Фрэнк снова зашагал. Идеальное самоубийство. Из этого можно сделать сценарий. Как его осуществишь? Что, если пойти поговорить с продюсерами? Как же!… Идеальное самоубийство… Он не пойдет к Ольге. Что она подумает, если он вдруг исчезнет? Как знать, что может подумать Ольга? Вечные снега. Она будет по-прежнему идти своей дорогой, мягко сверкая… Для нее самой, для ее же пользы он прервет всякие сношения с ней. Что касается его – все пропало, ничего худшего не придумаешь. Мертвец не боится смерти. Все кончено. Но он не может вынести встречи с женой, не может сказать ей, что они отрезаны от родины… Потому что туда он не вернется, туда его и насильно не затолкаешь… Пока можно, он будет скрывать от жены правду. Правду? Какую правду? А вдруг ей скажут, что он ей изменял, вдруг ей докажут, что он две недели прожил вдвоем с другой женщиной в большом пустом доме, где были только они двое – он и другая. Никто не поверит, что они жили там, как брат и сестра. А между тем это ведь было именно так. По отношению к жене его единственным грехом была та воскресная прогулка, во время которой он вдруг почувствовал себя счастливым. Жаркий летний день, весь народ вышел на прогулку, и они тоже, как все… Ресторан, где им было так весело… Если бы у Ольги не болела нога, не было бы этой дурацкой сцены на автобусной остановке… Ведь только мысль, что ей больно, а придется еще идти пешком, вывела Фрэнка из себя. Если бы Ольга не надела новые туфли, если бы она не купила туфель, которые натирали ей ногу, вся жизнь могла бы пойти по-иному. Они бы не уехали так стремительно… Но дело теперь не в этом! Куда, куда деваться… Фрэнк не мог решиться на встречу с женой.
   Он пошел по направлению к мастерской. Это было самое разумное, самое естественное, так он по крайней мере объяснит потом жене, не прибегая ко лжи, причину своего долгого отсутствия, своего озабоченного, усталого вида… После работы в мастерской он часто возвращался совсем разбитый, мрачный и молчаливый… Что касается шпиков, все равно они уже знают туда дорогу… К тому же, если они заинтересуются, к кому из соседей он зайдет, им придется стать на лестнице, а тогда Фрэнк их увидит. Может быть, убьет…
   Автоматически, как лунатик, он сел в автобус. Сошел. Перешел улицу. Пересек двор. Еще один двор, на этот раз узкий, длинный, мощеный. Двери мастерских первого этажа, выходящих во двор, были открыты, через них было видно работающих людей… человек, окруженный маленькими ящиками из белого дерева, строгал доски; женщина склонила голову над кустарным ткацким станком… Фрэнк, проходя, всегда видел только тонкий пробор, разделяющий ее черные волосы… Мастерские художников находились на втором и третьем этажах, туда вела очень крутая деревянная лестница. Площадка, темный коридор, двери и та особая атмосфера, которая свойственна всем парижским домам, где есть мастерские, в которых никогда не делают ремонта, не красят, не моют и не подметают. Сквозь грязные окна вот таких мастерских иногда пробивается радуга гения.
   Фрэнк открыл дверь своей мастерской, которая, собственно, не была его мастерской, он получил ее заимообразно, он должен быть готовым в любой момент с благодарностью ее вернуть. Это была довольно большая комната, выходившая на север, как и полагается мастерской художника, пыльные стекла умеряли дневной свет, и освещение там всегда было серым. Железная кровать, стол и стулья были отодвинуты к тоскливо грязным стенам, а в середине комнаты стоял только мольберт и на нем картина… Картина ждала Фрэнка, молчаливая и коварная, как подстерегающий злоумышленник. Фрэнк встал перед ней и посмотрел ей прямо в лицо…
   Неужели именно он создал эту бледную и плоскую вещь. Эту песчаную пустыню, по которой черный контур рисунка, угловатый, как дерево, разбитое молнией, выписал угрюмую решетку. Фрэнк отошел, потом приблизился, снова отошел… Отвращение, разочарование охватили его, как боль, боль такая сильная, что он даже не заметил, как из горла его вырвался крик. Когда крик этот дошел до его ушей, он бросился на пол и стал кататься по нему, чтобы потушить крик, как тушат огонь… Наконец ему удалось его остановить, и теперь крик раздавался только у него внутри. Фрэнк старался не двигаться; он неподвижно лежал на полу, дожидаясь, пока сердце его перестанет колотиться, а оно так стучало, как будто просилось, чтобы его выпустили наружу. Наконец он смог подняться, добрался До умывальника: в засиженном мухами зеркале, покрытом пятнами от сырости, он увидел свое лицо, потемневшее, с провалившимися щеками, неузнаваемое… Фрэнк умылся, подставил голову под кран… Ему стало легче.
   Когда Фрэнк вошел в мастерскую Дариуса, он прежде всего увидел Сержа, лежавшего на диване с поднятыми коленями, прислонясь к полосатым подушкам… Дариус, стоя перед мольбертом, писал его портрет.
   – Разве идет дождь? – спросил Серж.
   – Нет, я облился из крана, очень жарко… – объяснил Фрэнк.
   – Перестань вертеться, Серж, – сказал Дариус, – Фрэнк, сядь, ты его будоражишь.
   Фрэнк осторожно сел на стул с соломенным сиденьем, немедленно провалился, что его нисколько не смутило, и пересел на ободранное кресло, прислоненное к стене. Кресло устояло. Фрэнк сел поудобнее. Какой-то человек с лицом цвета вороненой стали, тонкий, как шпага, стоял со стаканом в руке у стены и наблюдал, как Дариус работает. Он улыбнулся Фрэнку, поднял свой стакан.
   – Хотите? – спросил он. – Вино холодное.
   – Знакомьтесь, – сказал художник, необорачиваясь. – Мистер Фрэнк Моссо, дон Альберто. Налей ему, Альберто. Но не хвастай, что вино холодное, – у нас здесь нет холодильника! Ну, как дела, Фрэнк? Уже давно твои соседи не слыхали, как ты объясняешься со своими картинами. Ты был в отпуске во время забастовки? А мне досталась модель, Серж сидит в Париже без дела… Я на тебя не смотрю, но чувствую, что у тебя расстроенный вид.
   – Со мной случилась ужасная вещь: у меня отобрали американский паспорт. Они хотят заставить меня вернуться в США.
   Дариус положил кисти.
   – Сволочи… – сказал он.
   – А что случается, когда у человека отбирают паспорт? – спросил Серж, поднимаясь со своего ложа.
   Альберто протянул Фрэнку полный стакан:
   – За всех патриотов, за всех изгнанников!… – сказал он, поднимая стакан.
   Фрэнк осушил свой.
   – Не знаю, – сказал он через некоторое время. – Практически я не знаю, что со мной будет. У меня такое чувство, будто я стал астральным телом, может быть, меня уже не существует… Я, наверно, уже не отбрасываю тени, я что-то не заметил ее на тротуаре…
   – Да что ты? – Серж загоготал. – Да здравствует полиция! Мы существуем только благодаря имеющемуся на нас делу. Когда прекратится вся эта бумажная канитель, мы перестанем существовать. Нет, кроме шуток, Фрэнк, неужели они подложили тебе такую свинью?
   – Подложили. Ты смеешься. Но у меня больше нет никаких доказательств, подтверждающих действительность и законность моего существования. А мой экспорт-импорт выставит меня за дверь.
   – А трудовая книжка у тебя есть?
   – Да… Но если я лишусь работы, мне ее не возобновят.
   Фрэнк помолчал.
   – Теперь вы видите, – вновь начал он, – мне остается только утопиться.
   – Да, – сказал Серж, – ты совершенно прав. Надо спросить у сведущих людей, как поступают в подобном случае. Американская эмиграция – дело еще новое, и никто ничего толком не знает. Как по-твоему, Альберто, что ему нужно предпринять? Есть ли какая-нибудь возможность уладить дело?
   Альберто задумался.
   – Что вам, в сущности, нужно? – спросил он. – Ваше удостоверение о праве на жительство во Франции еще действительно?
   – Срок почти истек. Если я не смогу доказать, что у меня есть средства к существованию, мне его не возобновят… А если я останусь без работы…
   – Тогда… Паспорт беженца, я думаю… Надо пойти на улицу Коперника в «Бюро помощи беженцам и апатридам». Оно было изобретено для эмигрантов из народных демократий… А мы им пользуемся… Вряд ли они позволят себе выслать американца!
   Фрэнк воспринял эти слова, как пощечину: беженец! Лишенный родины! Он, американский гражданин, гражданин государства, не находящегося в состоянии войны, не разрушенного землетрясением, государства, где не было революции… Он, простой американский гражданин, – беженец!…
   – Может быть, – сказал он, – да, паспорт беженца… Что-нибудь в этом роде.
   – У нас есть люди, профессия которых состоит в знании законов, они укажут нам верный путь, – сказал Серж с пафосом, – но не жди, пока тебя выставят из твоей фирмы. Устраивайся немедленно. Ты же художник.
   – Есть о чем говорить!
   – Конечно. Есть о чем говорить… – Дариус откупорил еще одну бутылку. – У тебя есть профессия. Я видел твою картину в мастерской этой скотины Полетта. Здорово заверчено, сразу видно, что ты понимаешь толк в живописи.
   Фрэнк ничего не ответил. Дариус просто хочет его утешить. Он ведь не знает, что Фрэнка ничем уже не утешишь.
   – Я спрошу у наших, – сказал Альберто, продолжая свою мысль.
   – Спроси. А я хочу еще раз повторить Фрэнку, что его картина здорово заверчена. Но живопись не может прокормить художника, у которого точка зрения на свои картины меняется каждую неделю.
   – Она меняется не у меня, а у моего покупателя… бывшего покупателя.
   – А! Его бы я убил, – мечтательно произнес Серж. – Мне пришла в голову одна мысль. Во всяком случае, мне кажется, что это мысль…
   – Мне нравится, – продолжал Дариус, – что твоя живопись, как математика… Ты не виляешь, все построено, решительно все точно, все стоит на месте, все существует, а если кому-нибудь это не подходит, тем хуже для них.
   – Сделано по-портновски, – добавил Серж, – как сказала бы моя мать, у нее-то самой прямые швы не получаются. Я всего лишь музыкант, и, поскольку музыка – искусство низшего порядка, как это известно каждому в этом доме, у меня нет права голоса… Но твой покрой хорош, Фрэнк… по моему скромному мнению.
   – Твоя мать права, – Дариус наливал вино, – живопись Фрэнка утверждает его видение, в ней нет ничего случайного, ему не кажется, что он видит, а он действительно, несомненно видит…
   – Но я все-таки рисую не по линейке, – обидчиво сказал Фрэнк, – к тому же…
   Все замолчали, каждый думал о своем.
   – Вам нужно получить, – сказал наконец Альберто, продолжая свое, – паспорт беженца. Бюро дает их беженцам и лицам, лишенным родины, которые не могут обратиться за бумагами в консульства своих стран, так как они взаимно друг друга не признают.
   Но Серж, подняв палец, сделал отрицательный жест
   – Никогда, – сказал он, – если Фрэнк это сделает, то он сам отрежет себя от своей родины, он санкционирует действия ФБР. Странное положение – быть эмигрантом. не будучи им и в то же время являясь им.
   Они снова помолчали. Серж притянул к себе гитару, валявшуюся около дивана, начал ее настраивать.
   – Положи гитару, – сказал Дариус, – за работу…
   Серж положил гитару, принял позу…
   – Лишенный родины… – повторил Фрэнк. – Я не могу понять смысл этих слов. Эти слова задавили меня, как могильная плита, и я все же не понимаю, что они значат. У меня жена и двое детей. Я не решаюсь рассказать им, что с нами произошло. Дети учатся в американской школе – их исключат, представьте себе, какой это будет для них удар. У моей жены больше не будет холодильника. У меня не будет работы. Мне кажется, лучше со всем этим покончить. Я не хочу жить, как пария. У вас есть убеждения, а у меня есть только гордость. Я – не лишенный родины; пока я жив, я с этим не соглашусь. У меня должны быть те же права, что у всех остальных людей, платящих налоги. Я ничего не сделал против своей страны. Я даже и не помышлял «свергнуть правительство»! Я не пария. С этим я никогда не соглашусь.
   Серж слушал Фрэнка. Он думал об эмигрантах евреях, сгрудившихся в одном из кварталов Парижа… рабочих, ремесленниках, мелких торговцах, приехавших из Польши между двумя войнами, бежавших от погромов, преследований, разорения… Они до дна испили чашу тех неприятностей, о которых говорил Фрэнк, пока еще новичок. Их неприятности с документами были отнюдь не морального свойства. Несчастные люди! Они не пытаются вступать в борьбу с силами природы, называемыми законами, визами, паспортами, документами, разрешениями, высылкой… Разбушевавшаяся стихия не может вас оскорбить, она только может сделать вашу жизнь невыносимой – в уголке Парижа так же, как бывало в польских городках… Они попадают в лапы жуликов, которые отбирают у них последние деньги, якобы улаживая их дела, но не улаживают ровно ничего, и они остаются все в том же положении, да еще без денег.
   – Я налью вина, – сказал Серж, вставая. – Чувствую, что сегодня у нас будет сильная жажда, я схожу куплю несколько бутылок.
   Дариус потянул его за рукав, чтобы он сел:
   – Вина хватит, у меня есть погребок… Сиди ты, ради бога, спокойно, Серж!
   Он пошел к стенному шкафу на другом конце мастерской и вернулся, неся по бутылке в каждой руке.
   – Во время всеобщего бегства в 1939 году, – сказал Альберто, – когда Франция посадила за колючую проволоку нас, испанских бойцов, могильщикам приходилось копать на кладбище не ямы, а траншеи, так много заключенных умирало каждый день. Когда комендант лагеря, французский генерал, велел привезти доски, чтобы построить бараки для администрации лагеря, и испанские заключенные поняли, что дело не только затягивается, а будет продолжаться до бесконечности, они стали умирать в еще большем количестве… И вот однажды мы увидели, как молодой испанец, интернированный, как и все остальные, идет по лагерю и тащит за собой одно из тех бревен, которые привезли для постройки бараков. Мы смотрели, как он медленно шел и тащил бревно, оставлявшее за собой борозду на грязной земле… Охранявшие нас сенегальцы тоже это видели. Парень шел один со своим бревном, и вид у него был странный. Один из сенегальцев крикнул ему, чтобы он остановился. Все ждали, что произойдет, потому что парень не остановился, а продолжал идти в нашу сторону… Тогда сенегалец бросился на него со штыком! И тут произошла невероятная вещь: не успел еще сенегалец напасть на парня, как толпа заключенных кинулась на сенегальца, подмяла его под себя, поглотила его, а когда толпа отхлынула, от сенегальца остались одни лохмотья.
   Альберто внимательно посмотрел на остальных, как бы проверяя, поняли ли они его. Потом продолжал:
   – На другой день нам принесли хороший суп. Нам объявили, что привезенные бревна пойдут на постройку бараков, чтобы нам больше не приходилось спать под открытым небом… И с этого дня испанцы в лагере уже не мерли, как мухи, а умирали, как люди, время от времени.
   Глядя на Альберто, Дариус наливал вино. Какой поразительный тип идальго, испанского гранда, смесь стали и закалившего ее огня. Человек, рожденный быть вожаком мужчин, а, может быть, также и женщин. Дариус стал мечтать о портрете Альберто.
   – Да, – сказал Фрэнк, это, конечно, поучительно… Но я – единственный в своем роде. И я не привык…
   Никто не сказал ему – «привыкнешь», но каждый это подумал.
   – Единственный? – повторил Серж. – Насколько мне известно, вас в Париже несколько тысяч…
   – Несколько тысяч кого?…
   – Несколько тысяч американских граждан, которые сбежали из Соединенных Штатов.
   – Возможно. И все-таки я один. Что меня с ними связывает?
   – Ну, – сказал Дариус, – за работу.
   Серж лег на продавленный диван. Его загорелое лицо, черные, штопором вьющиеся волосы на полосатых подушках, желтых с зеленым, были уже сами по себе готовым портретом.
   – Можно мне побренчать на гитаре, Дариус, а то уж очень скучно.
   – Можно.
   Альберто поднял гитару и подал Сержу, который начал ее настраивать, потом откашлялся и запел глухим голосом… французские, испанские, русские песни… В мастерской все застыло: Дариус углубился в работу, Серж – в песни, а Альберто и Фрэнк – в свои мысли.
   Сумерки замарали окна. Когда Дариус положил кисти, Серж спал, Альберто размышлял за бутылкой, а Фрэнк исчез.
   Ботинки Дариуса скрипнули, Серж открыл глаза и, вставая, задел коленом гитару… Альберто заворчал.
   – Он не застрелится? – спросил один из троих. Никто не ответил.
   – Так… – сказал Серж, – я, наверно, очень люблю тебя и твою живопись, если способен зря тратить время, развалившись на твоем диване. Сейчас, когда забастовка кончилась… Меня, наверно, человек десять ждут дома… Перед уходом, Альберто…
 
Отряд не заметил
Потери бойца
И «Яблочко»-песню
Допел до конца…
 
   – Собачья жизнь… – сказал Дариус. – Где он живет?
   Никто не знал, где живет Фрэнк, все встречались с ним только здесь, в мастерской.
   – Пошли, – сказал Серж, – «Гренада, Гренада, Гренада моя…» Я сегодня, сейчас же, узнаю у нашего юриста, как Фрэнк должен поступить…
 
Но «Яблочко»-песню
Играл эскадрон
Смычками страданий
На скрипках времен…
 
   Привет!
   Они расстались, и каждый из них уносил с собой тревогу за Фрэнка.

XVIII

   Десять человек ждали Сержа… Его всегда ждало десять человек. Серж не был ни адвокатом, ни врачом, ни членом Центрального Комитета своей партии. Он не был профессиональным борцом за справедливость, одним из тех надоедливых людей, которые усугубляют конфликты вместо того, чтобы их сглаживать; он не был ни мстителем, отвечающим по крайней мере двумя обидами на одну, ни хитрецом, умеющим обходить препятствия, ни влиятельной персоной, которая может устранять трудности… И все-таки человек десять всегда нуждались в Серже, потому что он никогда не оставался равнодушным к несчастьям и неприятностям других.
   Сержа ждали в той квартире, в которой он родился. В этой квартире обосновались его родители, после того как в 1907 году отцу Сержа удалось с помощью жены бежать с царской каторги. Здесь, в этой квартире, собирались тогдашние революционеры; некоторые из них стали потом всемирно знаменитыми. Отсюда отец Сержа ушел в 1914 году на войну, и здесь же мать получила уведомление, что муж ее пропал без вести под Аррасом… Через несколько месяцев родился Серж. Из этой квартиры Серж отправлялся каждое утро в лицей Людовика Великого. Здесь в 1936 году ему исполнилось двадцать лет, и отсюда он отправился в Испанию, чтобы вступить там в Интернациональную бригаду. Эту квартиру он опять покинул во время войны 1939 года. Тогда же он вступил в коммунистическую партию, и именно сюда, когда он был уже в армии, пришла с обыском полиция. Отсюда его мать вынуждена была бежать через крышу, спасаясь от рыскавших по дому немцев; с помощью жильцов, передавших ее с рук на руки, она добралась до глухого переулка позади дома и укрылась у друзей. Сюда же она вернулась и ждала за закрытыми ставнями, когда ей вернут сына. Здесь, когда его освободили из лагеря, Серж познал счастье возвращения и все, что последовало за этим счастьем. У Сержа оставалось немного времени для музыки, которую он хотел сделать своей профессией. Жизнь во что бы то ни стало стремилась превратить этого музыканта в бойца.
   Все та же консьержка, все та же деревянная лестница с толстыми балясинами, грубо покрашенными в коричневый цвет, и все то же дерево в глубине двора… Столовая и комната матери выходили во двор, а комната Сержа и кухня – в переулок, по которому они никогда не проходили, если не считать того случая, когда мать Сержа бежала по нему, спасаясь от немцев. Еще была маленькая темная передняя. Сейчас во дворе играли другие дети, но они кричали «Салка!», как тридцать лет назад кричали «Салка!» Серж и его приятели. В эту самую квартирку переехала к Сержу та женщина, которую он отнял у другого и которая вернулась потом обратно к этому другому… Серж оплакивал ее, как мертвую, что не мешало ему влюбляться. Он был галантен и ласков, и многим женщинам нравилась его крепкая ладная фигура, восточное лицо, большие глаза и черные волосы, вьющиеся штопором.
   Десять человек ждали Сержа… Впрочем, это только так говорится – десять, его ждали: Фанни, Патрис, один молодой музыкант, принесший свою партитуру, да еще Фернандо – коридорный «Гранд-отеля Терминюс», который в испанской армии был политкомиссаром Сержа.
   – Целая толпа, – сказал Патрис, – если бы ты поставил себе телефон, то этого бы не было.
   – Мама! – закричал Серж, как только вошел. – Чайник!
   В кухне свистел чайник, и мать Сержа мелкими шажками просеменила через столовую.
   – Третья очередь, – сказал Патрис, – твоя мать уже угощала нас два раза, по мере появления вновь прибывавших. Первым пришел я и жду тебя уже больше часа…
   – Дариус пишет мой портрет. – Серж уселся за стол и принялся за еду, пропустив для начала рюмку водки и закусив ее селедкой. Так когда-то делал его отец.
   – Красив ты на портрете? – спросила Фанни.
   – Как сказать… Смотря с какой точки зрения… – ответил Серж уклончиво.
   Так как все были знакомы с живописью Дариуса, ответ Сержа вызвал всеобщий смех.
   – Садись за рояль, – сказал Серж молодому музыканту, – все будут разговаривать, но я буду слушать. Как поживает твой протеже, Фернандо?
   – Карлос? Хорошо. Так хорошо, что мне теперь ночью не с кем сыграть в карты. Вернее, не с кем время провести, в карты-то мы все равно не играли. Норвежский ученый без ума от Карлоса. Он говорит, что Карлос – Галилей, Ньютон и Жолио-Кюри, вместе взятые… Новый Эйнштейн! Он собирается взять его с собой в Норвегию, а пока выправляют документы, он его устроил в лабораторию. Повезло парню… И мечта его сбылась, и вдобавок он станет нормальным гражданином… Ведь уже больше года он жил в Париже с одной только квитанцией вместо документов и даже не потрудился их получить. Он так глубоко, надежно погрузился в ночь, на песчаное дно большой гостиницы…
   – У людей со спокойным характером всегда все получается гораздо лучше, – сказала Фанни.
   – Это верно… – Фернандо внимательно посмотрел на Фанни, которую видел в первый раз: – Вы это очень правильно сказали. А у людей, лишенных родины, часто бывают беспокойные характеры, они всегда чего-то боятся… Документы, которые они носят при себе, для них необычайно ценны. Им все время чудится, что к ним придерутся. А Карлосу на все это наплевать, документы его не волнуют, он ничего не боится, он о них и не вспоминает.
   – Собаки, – сказал Серж, – кусают людей, которые их боятся.
   Музыкант, неловкий и застенчивый, возился с пюпитром рояля и с партитурой, которая все время падала. Но как только он уселся, пальцы его ловко и быстро забегали по клавишам. Мать Сержа принесла чай.
   – Как подвигается портрет, Сереженька? – спросила она, наливая ему чай.
   – Понемножку, мама. Сегодня Дариус сделал мне красивые рыжие волосы и добавил в них немножко зелени.
   – О господи! – испуганно вздохнула г-жа Кремен и исчезла в своей комнате.
   Патрис нетерпеливо ждал, когда ему наконец удастся вставить слово:
   – Послушай, Серж, а как с Китаем, поездка состоится?
   – Конечно, состоится! Отъезд пятнадцатого октября, вас будет пятнадцать делегатов. Не знаю от кого, но делегатов.
   – А кто эти делегаты?
   – Не знаю. Единственный мой кандидат и протеже – ты, других я не знаю. Почти все – из интеллигентов, это все, что я могу тебе сказать. Ах, да… по-видимому, будут два политических деятеля.
   – Ты их тоже относишь к интеллигентам?
   Патрис сказал это так серьезно, что все, кроме музыканта, занятого своим делом, рассмеялись.
   – Я бы с удовольствием поехал в Китай, – сказал Фернандо задумчиво, – но пока что мне приходится заниматься товарищами, которых высылают в Канталь [49]. После Корсики и Африки – Канталь!
   Серж перестал жевать и посмотрел на него, ожидая продолжения.
   – В Канталь, – повторил Фернандо, – я пришел рассказать тебе об этом. Мы начинаем кампанию против высылки… Но пока что они уехали. Да и мне не миновать… Придется мне ехать на Корсику или еще куда-нибудь!
   Серж встал весь красный. Патрис не совсем понимал, почему этого человека высылают на Корсику или еще куда-то… Но он чувствовал какую-то неловкость. Фанни крепко сжала руки. Один только музыкант продолжал брать звучные аккорды.
   – Многовато для одного дня, – сказал Серж, засовывая руки в карманы, – американское посольство отобрало паспорт у Фрэнка Моссо… художника, у которого мастерская рядом с Дариусом. Испанцев высылают к черту на рога – в Канталь! Фернандо тоже, чего доброго, вышлют вслед за ними. На Корсику или в Канталь. И, конечно, как всегда, когда он бывает нужен, Ива нет!
   Ив, друг Сержа, был адвокатом и заходил к Сержу почти каждый вечер, хотя бы на минуту. Он бывал у Сержа так часто потому, что жил бобылем, а у Сержа чувствовал себя дома, в своей семье. Ив был «домашним» адвокатом, как бывают «домашние» врачи. По всем болезням, по обычным неприятностям, которые бывают у людей, находящихся не в ладах с власть имущими, и по тем разнообразным, бесчисленным неприятностям, которые проистекают из положения эмигранта.