнь быть игрушкой ураганов — родиться для того, чтобы везде, где бы я ни появился, против меня и моей профессии поднималась буря ругани, — быть вынужденным громами церкви к браку с женщиной-вихрем — быть выгнанным из собственного дома семейными ветрами и лишиться касторовой шляпы от порыва ветров мостовых — находиться с непокрытой головой в ненастную ночь, в полной зависимости от игры случайности — где приклоню я главу мою? — Несчастный человек! Какой же ветер из обозначенных на тридцати двух румбах компаса навеет тебе наконец что-нибудь хорошее, как прочим твоим ближним?
   Когда нотариус, жалуясь таким образом на свою судьбу, проходил мимо одного темного переулка, чей-то голос подозвал девушку и велел ей бежать за ближайшим нотариусом — и так как наш нотариус был ближайший, то, воспользовавшись своим положением, он отправился по переулку к дверям, и его ввели через старомодную приемную в большую комнату без всякого убранства, кроме длинной боевой пики — нагрудных лат — старого заржавленного меча и перевязи, висевших на стене на равных расстояниях друг от друга.
   Пожилой человек, который когда-то был дворянином и, если упадок благосостояния не сопровождается порчей крови, оставался им и по сие время, лежал в постели, подперев голову рукой; к постели придвинут был столик с горящей свечой, а возле столика стоял стул — нотариус сел на него и, достав из кармана чернильницу и несколько листов бумаги, положил их перед собой, после чего обмакнул перо в чернила, прислонился грудью к столу и все приготовил, чтобы составить последнюю волю и завещание пригласившего его дворянина.
   — Увы! Господин нотариус, — сказал дворянин, немного приподнявшись на постели, — я не могу завещать ничего, что покрыло хотя бы издержки по составлению завещания, за исключением истории моей жизни, которую непременно должен оставить в наследство миру, иначе я не в состоянии буду спокойно умереть; доходы от нее я завещаю вам в награду за взятый на себя труд записать ее — это такая необыкновенная история, что ее обязательно должен прочитать весь человеческий род: — она принесет богатство вашему дому — нотариус обмакнул перо в чернильницу. — Всемогущий распорядитель всей моей жизни! — сказал старый дворянин, с горячим убеждением возведя взор и подняв руки к небу, — ты, чья рука привела меня по такому лабиринту извилистых переходов на это безрадостное поприще, приди на помощь слабеющей памяти убитого горем немощного старика — да направляет языком моим дух извечной твоей правды, чтоб этот незнакомец запечатлел на бумаге лишь то, что написано в Книге, согласно показаниям которой, — сказал он, стиснув руки, — я буду осужден или оправдан! — Нотариус держал кончик пера между свечой и своими глазами —
   — История эта, господин нотариус, — сказал дворянин, — окажет живое действие на чувство каждого — она убьет мягкосердечного и пробудит сострадание в сердце самой жестокости —
   — Нотариус горел желанием начать, и в третий раз погрузил перо в чернильницу — тогда старый дворянин, повернувшись к нотариусу, начал диктовать свою историю следующим образом —
   — А где же остальное, Ла Флер? — спросил я, так как слуга мой в эту минуту вошел в комнату.


ОТРЫВОК И БУКЕТ

ПАРИЖ


   Когда Ла Флер подошел ближе к столу и я ему растолковал, чего мне не хватает, он мне сказал, что было еще только два таких листа, но он завернул в них, чтобы цветы крепче держались, букет, который преподнес своей demoiselle на бульварах. — Так, пожалуйста, Ла Флер, — сказал я, — ступай к ней сейчас же в дом графа де Б*** и посмотри, нельзя ли раздобыть эти листы. — Разумеется, можно, — сказал Ла Флер — и выбежал вон.
   Через самое короткое время бедняга прибежал обратно, совсем запыхавшись, с выражением более глубокого разочарования на лице, чем то, что могло быть вызвано непоправимой утратой отрывка — Juste ciel! [107] Не прошло и двух минут после того, как бедняга самым нежным образом с ней распростился, — неверная его возлюбленная отдала его gage d'amour [108] одному из лакеев графа — лакей отдал молоденькой швее, — а швея скрипачу с моим отрывком, в который он был завернут. — Неудачи наши переплелись между собой — я вздохнул — и вздох Ла Флера эхом раздался в моих ушах —
   — Какое вероломство! — воскликнул Ла Флер. — Какое несчастье! — сказал я —
   — Я бы не сокрушался, мосье, — проговорил Ла Флер, — если бы она его потеряла. — Я тоже, Ла Флер, — сказал я, — если бы я его нашел.
   Нашел я его или нет, это будет видно дальше.


АКТ МИЛОСЕРДИЯ

ПАРИЖ


   Человек, который гнушается или боится заходить в темные закоулки, может обладать превосходнейшими качествами и быть способным к сотне вещей; но из него никогда не получится хорошего чувствительного путешественника. Я не придаю большого значения многому из того, что вижу среди бела дня на больших открытых улицах. — Природа стыдлива и не любит играть перед зрителями; но в укромном уголке вы иногда увидите исполненную ею отдельную коротенькую сцену, стоящую всех sentiments дюжины французских пьес, взятых вместе, — хотя они безусловно изящны; — и каждый раз, когда мне предстоит более торжественное выступление, чем обыкновенно, я не задумываясь беру из них тему для моей проповеди, ведь они годятся для проповедника не хуже, чем для героя — а что касается текста, то — «Каппадокия, Понт и Азия, Фригия и Памфилия» — подойдет к ней с таким же успехом, как и всякий другой текст из Библии.
   Есть длинный темный проход, ведущий от Opera comique в одну узкую улицу; им пользуются немногие посетители театра, терпеливо дожидающиеся fiacre'a [109] или желающие спокойно пойти пешком по окончании оперы. Ближайший к театру конец этого прохода освещается тоненькой свечкой, но свет ее пропадает еще раньше, чем вы прошли половину пути, а возле дверей свеча служит скорее для украшения, чем для практического применения: вам она представляется неподвижной звездой самой последней величины; она горит — но, насколько нам известно, миру от нее мало пользы.
   Возвращаясь домой по этому проходу, я различил в пяти или шести шагах от дверей двух дам, стоявших рука об руку спиной к стене, должно быть, в ожидании фиакра, — так как они были ближе к дверям, то я решил, что им принадлежит право первенства, и, потихоньку подойдя на расстояние ярда или немного более, стал спокойно ждать — благодаря черному костюму я был почти незаметен в темноте.
   Дама, стоявшая ближе ко мне, была высокая худощавая женщина лет тридцати шести; другой, такого же роста и сложения, было лет сорок; в наружности их не заключалось ни одной черты, которая говорила бы, что они женщины замужние или вдовы — с виду это были две добродетельные сестры-весталки, не истощенные ласками, не надломленные нежными объятиями: у меня могло бы возникнуть желание их осчастливить — в этот вечер счастью суждено было прийти к ним с другой стороны.
   Тихий голос в изящно построенных и приятных для слуха выражениях обращался к обеим дамам с просьбой подать, ради Христа, монету в двенадцать су. Мне показалось странным, что нищий назначает размер милостыни и что просимая им сумма в двенадцать раз превосходит то, что обыкновенно подают в темноте. Обе дамы были, по-видимому, удивлены не меньше моего. — Двенадцать су! — сказала одна. — Монету в двенадцать су! — сказала другая, — и ни та, ни другая ничего не ответили нищему.
   Бедный человек сказал, что у него язык не поворачивается попросить меньше у дам такого высокого звания, и поклонился им до самой земли.
   — Гм! — сказали они, — у нас нет денег.
   Нищий хранил молчание минуту или две, а потом возобновил свои просьбы.
   — Не затыкайте передо мной ваших благосклонных ушей, прекрасные молодые дамы, — сказал он. — Честное слово, почтенный, — отвечала младшая, — у нас нет мелочи. — Да благословит вас бог, — сказал бедняк, — и да умножит те радости, которые вы можете доставить другим, не прибегая к мелочи! — Я заметил, что старшая сестра опустила руку в карман. — Посмотрю, — сказала она, — не найдется ли у меня одного су. — Одного су! Дайте двенадцать, — сказал проситель. — Природа была к вам так щедра, будьте же и вы щедры к бедняку.
   — Я бы, дала от всего сердца, мой друг, — сказала младшая, — если бы у меня было что дать.
   — Милосердная красавица! — сказал нищий, обращаясь к старшей. — Что же, как не доброта и человеколюбие, придает ясным вашим очам ласковый блеск, от которого даже в этом темном проходе они сияют ярче утра? И что сейчас побудило маркиза де Сантерра и его брата так много говорить о вас обеих, когда они проходили мимо?
   Обе дамы были, по-видимому, очень растроганы; повинуясь какому-то внутреннему побуждению, они обе одновременно опустили руку в карман и вынули каждая по монете в двенадцать су.
   Пререкания между ними и бедным просителем больше не было — оно продолжалось только между сестрами, которой из них следует подать монету в двенадцать су — и, чтобы положить конец спору, обе они подали вместе, и нищий удалился.


РАЗРЕШЕНИЕ ЗАГАДКИ

ПАРИЖ


   Я поспешно зашагал вслед за ним: это был тот самый человек, который просил милостыню у женщин возле подъезда гостиницы и поставил меня в тупик своим успехом. — Я сразу открыл его секрет или, по крайней мере, основу этого секрета — то была лесть.
   Восхитительная эссенция! Как освежающе действуешь ты на природу! Как могущественно склоняешь на свою сторону все ее силы и все ее слабости! Как сладко проникновение твое в кровь и как ты облегчаешь движение ее к сердцу по самым трудным и извилистым протокам!
   Бедняк, не будучи стеснен недостатком времени, отпустил более крупную дозу этим женщинам; разумеется, он владел искусством давать ее в меньшем количестве при многочисленных неожиданных встречах на улице; но каким образом ухитрялся он приспособлять ее к обстоятельствам, подслащивать, сгущать и разбавлять, — я не стану утруждать свой ум этим вопросом — довольно того, что нищий получил две монеты по двенадцати су — а остальное лучше всего могут рассказать те, кому удалось добыть этим способом гораздо больше.


ПАРИЖ


   Мы преуспеваем в свете, не столько оказывая услуги, сколько получая их: вы берете увядшую веточку и втыкаете в землю, а потом поливаете, потому что сами ее посадили.
   Господин граф де Б***, потому только, что он оказал мне услугу при получении паспорта, пожелал пойти дальше и в несколько дней, проведенных им в Париже, оказал мне другую услугу, познакомив с несколькими знатными особами, которым пришлось представить меня другим, и так далее.
   Я овладел моим секретом как раз вовремя, чтобы извлечь из оказанного мне внимания кое-какую пользу; в противном случае, как это обыкновенно бывает, новые мои знакомые пригласили бы меня раз-другой к обеду или к ужину, а затем, переводя французские взгляды и жесты на простой английский язык, я бы очень скоро заметил, что завладел couvert'oм [110] какого-нибудь более интересного гостя; и мне, конечно, пришлось бы уступить одно за другим все мои места просто потому, что я бы не мог их удержать. — Но при сложившихся обстоятельствах дела мои пошли не так уж плохо.