Эжен Сю
Жан Кавалье

   Печатается по оригиналу:
   Эженъ Сю
   Жанъ Кавалье
   С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
   Изданiе Картографическаго заведенiя А. Ильина. 1902

КНИГА ПЕРВАЯ
СЕВЕННСКИЙ ПЕРВОСВЯЩЕННИК

МАЛЕНЬКИЙ ХАНААН

   Близ местечка Сент-Андеоль-де-Клергемор, расположенного в нижних Севенах, на восточной границе Мандской епархии[1] в Лангедоке, простиралась значительная долина. Ее защищали от северных ледяных ветров и от западных влажных дуновений лесистые вершины Эгоаля – одной из высочайших гор в Севенском хребте. Эта долина, орошаемая с востока Гордон д'Андюзой и подвергнутая живительному южному теплу, была до того плодоносна, что на местном наречии ее прозвали Ор-Диу (Hort Diou – Сад Божий). Протестанты, составлявшие большинство населения в этой епархии, давно окрестили Ор-Диу Маленьким Ханааном.
   Быстрые и прозрачные, но не особенно широкие и не глубокие, воды Гордона в своих многочисленных изгибах, орошая эту очаровательную долину, терялись под тенистыми сводами столетнего леса. Подмываемые быстротой течения, согнувшись под тяжестью своих верхушек, несколько громадных дубов, наполовину уже поваленных, держались только благодаря деревьям, растущим на противоположной стороне. Некоторые из них, хотя живучие и покрытые листьями, но уже наполовину вырванные с корнями, казались мостами из зелени переброшенными с одного берега на другой. Крепкие побеги их простирались во все стороны, и их зеленые ветви сплетались посреди реки, так что задержанная вода в виде водопада пробегала эту плотину из листьев. Там и сям толстый слой мха скрывал подточенные червями стволы деревьев, а внизу смешивался своими бархатистыми оттенками с разноцветными камушками, над которыми Гордон катил свои лазурные воды. Тысячи птичек нарушали уединение своим чириканьем. В долину Ор-Диу доносилось только далекое меланхолическое побрякивание колокольцев баранов, которые носили их с гордостью, присущей вожакам стада.
   Прелестным июньским вечером 1702 года двое ребят сидели на берегу реки, в небольшой беседке из зелени, которая образовалась от сплетавшихся между собой ивовых веток, плюща и боярышника в цвету. Сквозь широкую просеку на опушке леса виднелась часть Маленького Ханаана. Рассеянные по долине овцы питались зеленой и сочной травой. Эти пастбища простирались по мягкому откосу вплоть до верхушки холма, образуемого одним из последних изгибов горы Эгоаль. Горизонт заканчивался темным лесом. Из его недр печально и одиноко возвышалась башня замка Мас-Аррибаса.
   Старший из двух детей, Габриэль Кавалье, был пастушок небольшого роста, приблизительно лет четырнадцати. Кожаный пояс стягивал в талии его плащ с широкими рукавами из белого полотна – обыкновенная одежда обитателей Севен. Подле него лежали его котомка, широкая соломенная шляпа, пастуший посох с железком, несколько удилищ с удочками и корзина с довольно большим количеством форелей, выуженных из Гордона. Черты его лица необыкновенной красоты, длинные, золотистые, вьющиеся волосы, голубые глаза и загоревшее от горного воздуха лицо – все носило следы мягкости и мечтательности. Небольшая девочка, лет двенадцати или тринадцати, в длинном плаще из белого полотна, сидела возле Габриэля. Одной рукой она обхватила шею пастушка. Хотя черты ее лица были тоньше, кожа нежнее и волосы золотистее, тем не менее, по поразительному сходству в ней всякий легко признал бы его сестру.
   Играючи, Селеста и Габриэль украсили свои золотистые головки фиалками и дикими нарциссами. Они купали свои голые ноги античной красоты в чистой, свежей речной воде, которая образовывала прозрачные, серебристые круги. Недалеко от этой очаровательной группы ручной голубь чистил кончиком розоватого клюва свои не совсем просохшие перья. У детей был задумчивый и грустный вид. Они не разговаривали друг с другом. Казалось, они были погружены в наивное и глубокое созерцание картины, которая развертывалась перед их глазами.
   – О чем думаешь ты, сестрица? – проговорил наконец Габриэль, с нежностью посмотрев на сестру.
   – Я думаю о том, как молодой Товий встретил ангела Рафаила. Когда же встретимся и мы, в свою очередь, с ангелом, который откроет нам тайну, как исцелить мать нашей матери? – прибавила, вздыхая, Селеста.
   – А я, сестрица, – сказал Габриэль, – думал о радости Иосифа, когда он нашел своего брата Вениамина, которого так любил и считал уже потерянным.
   По этим словам легко судить об уме и воспитании этих двух маленьких севенцев. Сообразно протестантскому обычаю, им приходилось каждый вечер присутствовать в семье при чтении Библии.
   По целым часам сидели они в этом уединении – настоящая Обетованная Земля! Выросшие среди гор, где могучие явления природы – дело обычное, они вели простую и чистую жизнь первобытных людей и находили поразительное сходство между сияющими и величавыми лицами своих родителей и чертами патриархов священных книг. Словом, эти дети, воображение которых было наполнено всевозможными чудесами, воспоминаниями и пастушеской поэзией Священного писания, думали, что все идет по-старому. Каждый день они ждали, что вот-вот из глубины пурпурных облаков появится какой-нибудь прекрасный архангел с лазурными крыльями и с волшебным сиянием вокруг чела. Мягкий, слабый и робкий Габриэль не любил игр своих более сильных товарищей. Борьбе или беготне он предпочитал прогулку или мечтания среди тенистого леса – мирные удовольствия, которые с ним всегда делила его сестра.
   Солнце медленно скрывалось за расположенным на вершине горы черным лесом сосновых и каштановых деревьев. Вдруг до слуха детей донесся лай собак.
   – Это собаки сторожа эгоальских лесов! – сказала испуганная Селеста, ближе подсев к брату.
   Дети внезапно побледнели. На вершине холма, где паслись их стада, показался огромный волк. Он низко прихрамывал и, казалось, был тяжело ранен. Испуганные овцы опрометью разбежались по направлению к реке. Две сторожившие их большие собаки, ощетинившись, с опущенными хвостами, разделяя ужас всего стада, бросились вслед, вместо того чтобы защищать его. Селеста и Габриэль с ужасом прижимались друг к дружке, взявшись за руки. С широко раскрытыми глазами и полуоткрытыми губами они точно застыли.
   В это мгновение лай приблизился. Две большие собаки выскочили навстречу свирепому животному, которое, оставляя кровавый след после первого выстрела, плелось, прихрамывая, по гребню холма. Волк сделал последнее усилие, чтобы скрыться. Но пробежав несколько минут довольно быстро, он упал, обессиленный. Тем не менее, он приподнялся, опираясь на свои крепкие бедра. С раскрытой пастью, с красными, горящими глазами, с вздернутыми губами, из-за которых виднелись громадные зубы, волк, испуская глухие, угрожающие рычания, храбро выжидал собак.
   Хотя дети находились на известном расстоянии от места схватки, их все-таки охватил ужас. Стадо с блеянием топталось на берегу Гордона. Две собаки пастушков, охваченные инстинктивным страхом, испытываемым всей их породой при столкновении с волками, вплавь перебрались на другой берег и, дрожа, укрылись у ног Селесты и Габриэля. Напротив, две собаки лесничего, смелые и приученные к нападению, отважно собирались броситься на волка, когда громкий голос, сопровождаемый хлопаньем бича, крикнул:
   – Назад, собаки, назад! Сюда, Рааб! Сюда, Балак[2]!
   В то же время на верхушке холма показался всадник.
   Это был «верующий»[3] Ефраим, лесничий в Эгоале. Он сидел на неоседланном коне. То была одна из комаргских лошадок, полная крепости и огня, совершенно черного цвета. Длинный, развевающийся хвост и густая грива, ниспадавшая на глаза, придавали ей дикий вид. Ефраим правил ею веревочным недоуздком, удилами служили ему кусочки ясенева корня. Не менее, чем упряжь лошади, было странно платье лесничего. Ефраим был одет во что-то вроде казакина из невыдубленной волчьей кожи, на которой виднелись еще красноватые следы жил животного. Перевязь из кожи поддерживала на его плечах ружье с длинным дулом. Бычачий рог, наполненный порохом, мешок из овчины, хранивший его запасы, и охотничий нож с деревянной ручкой висели у него по бокам. Наконец, из-под белых толстого полотна штанов виднелись голые, нервные ноги кирпичного цвета.
   Суровые, энергичные черты лица Ефраима совершенно почти скрывались под густой, черной, щетинистой бородой. Она доходила почти до глаз и придавала ему вид до того дикий, что заслужила ему прозвище Эгоальского Медведя. Цвет его лица был оливковый. Широкая повязка из волчьей кожи в два оборота обхватывала его непокрытую голову, прижимая ко лбу длинные, курчавые волосы. Его черные глаза, глубоко сидевшие в своих впадинах, светились мрачным огнем. Среднего роста, в самую пору лет, этот человек был сложения геркулесовского, его широкие, слегка согнутые плечи указывали на необыкновенную силу. Во всей волости к Ефраиму относились с робким уважением. Все знали его смелость, его строгую жизнь, его благочестие. Он жил в совершенном уединении, в шалаше, построенном в глубине леса. Его речь, короткая, смелая, полная поэзии, окрашенная мрачными образами, взятыми из Библии, единственной и постоянно им читаемой книги, повелительно и резко влияла на пастухов и на горных дровосеков. Они видели в нем святого и никогда не приближались к нему иначе, как с чувством благоговейного ужаса.
   Услышав повелительный окрик Ефраима, его собаки остановились в нескольких шагах от волка, не переставая отчаянно на него лаять. Настигнув их, Ефраим соскочил с лошади, которая, не думая покинуть своего хозяина, следила за ним умным взглядом. Сторож, сняв ружье и зарядив его, решительно направился к волку, который последним скачком хотел броситься на него. Но Ефраим, держа одной рукой приклад, другою всунул кончик дула в отверстую пасть рассвирепевшего животного, закусившего железо с бешенством.
   Раздался выстрел, и животное пало.
   – Так да погибнут хищные волки! – крикнул Ефраим в диком возбуждении.
   Проговорив эти слова Св. писания, он начал угрожающе размахивать ружьем. Солнце совершенно скрылось за Эгоальским лесом. Селеста и Габриэль, ободренные смертью волка, наскоро собирали свои стада, чтобы увести их в местечко Сент-Андеоль. Ручной голубь опустился на плечо к Селесте, и брат с сестрой вернулись на отцовский хутор. В последний раз боязливо оглянулись они на холм, уже погруженный в вечерние сумерки.
   Ефраим, с его лошадью и собаками, расположились на вершине холма. Они обрисовывались темными фигурами в слабом золотистом мерцании заката. Детям, смотревшим на них издали и снизу, эти фигуры казались великанами. Руки и одежда эгоальского сторожа были окрашены кровью: он только что распорол брюхо волку. Наперекор обычному отвращению собак к мясу этого животного, его псы были настолько кровожадны и такие кусаки, что не брезгали и этой добычей. Удивительная вещь! Его конь Лепидот (по-еврейски – Молния), которого он, по какому-то дикому капризу, приохотил к сырому мясу, испуская дикое ржание, с трепещущими вздернутыми ноздрями, жадно лизал пачкавшую траву кровь.
   Раздраконив добычу, сторож окликнул Рааба и Балака. Услышав его голос, собаки бросили наполовину уже истребленный остов. Провожаемый этими псами, цвета которых нельзя было уже отличить, благодаря покрывавшей их крови, Ефраим, опираясь на холку Лепидота и задумчиво спускаясь по гребню холма, добрался до своей уединенной хижины.
   Едва успели Селеста и Габриэль покинуть равнину, как они снова были охвачены ужасом. Из одного из окон самой высокой башни замка Мас-Аррибаса, видневшейся на горизонте, точно белое привидение, прорвалось несколько ярко-красных снопов света.
   – Смотри, смотри, сестрица! – Башня жантильома-стекольщика охвачена пламенем! – проговорил Габриэль, дрожа всем телом. – Говорят, это всегда обозначает несчастье.
   – Пойдем домой, пойдем скорей, братец! – отвечала Селеста.
   Дети ускорили шаги, желая достигнуть Сент-Андеоля до наступления ночи.

СЕНТ-АНДЕОЛЬСКИЙ ХУТОР

   Сент-Андеоль, расположенный посредине косогора, в очаровательной местности, господствовал над Малым Ханааном.
   Немного спустя Селеста и Габриэль появились со стадом на хуторе отца. Хуторянин Жером Кавалье, один из наиболее почитаемых обитателей Сент-Андеоля, придерживался простых, старых нравов. Характера он был сурового. Как и все протестанты, он управлял своей многочисленной семьей по патриархальным заветам. Во времена гражданских войн прошлого столетия его отец и дед бились, отстаивая права реформатской религии. Не осуждая образ действий своих предков, Жером Кавалье, однако, не подражал им. Не верил он, чтобы было такое право – ходить с оружием на королей, даже в защиту веры. В этом он добросовестно подчинялся учению пяти протестантских сект[4], которое предписывало глубокое подчинение правителю и взамен предлагало угнетаемым за религию христианам непоколебимость в страданиях и мученичестве. Жером Кавалье увещевал своих воздерживаться от всякого насильственного сопротивления, но он внушал им также, что скорее надо спокойно и с покорностью переносить самые жестокие мучения, чем отказываться от своих религиозных обрядов.
   После отмены Нантского эдикта Людовик XIV отдал приказ закрыть или разрушить протестантские храмы и постановил, что всякий гугенот, примеченный или в собрании, или слушающим проповедь, подвергается ссылке на галеры или смертной казни. Несмотря на всю крайнюю строгость этих постановлений, Жером Кавалье принимал участие во всех собраниях, которые устраивали изгнанные пасторы в лесах и горах. Он не оспаривал у короля ни его власти, ни его права избивать безоружных протестантов, которые собирались, с целью благоговейно послушать «министров», как называли они своих попов. Но он полагал, что протестанты должны, не защищаясь, дать перерезать себя и таким мученичеством заслужить бессмертие, обещанное верующим. Жером Кавалье осуждал поведение большинства реформаторов, которые, несмотря на эдикты, покидали отечество, с целью исповедовать свою религию на чужбине. Он считал добровольное удаление из отечества слабостью, безмолвным признанием несправедливых порядков, которые нарушали свободу совести.
   – Жить честным человеком и верным подданным в моей стране и в моей вере, – говорил он, – это мое право, и я не поступлюсь им, пока жив.
   Глубоко уважаемый, горячо любимый в своем местечке, он всегда пользовался своим влиянием, чтобы успокаивать умы, приходившие все в большее волнение от новых преследований изо дня в день.
   В то время как его младшие дети, Селеста и Габриэль, загоняли стада, Жером Кавалье сидел на каменной скамейке под защитой большого каштанового дерева, осенявшего вход в его хутор. Лицо этого старика с выразительными чертами, загоревшее от полевых работ, было одновременно и мягко, и серьезно, и строго. Ему было приблизительно около пятидесяти лет. Длинные, седые волосы ниспадали ему на плечи. Он был одет в жилет и камзол из коричневого кадиса[5], выработанного из шерсти его собственных баранов; на нем были большие онучи из белого полотна. Возле него сидела его жена, одетая в черное саржевое платье. На коленях у нее лежал большой кожаный мешок, наполненный монетами. Время от времени Жером Кавалье брал из него несколько монет: то была суббота – день, в который, по обычаю своей страны, хуторянин выплачивал каждому пахарю его еженедельный заработок.
   Все они были реформатами. Потому ли что хозяин внушал им большое уважение, потому ли что они по природе своей были сдержанны, на лицах их лежала печать задумчивости, почти грусти. В глазах этих проворных и сильных обитателей гор виднелась холодная, но полная энергии решимость. Одетые в широкие казакины из белого толстого полотна, босые или обутые в сандалии, привязанные ремнями, с почтительно-непокрытыми головами, держа в руках свои войлочные шляпы, один за одним проходили они для получения денег мимо хуторянина, который обращался к ним то с вопросом, то выражая свое мнение о работах.
   Старая женщина, с лицом, изможденным от страданий, сидела в кресле перед избой и с какой-то тихой грустью созерцала последние отблески этого, столь мирного дня. Когда покончили с выдачей жалованья, г-жа Жером Кавалье приблизилась к этой пожилой женщине и спросила ее с видимой заботливостью:
   – Как вы себя чувствуете, маменька?
   – Все еще очень слабой, дочь моя, но этот чудный день оживил меня капельку.
   Потом она прибавила:
   – Где же мои внуки? Я скучаю по ним, когда их нет тут, возле меня.
   Позванные матерью, Селеста и Габриэль уже сидели у ног своей бабушки, которая дрожащими руками нежно проводила по их прелестным, светлым головкам. Стоя возле жены, опиравшейся на его руку, Жером Кавалье улыбался этой картине. Служанка, одетая, как ее госпожа, во все черное, пришла объявить хозяину, что ужин готов. В ту пору протестанты старательно соблюдали правило общей трапезы. Старик при помощи Габриэля осторожно перенес кресло бабушки во внутрь дома. Пахари проследовали за хозяевами.
   Кухня хутора служила этой семье столовой. Ужин, приготовленный на деревянных блюдах, на чрезвычайно чистой скатерти из белого полотна, состоял из баранины, жареной косули, сваренных в воде овощей, форелей, пойманных в Гордоне, из сыра, сделанного из овечьего молока, и из диких тутовых ягод. Хлебные растения составляли такую редкость в этой стране, что только хозяин и его семья ели ржаной хлеб; пахари и слуги примешивали к мясу мякоть сваренных каштанов. Наконец, хозяева и слуги пили ключевую воду, охлаждаемую в больших кувшинах из пористой глины; на вино смотрели, как на роскошь, и приберегали его для какого-нибудь семейного праздника или ради гостеприимства. На почетном краю стола стояло деревянное кресло, обозначая собой место хозяина. Когда он сел в свое кресло, все остальные заняли свои места. Жером Кавалье собирался прочесть благословение, как вдруг заметил, что первое место, по его правую руку, осталось порожним.
   – Где мой старший сын? – спросил он свою жену.
   Она сделала знак одной из служанок, которая исчезла, но вскоре появилась со словами:
   – Вот господин Жан!
   Едва пришедший успел занять место по правую руку хуторянина, как последний прочел благословение, успев, однако ж, проговорить:
   – Мой сын не должен заставлять себя так ждать.
   Трапеза началась в глубоком молчании. Жан Кавалье, старший сын хуторянина, был парень лет двадцати. Он многим походил на своего брата Габриэля и на свою сестру Селесту. Как и у них, у него были светлые волосы и голубые глаза. На его безукоризненно красивых щеках пробивалась борода. Его правильное лицо было живо, выразительно, смело. Человек среднего роста, он, тем не менее, был полон силы и изящества. Он был одет, как и отец, в коричневый кадис, но в его платье примечалась известная изысканность. Две пуговицы из узорчатого серебра и красивый узел из зеленой ленты связывал ворот его рубашки из тонкого полотна. Большие сапоги из желтой кожи обрисовывали быстрые, красивые ноги. Наконец, широкая серая поярковая шляпа, которую он, входя, бросил на лавку, была украшена богатой серебряной пряжкой и лентой, похожей на ту, которая связывала ворот его рубашки.
   Эти легкие изменения в суровой протестантской одежде не пришлись по вкусу хуторянину, который недовольно сдвинул брови. В реформатских семьях царствовало такое послушание, такое семейное подчинение, что общее настроение при ужине, без того молчаливое, при виде старика не в духе, превратилось в убийственное. Веселый и смелый Жан Кавалье или не заметил выражения лица своего отца, или не придал большого значения его мимолетному охлаждению: во всяком случае, он хотел немного развеселить ужинавших, несмотря на умоляющие взгляды матери, которая неодобрительно смотрела на его попытку.
   – Был у тебя сегодня удачный улов, мой маленький Габриэль? – обратился он к своему младшему брату.
   – Да, братец, я поймал пять форелей в Гордоне, но мы здорово испугались, я и Селеста, так как увидели башню стекольщика, охваченную красным пламенем, точно кровью. Говорят, что это всегда предвещает какое-нибудь несчастье.
   – Да старика дю Серра, которого все знают, как благородного стекольщика, принимают за колдуна, – весело проговорил Жан, – хотя он чудеснейший человек. Не правда ли, батюшка?
   – Я считаю господина дю Серра хорошим кальвинистом и честным человеком. Вы это сами знаете, – просто ответил хозяин.
   – А какие ужасы еще тебе повстречались, мой маленький Габриэль? – снова начал Жан.
   – Мы видели, как эгоальский сторож убил волка.
   – Ба! У него рука не уступает зрению, – сказал Жан Кавалье. – Я видел, как на расстоянии пятидесяти шагов он отстрелил ветку орешника величиной не больше моего пальца. Ужасно жалко, что вместо наружности веселого лесничего у него точно такой дикий вид, как у того животного, имя которого он носит.
   Хуторянин счел эту шутку неуместной. Строго посмотрел на сына и, словно напоминая ему изысканность его костюма, он сказал:
   – Ефраим одевается в кожу убиваемых им диких животных, потому что презирает безумное земное тщеславие; он поселился в глубине лесов, потому что уединение благоприятствует молитве и размышлению.
   – О, без сомнения, батюшка! – весело заметил Жан. – Ефраим святой; но, откровенно говоря, разве он не похож на черта? Я такой же добрый протестант, как и он; моя винтовка попадает так же метко и далеко, как его длинный мушкет... Но... черт возьми!..
   – Довольно, мой сын! – сказал старик.
   – Но...
   – Довольно! – повторил хозяин, сделав рукой настолько выразительный жест, что молодой человек покраснел и замолчал.
   Ответы Жана Кавалье показались всем присутствующим настолько непочтительными, что все сидели с опущенными глазами. Помолчав немного, старик продолжал, обратившись к сыну:
   – Ты отправился сегодня надзирать за сенокосом на лугах в долине Сент-Элали. Сколько там повозок с сеном?
   – Право, не знаю, батюшка, – ответил, смутившись, Кавалье. – Я туда не ходил.
   – А почему это? – спросил строго старик.
   – Завтра праздник товарищей-стрелков. Так как я их капитан, мне пришлось пойти в Саол, чтобы поставить на место мишень.
   Но хуторянин, все более и более недовольный, продолжал:
   – Вчера, вернувшись с поля, посчитал ты скотину с хутора Живые Воды?
   – Нет, батюшка, – ответил Жан, внутренне возмущаясь этим допросом при других. – Молодые люди из Зеленогорского Моста, которых я обучаю по вечерам ружейным приемам, задержали меня ужинать, и я не мог быть в Живых Водах при возвращении стада.
   Это новое непослушание возмутило старика, и он крикнул:
   – Разве не запретил я тебе посвящать себя этим убийственным упражнениям, столько же опасным, как и бесполезным? Занятия шалопаев и бродяг! Разве мирные, честные хлебопашцы нуждаются в оружии? Разве указы нашего короля, нашего владыки не запрещают подобного рода собрания? Не дерзость ли это со стороны моего сына, несмотря на мое запрещение, пойти наперекор законам?
   Взбешенный упреками отца, Жан тоже крикнул:
   – Что за дело мне до законов, если они несправедливы! Мой дед, мои предки, разве они не сопротивлялись законам? Разве не подняли они оружия на филистимлян с криком: «Израиль, выходи из шатров?»
   Жан бросал выразительные взгляды на пахарей, в надежде поразить их этим библейским изречением, применимым к древним религиозным восстаниям. Но все хранили угрюмое молчание. Бабушка с ужасом сложила руки, услышав дерзкую речь внука; а г-жа Кавалье, дрожа всем телом, с отчаянием переводила глаза с мужа на Жана Кавалье и обратно.
   Хуторянин, один только сохранивший спокойствие среди этой семейной сцены, строго ответил Жану:
   – Мой сын не должен подчиняться другой власти, кроме той, которую Господь вручил мне над ним. Я приказываю... он слушается... Я имею кое-что сказать ему: пусть обождет меня в моей комнате, – прибавил он решительным тоном.
   Несмотря на свою уверенность, несмотря на пылкость своего характера, Жан Кавалье в молчаливом повиновении вышел из-за стола, не вынося властного взгляда хуторянина: так привычка подчиняться отцу и уважать его овладела им смолоду. Ужин закончился при общем молчании. Прочитав благодарственную молитву, старик отправился к сыну.

ЖАН КАВАЛЬЕ

   Раньше, чем продолжать этот рассказ скажем несколько слов о прошлом Жана Кавалье, одного из главных героев нашего повествования.
   Он родился в 1680 году, в Риботе, деревне алеской епархии, где его отец владел хутором, который впоследствии бросил, поселившись в своем Сент-Андеоле, близ Манда. Как и его брат Габриэль, Жан Кавалье первоначально пас стада. Но вскоре, приглашенный в Андюз одним из своих дядей, человеком богатым, бездетным и по ремеслу булочником, семнадцатилетний севенец переселился в это местечко.