XXIX

   Родители Патриса, как и обещали, занялись домиком тетки Марты. К возвращению Патриса ремонт был закончен, и он, непрерывно восторгаясь, расставлял привезенную им «китайщину» и в большой комнате первого этажа, где сняли перегородки, и на втором – в своей спальне и в двух добавочных комнатах, выкроенных из чердака и обшитых деревянными панелями. Теперь в доме была ванная. Сад был вскопан, фруктовые деревья ухожены.
   Тридцать первого декабря весь дом был перевернут вверх дном: Патрис пригласил встречать Новый год Сержа, Альберто, кузена Дэдэ, еще одного кузена – красивого Граммона Недвижимщика с его невестой, маленькой Мари, и Ольгу. Патрис пригласил также Ива, с которым он был едва знаком, но надо же было, чтобы кто-нибудь привез Ольгу, Альберто и Сержа. Сам Патрис был в Вуазен-ле-Нобле с сочельника – Граммоны всегда праздновали рождество всей семьей. Если бы ему пришлось ехать за гостями в Париж, он не мог бы приготовить все к тридцать первому.
   После возвращения Патрис, радостно устраиваясь в обновленном доме, то возился с домашними поделками, то писал статьи о Китае. Путешествие подействовало на него, как переливание крови: Патрис был человеком здоровым и энергичным, а Китай восстановил частично утерянные им в лагере жизнеспособность и жизнерадостность. Сейчас он был что называется в полной форме.
   Настоящая рождественская погода – солнечно, холодно. От новой печки пышет жаром. Патрису хотелось погладить блестящие бока этой новой печки, рождественского подарка его родителей. Дэдэ, Граммон Недвижимщик – то есть Рожэ – и маленькая Мари пришли после завтрака, чтобы помочь Патрису по хозяйству. Дэдэ принес скатерть, тарелки, приборы: когда собирались одни мужчины, «сервировка» не играла роли, а маленькая Мари была ведь всего лишь маленькой Мари; но сегодня будет еще и Ольга… Придется менять тарелки и приборы. Вместо рождественской елки поставили просто букет еловых веток, которые Дэдэ срезал в соседнем лесу; вышло очень красиво. За стол сядут около десяти часов. Стенные часы тетки Марты, лениво раскачивая маятник, отбивали четверти и половины… часы же они отбивали по два раза, настойчиво взывая к рассеянным и забывчивым. Время проходит, оно идет, идет. Вот уже восемь часов. В девять Дэдэ пошел под навес во дворе открывать устрицы. Мари гремела духовкой старой плиты: индюшка, громадное животное с фермы Граммона Большого, потихоньку подрумянивалась… Патрис, расколов пленку льда, спускал шампанское в колодец. Все были полумертвыми от усталости, а надо было еще успеть привести себя в порядок, переодеться. К счастью, существовала ванная, правда холодная, но с электрическим рефлектором, и если не слишком задерживаться…
   Присутствие Ольги меняло атмосферу, несколько стесняло, но это было даже к лучшему, вносило торжественность. Ольга и не подозревала, какую она вызвала суматоху. Как всегда, может быть, даже еще больше, чем обычно, она нисколько не старалась произвести впечатление… Сидя впереди, рядом с Ивом, она промолчала всю дорогу, а сзади Альберто и Серж оживленно разговаривали на политические темы. Ив вел машину и был так же молчалив, как Ольга. Обледеневшая, совершенно пустынная дорога, «дворники» скрипели, счищая хлопья снега, как зимние бабочки, летавшие по ветровому стеклу и клубившиеся в свете фар. Ольга почти дремала, убаюканная мягким снегом, напоминавшим ей детство. Время от времени раздавался голос Сержа: «А вы двое все молчите?…» Они не отвечали.
   Домик тетки Марты встретил их гостеприимно. Все успели навести красоту, маленькая Мари сделала себе прическу в виде лошадиного хвоста, надела платье с вырезом, щеки у нее пылали из-за индейки… Как только послышался шум подъезжавшей машины, бросились зажигать свечи на еловых ветвях. Гости поднялись наверх, чтобы снять пальто и теплые вещи. Альберто и Серж восхищались: с тех пор как они вчетвером – Патрис, Дэдэ, Альберто и Серж – провели здесь весенний вечер, дом изменился до неузнаваемости. Патрис тогда только что получил в наследство этот домик и успел всего лишь перекрасить ставни… И вишни тогда только начинали зацветать…
   Они сели за стол. Ольга – между Патрисом и Альберто, маленькая Мари – между Сержем и своим женихом, а на двух узких концах стола, друг против друга, Ив и Дэдэ. На Ольге было облегающее синее платье цвета яркой неоновой лампы: тридцать первого декабря нельзя надевать черного – это приносит несчастье. Весна… Помните мы говорили об Ольге, о Монике… О ней наговорили столько, что Дэдэ влюбился в прекрасную незнакомку… таинственную, как он решил, он во что бы то ни стало хотел, чтобы она была таинственной. «Но она такая и есть!» – сказал Дэдэ с горячностью, вызвавшей общий смех. Ольга улыбалась, здесь ей было хорошо, гораздо лучше, чем в рождественский сочельник у Элизабет, где была толпа незнакомых людей, шведы и шведки из посольства и французы, неизвестные Ольге, как и шведы. Рядом с ней сидел Олаф, муж Элизабет, вежливый и рассеянный. Он разговаривал только междометиями. Напротив них – Элизабет. Она не спускала глаз с мужа, как будто поддерживая его взглядом, улыбкой, чтобы помешать ему упасть, не дать рассыпаться в прах, в пепел… Из соседней комнаты, где стоял стол молодежи, доносились крики, смех. Музыка, замечательный джазовый пианист – Элизабет знала в этом толк. После двенадцати пришли другие музыканты – целый маленький оркестр. Лакеи быстро убрали стол, и молодежь наводнила, захватила комнату. Агнесса в белом тюле, как новобрачная, девочка-новобрачная; ее треугольная мордочка, золотистая, как мед, кожа и хрупкое тело, еще не перешедшее границу, отделяющую детство от созревающей женственности, – все в ней было пленительно. Ее окружали Фред и счастье. Сионизм Агнессы тоже носил имя Фред. Элизабет и ее друзья отправились в турне по ночным кабакам. Ольга вернулась к себе и легла спать…
   Разговор шел все еще о том весеннем дне, когда приятели побывали у Патриса… Альберто рассказал тогда о своей первой встрече с Ольгой в вагоне-ресторане и о второй встрече с ней в ту ночь, когда он приземлился на парашюте на каком-то поле где-то во Франции и потом его привели на ночлег в дом Ольги. В январе 1954 года – чудно говорить о тысяча девятьсот пятьдесят четвертом, еще не привычно, – Альберто уезжает в Мексику.
   – Хотите поехать со мной, Ольга?
   – Друзья, как вы относитесь к такому предложению, сделанному публично? – сказал Серж. – И кто делает предложение? Альберто, самый скромный из мужчин. И кому он его делает? Ольге, самой скрытной из женщин!
   – Я бы мог повторить то же самое на площади под звуки фанфар и цимбал…
   – А она в ответ – молчит!
   Ольга молчала. Она только подняла бокал. За нее высказался Ив:
   – Я пью за путешественников, за изгнанников, за лишенных родины, за беженцев, за принесенных в жертву, за вечных иностранцев, я пью за вечно скитающихся…
   – Ну тебя, – сказал Серж, – нашел тоже над чем смеяться! Я тебя убью!
   Патрис осторожно откупоривал новую бутылку шампанского. Вина было достаточно, каждый из гостей привез с собой одну или две бутылки. Занятый обязанностями хозяина дома, Патрис почти не следил за разговором.
   – Мы никого не будем убивать, – сказал он, разливая вино, – жизнь прекрасна, и мы друг друга очень любим. Мы больше никогда и никого не будем убивать. Я послал к черту консульства и все прочие управления. Статьями я прокормлюсь не хуже, чем жалованьем чиновника. И я буду путешествовать не– меньше. Немедленно поеду с добрым словом к первобытным народам: англичанам, швейцарцам, скандинавам… Да, да…
   – А твое доброе слово будет теперь китайским!
   Никогда нельзя было догадаться, понимает ли сам Дэдэ смысл того, что говорит. Патрис чуть было не рассердился, но передумал, засмеялся и попробовал объясниться:
   – Китайское… что же, это было бы неплохо! Я без ума от Китая! Какой народ, какая культура! Какая нищета! Если вы помножите надежду на число мужчин и женщин, населяющих эту страну, вы поймете ее необъятность! Я договорился с «Альянс франсез» [69]относительно турне с докладами о Китае.
   – Выдумываешь! У нас даже нет дипломатических отношений с Китаем, а «Альянс франсез» вдруг возьмется за организацию такого пропагандистского турне.
   – Я хитрее, чем ты думаешь, душа моя Серж: я буду говорить о китайском искусстве. Я знаю все династии как свои пять пальцев. Буду показывать цветные диафильмы… а в промежуток вставлю все остальное.
   – Просто поразительно, как Патрис умеет всему придавать официальный характер… «Альянс франсез»! Даже их обошел! Даже «Альянс франсез»!
   – Я республиканец, Серж, – сказал Патрис, – француз и республиканец, я не плюю на наши учреждения, в них много хорошего. Я пользуюсь ими. И ты увидишь, что я принесу пользу Китаю… Потом я постараюсь поехать в Советский Союз, и, поскольку сейчас не те времена, что при Сталине, я буду давать подробный репортаж. Без всякой предвзятости, только правду…
   – Правду? – прервал его Граммон Недвижимщик, которого звали Рожэ. – Я не уверен, что ты напишешь правду, правда – вещь очень сложная. Предположим, что ты сегодня поедешь в Москву, увидишь, что люди там живут плохо, и, возвратившись, скажешь: они живут плохо. Так вот, может случиться, что, говоря так, ты соврешь, потому что главное не в том, что они сейчас живут плохо, а в том, что со временем они будут жить гораздо лучше. Чтобы написать настоящую правду, надо понять, что они будут жить лучше и почему и как это произойдет… И если ты скажешь: они живут плохо, ты исказишь истину. Вот для примера сравнение: я привожу покупателя осматривать дом – дом красивый, крыша в порядке, все безукоризненно… Это – сущая правда. Но балки изъедены термитами, и через год крыша обвалится. Это тоже сущая правда! Но если я ничего не буду знать о термитах, я ведь не обману моих клиентов, не сказав им о них.
   – Я думаю, – сказал Патрис серьезно, – что я увижу правду, как бы глубоко она ни была запрятана. У меня есть здравый смысл и немного знаний… хотя я и не марксист! Но, знаешь ли, марксизм – это ведь тоже здравый смысл.
   – Больного нельзя вылечить с помощью одного только здравого смысла, – возразил Рожэ Недвижимщик, – тут требуется нечто большее…
   – Вы сектанты, – прервала маленькая Мари, – не мешайте ему поступать по-своему… то, что он собирается делать, все же лучше, чем воспевать американские холодильники.
   Некоторые слова обязательно напоминали Ольге о Фрэнке: слово «холодильники» было как раз таким. Ольга горестно обвела взглядом комнату и встретилась глазами с Альберто.
   – Мы что, Новый год встречаем или митингуем? – спохватился Патрис. – За здоровье дам! Серж, где ты был в сочельник?
   За Сержа ответил Ив.
   – Далеко, – сказал он, – Серж так страстно увлекается историей польских шахтеров, что проводит все субботние вечера и воскресенья в угольном районе… Будь уверен, что и в сочельник он был там же.
   – Мои дорогие друзья… – Серж встал, постучал ножом по бокалу. – Мои дорогие друзья, я должен сообщить вам о счастливом событии… собственно, о двух счастливых событиях: женитьбе музыканта Сержа Кремена на мадемуазель Анель Прокович, работнице-текстильщице… это во-первых, а во-вторых, что они надеются через несколько месяцев приветствовать появление на свет ребенка пока еще неизвестного пола, но которому они будут одинаково рады – будь то мальчик или девочка!
   Больше всех эта новость взволновала Патриса. По его мнению, женитьба была героическим подвигом… Ведь для того, чтобы женитьба не оказалась безрассудством и безумием, требуется почти невероятное стечение обстоятельств: любовь, разнообразные качества – характер, культура, возраст… Ив коротко поздравил Сержа и снова насупился. Альберто встал, чтобы обнять Сержа и пожелать ему счастья. Маленькая Мари и Рожэ, ее жених, выпили за свадьбу с видом заговорщиков. А Дэдэ погрузился в мечты… Ольга подняла бокал: «За невесту!»
   – Расскажи, старик, – просил взволнованный Патрис, – кто она, как ее зовут, как все случилось?…
   – Ее зовут Анелька, она полька, работница текстильной фабрики, она хороша собой, и я встретил ее на балу, в поселке, где Фанни и Ив организовали праздник… В угольном районе…
   Патрис был потрясен. Работница, полька! Но ведь Серж наверняка столкнется с трудностями, взаимным непониманием. Серж, улыбаясь глазами, признал, что все может статься, что, так или иначе, недоразумения всегда бывают, но он влюблен, счастлив, у них будет ребенок, а у его матери внук. Анель умна, с характером, и он надеется сделать из нее активного члена партии… Патрис всегда восхищался разумной храбростью Сержа, но на этот раз, по его мнению, Серж проявлял дурацкое безрассудство, ну разве так женятся!
   – А ты, Патрис, – вмешался Рожэ, – ты похож на тех невыносимых покупателей, которые целых пять лет взвешивают, какой им купить дом. Они не хотят ничем поступиться – ни мечтой, ни практическими выгодами, но в конце концов даже их терпение истощается и они приходят в такое исступленное состояние, что соглашаются на что попало… Дома и женщины никогда не совпадают с мечтой, мой дорогой Патрис! Предугадать, что именно ты найдешь, – невозможно. Все происходит наоборот: действительность становится твоей мечтой, а не мечта – действительностью. Сейчас моя мечта как две капли воды похожа на Мари, а вовсе не Мари на мою мечту…
   – Эх вы, женихи и невесты… – сказал Патрис снисходительно и печально, – выпьем еще раз за счастье всех женихов и невест в мире. Они в этом нуждаются, не сомневайтесь!
   – Ты не знаешь, что такое любовь, бедный Патрис, – сказала маленькая Мари, и Патрис почувствовал себя уязвленным.
   – Внимание! – закричал Дэдэ. – Сейчас пробьет двенадцать, мы из-за вас пропустим бой часов!
   Он побежал включить радиоприемник, Патрис стал ловко откупоривать бутылку, пустил пробку в потолок, разлил вино… Пена переливалась через край, радио наполнило комнату смутным шумом, и первый удар полуночи раздался на часах тетки Марты. Маятник ходил взад и вперед и резал время на ломтики, как машинка бакалейщика режет ветчину.
   Все встали, поцеловались по кругу, чокнулись, снова сели. Радио что-то говорило, потом началась музыка…
   – Теперь… – сказала Ольга, ставя бокал.
   – Что теперь? – Альберто положил руку на руку Ольги, стараясь заглянуть ей, в глаза. – Что же? Скажите…
   – Простите, ничего…
   – Теперь… – повторил Альберто.
   – Патрис, можно встать из-за стола?
   Мари и Рожэ хотели подняться наверх: навести красоту тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, – сказала она; вымыть руки, – сказал он.
   – Мы были здесь весной вчетвером, – опять напомнил Патрис, – и мы говорили об Ольге. Мы вас очень любим, Ольга, для нас вы навсегда останетесь нашей Моникой…
   – Мы вас очень любим, – повторил Альберто, – не думайте, что в мире одни только враги, посмотрите на нас и забудьте обо всем остальном.
   Серж встал, бросил салфетку – сегодня он надел свой хороший синий костюм, белую рубашку, волосы у него были коротко подстрижены – и, обращаясь к Дэдэ, торжественно сказал:
   – Посмотри на Ольгу, Дэдэ… Ведь Рожэ прав: у твоей мечты теперь черты Ольги. Может быть, ты представлял ее себе совсем другой, но теперь ты будешь мечтать о высокой светловолосой женщине…
   Казалось, что все они сговорились окружить Ольгу теплом и лаской. Понимали ли они, что она погибает, подобно одинокому путнику, застигнутому снежным бураном и морозом? Устав бороться с непогодой, путник ложится в снег и уже не ощущает холода, сон обволакивает его, погружая в мягкую снежную могилу. В эту новогоднюю ночь с тысяча девятьсот пятьдесят третьего на тысяча девятьсот пятьдесят четвертый все собравшиеся в домике тетки Марты сбросили свою защитную оболочку. Они, подобно правоверным, оставляющим обувь у входа в мечеть, оставили за дверью всё то, что разделяет людей. Все, кроме Ольги. Сидя в кресле с высокой спинкой, она, как всегда, была укутана в молчание, как бы окружена рвом, наполненным прозрачной водой, по которой плывут водяные лилии…
   У ее ног расположились на подушках вернувшиеся сверху Рожэ и Мари.
   – …сколько порчи зря… Сколько зла люди сами себе причиняют! Но придет время, когда не будет больше ни запоров, ни ключей, дни доверия настанут…
   Кто мог говорить так, кроме Рожэ – самого красивого из Граммонов? И кто мог подхватить эту тему, как не Серж?
   – Дни доверия настанут, – повторил он, – ты говоришь это так, как поют: «День славы настал!» Кровавое знамя поднято против дней доверия! Вот в чем дело, дети мои… Когда ты говорил мне, Патрис, отвоем друге Дювернуа, который хотел написать роман об эмигрантах, я подумал, что в его писательской игре у него был только один козырь: врожденное недоверие! Твой Дювернуа недоверчив от природы, так же как люди бывают от природы блондинами или брюнетами… Может быть, такой Дювернуа и сумел бы выразить вечное недоверие; тяготеющее над иностранцами. Это он, может быть, сумел бы сделать превосходно! Так что у него могла бы получиться удивительная книга! Он создал бы прозу, сам того не зная [70]… Но это все, что ему удалось бы выразить, и не больше! Если бы я был писателем, я написал бы о несчастье людей, которые живут не там, где они родились… Такая формулировка уже сама по себе изобличает кроющееся в ней безумие. Несчастье людей, которые живут не там, где они родились…Всем известно, что такое тоска по родине, но это только малая часть их несчастья, основное то, что человеку приходится жить там, где в нем не нуждаются. Не только на чужой земле, но и чужим для этой земли. Пусть кто-нибудь хоть расскажет об этом несчастье, пусть хоть песни об этом споют… Секрет поэзии Сопротивления именно в том, что она говорила о людях. Люди чувствовали ее, она помогала им жить. Но после того, как я написал бы такую книгу, все на меня тотчас же ополчились бы, требуя ответа на все поставленные мною вопросы… Мне лично кажется, что поставить вопрос, обратить на что-то внимание само по себе не так уж плохо, но от нас всегда требуют, чтобы поставленные нами вопросы мы же и решали! Безвыходных положений, видите ли, не должно существовать даже временно, и если писатель не в состоянии дать ответ на вопрос, то пусть сидит смирно и не путается не в свое дело. Демагогия, пустословие, что угодно, но только не нерешенные вопросы. Нет, нет… это невозможно, нетерпимо, нет крепостей, которых мы не могли бы взять… Будьте любезны, мосье, ответить на все поставленные вами вопросы! Я предлагаю, чтобы изгнанникам, людям, лишенным родимой почвы, которых невозможно излечить от тоски по родине, было по крайней мере дано моральное и материальное благополучие на чуждой им земле. Когда настанут дни доверия, различие в языке, религии, нравах уже не сможет служить поводом к ненависти и презрению.
   – Я полагаю, что ты умолчал о белоэмигрантах всех стран только потому, что мы собрались здесь для встречи Нового года, – заметил Рожэ.
   – Я тебя убыо, – ответил Серж с сияющей улыбкой, – я не произнес слов «пролетарский интернационализм», потому что сразу запахло бы митингом, а мне хотелось романтики. Как бы то ни было, не все эмигранты – политические эмигранты, а ведь и те, что живут в чужой стране, потому что у себя они подохли бы с голоду, так сказать, эмигранты нищеты, разве они не вызывают то же недоверие, подозрительность, презрение и ненависть, что и политические эмигранты? Далее еще в большей степени, потому что политэмигранты находят за границей друзей и единомышленников, а эмигранты нищеты одиноки, всеми отвержены… Я перескакиваю через века, пропускаю первую стадию социализма, без которой ничто дальнейшее невозможно, то есть стадию уничтожения причин эксплуатации человека человеком и смертельной борьбы, которая при этом неизбежна, и вот я уже подхожу к стадии уничтожения причин недоверия, которые порождены эксплуатацией и борьбой против этой эксплуатации… Я достигаю стадии, когда социалистический человекуже сложился. И вот настают дни, когда доверие, гостеприимство и солидарность являются непременными правилами игры…
   – Прошлым летом я был в Венгрии… – сказал Альберто. – Проезжая на машине через деревушку, мы – я и один мой венгерский друг – остановились на рынке… Я хотел купить персиков у торговки, очень старой крестьянки, и мой друг сказал старухе, что я не говорю по-венгерски… Тогда она протянула мне корзину и со слезами на глазах сказала: «О, бедняга, он не говорит по-венгерски! Пусть он возьмет персики даром!»
   – Вот случай, какой не выдумать даже поэту, какой и я не сумел бы выдумать, если бы был писателем! – обрадованно сказал Серж. – А твой Дювернуа, Патрис, засадил бы под замок и Альберто и его венгерского друга, чтобы им не повадно было покупать персики на рынке!
   – Бдительность… – уронила Ольга, полузакрыв глаза.
   – Бдительность… да, да, бдительность… – Серж встал, сунул руки в карманы. – Да, да, бдительность… Кто знает, где она начинается и где кончается… Мы только что развязались с так называемой бдительностью. Ведь всем ясно, что идеальное и единственно счастливое будущее, которое можно себе представить, это – доверие…
   – Столько порчи зря… – повторил еще раз Рожэ, – люди сами причиняют себе зло…
   – Зря… – подхватил Ив, – в связи с этим я вспомнил совсем о другом, потому что, по существу, корень один… На днях я пошел вечером в «Зал Плейель» на советский фильм… Там было полно русских, русских белогвардейцев. Они пришли послушать родную речь и посмотреть, хотя бы на экране, пейзажи своей родины. Некоторые из них плакали, когда в фильме молодые советские герои умирали, защищая родную землю от фашистов. А ведь зал, наверно, был полон русскими фашистами, и вот они тоже проливали слезы, гордясь храбростью своих соотечественников… Тоска по родине… По-видимому, она неутолима, как зубная боль. В ней и зависть, и горечь, и отчаянье… Те, на экране, были у себя, а эти – в зале… всегда на откидных местах, в проходе, вечно принужденные вставать, чтобы пропустить других, имеющих неоспоримое право сидеть в креслах…
   Наступило молчание, во время которого вдруг оглушительно заговорило радио… «Мы находимся сейчас в кабаре на Елисейских полях… Танцующих так много, что я едва пробрался со своим микро…» Музыка заглушила голос диктора. Ив собрался продолжать, но из глубины молчания, над водяными лилиями ее скорби, возник голос Ольги, и каждый ощутил его почти физически:
   – Я тоже была как-то в толпе парижских русских… Я пошла послушать советского пианиста… Ничто так не возбуждает страсти, как музыка… Какие аплодисменты разразились по окончании концерта! Люди бросились за кулисы к пианисту! Я была с Элизабет Крюгер, и она обязательно хотела лично выразить музыканту свой восторг. Мне пришлось пойти вместе с ней. Около взмыленного пианиста была настоящая давка. Русские Парижа… старые, молодые… Они пытались тут же, не сходя с места, объяснить, что они истинно русские люди… проявить свою привязанность, привести доказательства… Они смотрели на советских русских, норовили дотронуться до них… Им было все равно, посольский ли то шофер, телохранитель или первый советник… лишь бы он был советский! Советские русские держались вежливо и отчужденно. Они не говорили ничего, что могло бы навести на мысль… Они слушали тех не моргнув глазом… их чудовищный русский язык… бедняги так гордились тем, что не совсем забыли родной язык, и говорили, говорили, с американским, еврейским, немецким акцентом. Они были сентиментальны и жалки! Боже мой!… – Ольга сжала руки на коленях. – Пианисту очень польстили похвалы Элизабет, ведь у этой великосветской шведки есть родина, не то что у бездомных беглых русских… Я оставила Элизабет и поскорее ушла…
   «Мосье Морис Шевалье скажет несколько слов нашим слушателям!» – взвизгнуло радио.
   Альберто тоже было что сказать:
   – Когда в Париж приехала франкистская футбольная команда и проиграла матч, некоторые испанские республиканцы были в отчаянии. Фашистская или нет, команда была все-таки испанская! А когда в другой раз команда выиграла, все испанские республиканцы ей аплодировали, несмотря на то, что испанские футболисты салютовали публике по-фашистски. Все, что имеет отношение к нашей родине, кажется нам теперь прекрасным. Пока мы были там, мы все критиковали, но из – изгнания Испания кажется нам чудом из чудес… Я не хочу сказать – режим Франко, но Испания!… Мы покончили наконец с местным патриотизмом – мадридским или севильским… Испанцы в изгнании обрели подлинный испанский патриотизм, они поняли, что их судьба неразрывно связана с судьбой Испании.