Как возник «Владетель Баллантрэ»

   Однажды вечером я прогуливался по веранде домика, в котором жил в ту пору на окраине деревушки Саранак. Стояла зима, со всех сторон меня обступала тьма, воздух, на редкость ясный и холодный, был напоен лесной свежестью. Издалека доносился шум реки, спорящей со льдом и валунами, в непроглядной тьме кое-где мерцали огоньки, но были они так далеко, что я все равно чувствовал себя отъединенным от всего мира. Обстановка самая подходящая для сочинительства. К тому же я только что в третий или в четвертый раз с вниманием перечел «Корабль-призрак» и был одержим духом соперничества. «Отчего бы нам не сочинить историю, — сказал я своему внутреннему двигателю, — повесть многих лет и многих стран, моря и суши, дикости и просвещения; повесть, свободную от всего лишнего, случайного, которая будет написана такими же крупными мазками, в такой же динамической и лаконичной манере, что и эта с восторгом читанная нами книга».
   Мысль моя была сама по себе совершенно справедлива, но, как будет видно из дальнейшего, я не сумел ею воспользоваться. Я понимал, что секрет успеха Мариетта в не меньшей мере, нежели Гомера, Мильтона и Вергилия, таится в выборе всем знакомого, легендарного предмета повествования; причем читателя предуведомляет об этом уже титульный лист; и я стал ломать себе голову в поисках какого-либо поверья, которое украсило бы только что задуманную книгу и стало бы основой повествования. Во время этих напрасных поисков мне вдруг вспомнился любимый рассказ моего незадолго перед тем умершего дядюшки, генерального инспектора Джона Бэлфура, об одном похороненном и потом ожившем факире.
   В столь прекрасный морозный безветренный вечер, когда термометр показывает ниже нуля, мысль работает с особенной живостью; и едва в голове моей мелькнуло это воспоминание, я тут же представил себе, как действие переносится из тропической Индии в пустынные Адирондакские горы, в суровые холода на границе Канады. Таким образом, еще прежде чем я начал свою повесть, в нее уже были вовлечены две страны, расположенные в двух концах света; и хотя впоследствии мне все же пришлось отказаться от мысли писать о воскресшем человеке из-за привычных представлений, которые неизбежно будут возникать у каждого читателя, и тем самым (как я понял в дальнейшем) из-за совершенной ее неприемлемости, поначалу она как нельзя лучше подошла для повести многих стран; и это заставило меня тщательно ее обдумать. Прежде всего предстояло решить, каков он будет, этот заживо похороненный. Добрый человек, чье возвращение к жизни обрадует и читателя и героев повести? Но это было бы посягательством на евангельский рассказ о воскресении Христовом, и я отказался от этой мысли. Таким образом, если я все-таки хотел воспользоваться этим замыслом, мне следовало сотворить злого гения своей семьи и друзей, который множество раз исчезал бы, заставляя всех думать, что его уже нет в живых, и вновь появлялся, и в заключительной мрачной сцене восстал бы из мертвых в ледяных дебрях Америки. Нет нужды говорить моим собратьям по перу, что отныне я вступил в самую интересную пору жизни литератора; с того вечернего часа на веранде все последующие ночи и дни, бродил ли я по окрестностям, лежал ли без сна в постели, всякая минута моей жизни была пронизана истинной радостью. Матушка же моя, которая одна только и делила тогда со мною кров, верно, получала куда менее удовольствия, ибо в отсутствие моей жены, неизменной моей помощницы во времена рождения книги, мне приходилось в любой час суток побуждать ее выслушивать меня и тем помогать мне прояснять еще не принявшие окончательной формы образы.
   И вот тогда-то, нащупывая фабулу и характеры будущих персонажей, я обнаружил, что они уже существуют и девять лет хранятся в моей памяти. Все тут было, все отыскалось в нужный час, что хранилось про запас целых девять лет. Ну может ли быть более убедительное подтверждение правила Горация? Ведь, думая совсем о другом, я нашел решение или, как принято выражаться на театре, сцену под занавес, что была замыслена давным-давно на вересковой пустоши меж Питлохри и Стратхардлом, среди шотландских гор, под шум дождя, в запахе вереска и болотных трав, под влиянием переписки и воспоминаний Этолов о судье. Так давно все это произошло, так далеко было сейчас от меня, что мне понадобилось сначала вспомнить лица обитателей деррисдирского поместья и их трагическую вражду.
   Теперь действие моей повести раскинулось достаточно широко: оно включило в себя Шотландию, Индию, Америку. Но Индию я знал лишь по книгам и никогда не был знаком ни с одним индусом, если не считать некоего парса, который состоял членом моего лондонского клуба и, по всей видимости, был столь же цивилизован и столь же мало походил на выходца с Востока, как и я сам. Таким образом, было совершенно ясно, что индийской земли мне следует едва коснуться волшебно легкою стопой и тут же ее покинуть; вот почему я надумал поведать всю историю устами кавалера Бэрка. Поначалу я намеревался сделать его шотландцем, но потом меня обуял страх, что он окажется всего лишь жалкой тенью моего же Алена Брека. Однако же в скором времени мне пришло на ум, что по своему характеру мой Владетель вполне мог бы завести дружбу с ирландцами из армии Претендента, а изгнанник-ирландец вполне мог оказаться в Индии вместе со своим злосчастным соотечественником Лалли. Итак, я положил ему быть ирландцем, но тут внезапно обнаружил, что на пути моем возникла неодолимая преграда — тень Барри Линдона. Человек, щепетильный в вопросах нравственности (если воспользоваться выражением лорда Фоппингтона), не мог бы приятельствовать с моим Владетелем, а по первоначальному замыслу, возникшему еще когда-то в Шотландии, этот приятель был куда худшим злодеем, чем старший сын, с которым, как я тогда предполагал, он посетит Шотландию; ну, а если я сделаю его ирландцем, ирландцем весьма дурного нрава и поведения, и события, о которых идет речь, разыгрываются в середине восемнадцатого века, как же мне тогда обойти Барри Линдона? Этот негодяй осаждал меня, предлагая свои услуги; он представлял превосходные рекомендации, доказывал, что как нельзя лучше подходит для моей будущей повести; он, а быть может, и моя дурная натура нашептывали мне, что нет ничего легче, как прикрыть его устаревшую ливрею кружевами, пуговицами и позументами, и тогда сам Теккерей навряд ли его признает. Но тут неожиданно мне пришел на память молодой ирландец, с которым мы одно время состояли в дружбе и унылыми осенними вечерами, беседуя, прогуливались по пустынному берегу моря. То был юноша с чрезвычайно наивными понятиями о нравственности, вернее, понятия эти почти полностью у него отсутствовали; он легко поддавался любому влиянию и был рабом собственных легко меняющихся пристрастий. И если я предоставлю этому юноше роль наемника, я думаю, он справится с нею не хуже мистера Линдона и, вместо того чтобы вступать в соперничество с Владетелем, внесет хотя и небольшое, но заметное разнообразие. Не знаю, удался ли он мне, могу лишь сказать, что рассуждения его о предметах нравственности всегда чрезвычайно меня занимали. Но, признаюсь, я был удивлен, узнавши, что некоторым критикам он все равно напоминает Барри Линдона…