Далия ТРУСКИНОВСКАЯ

ЧАСОВОЙ

   Сон, приснившийся однажды, может присниться и во второй, и в третий раз. В результате он становится как бы частью реального прошлого, и его последующие варианты воспринимаются как воспоминания о чем-то, бывшем в жизни и имеющем свой смысл.
   Есть у меня один такой сон…
   Он не преследует и не докучает. Наоборот – я рада встречам с ним, и лишь обидно, что вижу не сюжетно завершенный эпизод, а определяющие движение сюжета кадры, между которыми – провалы, своего рода пунктир, по которому можно представить себе линию, если она не слишком заковыристая. Может быть, в этом виноват не сам сон, а некое свойство памяти, в котором застревают только отдельные кадры и обрывки диалогов. Не знаю, но утром, вспоминая, я не могу удержаться и начинаю заполнять пустоты примерно соответствующим содержанием. А потом мне не дает покоя мысль, что я сложила из кусочков не то, что видела на самом деле, а то, что удачнее и вразумительнее получилось.
   Как бы то ни было – момента истины, который, несомненно, присутствовал в этом сне, я не извлекла до сих пор.
   В тот год, когда сон впервые посетил меня, то ли праздновали круглую годовщину Победы и в связи с этим поминали Курземский котел, то ли вышла нашумевшая книга о нем, – не скажу точно. Скорее всего, это совпало. Во всяком случае, Курземский котел был у всех на слуху.
   Днем я была по делам в Старой Риге и, проходя мимо дома, с которым были связаны воспоминания, не то чтобы загрустила… Я уже с трудом могла восстановить перед внутренним взором лицо того человека, что жил когда-то в доме. Возникли в памяти какие-то его интонации, вспомнилось какое-то характерное движение… Я думала совсем о других вещах, но одновременно память копошилась, склеивала разорванные кусочки, вдруг сплеталась целая фраза и звучала во мне, и вновь длилась молчаливая работа – до следующей фразы, до следующей микроскопической находки.
   К вечеру все это притихло и вроде бы забылось.
   А ночью был сон.
   Когда я увидела тоскливую беспросветную ночь на безнадежно плоской равнине, то уже знала – это Курземе. К тому же – Курземе ранней весной, когда прозрачные кусты вдоль обочин не создают даже иллюзии хоть какого-то рельефа местности. Пространство сна было необозримым, разрезанным совершенно прямой дорогой, без всяких примет человеческой деятельности, да и какие приметы? Если эти бесконечные поля и были уже вспаханы, то поди разгляди борозды! А больше и искать этих примет было негде. По логике сна я знала только, что передо мной – Курземе и идет последний месяц войны.
   Дальнейшее мне кое-как удалось сложить из фрагментов. И очень может быть, что составь я кусочки в иной последовательности, вышло бы нечто противоположное. Но я сложила их именно так.
   На дороге возникли трое – двое взрослых мужчин и мальчишка. Мужчины негромко разговаривали, мальчишка молчал. Где находилась я сама – непонятно, да и была ли я там, но они приближались ко мне, и первым я увидела именно мальчишку. Впрочем, за то, что видела лица взрослых, не поручусь. Я их воспринимала как силуэты, хотя голоса запомнились.
   Это был подросток лет четырнадцати или пятнадцати, длинный, сутуловатый, одетый во все взрослое. На тех двоих одежда тоже была с чужого плеча. Одежда, но не обувь. Три путника были обуты как люди, со знанием дела приготовившиеся к многокилометровому маршруту, шагали легко и слаженно. И это наводило на мысль о некоем маскараде.
   Итак, подросток. Бледный мальчик с ранними морщинками на лбу. Его продолговатое лицо было каким-то прозрачным, очертания носа, губ и подбородка плыли, уплывали, не давались взгляду. Впечатление довершали неяркие глаза и волосы – глаза, скорее всего, бледно-голубые, а волосы серовато-русые, прямые, гладкие.
   Взрослых по голосам можно было назвать оптимистом и пессимистом. Оптимист был бодр и суетлив. Пессимист, напротив, даже скучен, и чувствовалось, что оптимист ему надоел до полусмерти.
   – Ерунда, все сойдет отлично! – убеждал оптимист, и похоже, что главным образом самого себя. – Там собралось столько так называемой интеллигенции, что мы вполне сойдем за парочку ошалевших от страха балерин! А?
   – Сойдем, – бесцветным голосом подтвердил пессимист.
   – Тем более, что балерины там действительно будут. Я сам видел, как из Риги вывозили губернаторскую жену, а она там у них – главная. Так что теперь наша задача – успеть отплыть из Вентспилса завтрашней ночью, пока о нас никто не забеспокоился, – бодро планировал оптимист. – И даже неплохо, что у нас кончился бензин. Черт с ней, с машиной. Представь, как бы ее опознали по номеру в Вентспилсе!
   Пессимист на сей раз не ответил, а шлепнул мальчишку широкой ладонью между лопаток, отчего тот выпрямился, и они пошли дальше, почти не обращая внимания на бестолковый монолог оптимиста.
   Впрочем, он назвал Вентспилс каким-то другим словом, не латышским. Этого слова я, разумеется, не запомнила, но точно знаю, что имелся в виду именно Вентспилс. А о том, что в городе скопилось множество завтрашних беглецов, и среди них есть люди, известные всей Латвии, я знала изначально. И об одиноких лодках, груженных до отказа, берущих по ночам курс на Швецию, и о налетах нашей авиации, и о знаменитой балерине, которую как-то утром рыбаки выудили полумертвую из моря – ее яхта в Швецию не попала…
   И тут обнаружилось, что действие сна разворачивается еще в одном измерении.
   Зрительно это можно себе представить так – в курземскую ночь провалилась стена какой-то странной комнаты, несомненно, расположенной очень далеко, и сидящий за столом человек наблюдал, как на сцене, все события и разговоры. И очень может быть, что прохладный ночной ветер проникал через отсутствующую стенку в комнату и шевелил бумаги на столе.
   Это был пожилой мужчина, плотный, даже тучный, одетый, кажется, в гимнастерку без знаков отличия. Хотя он не поднимался из-за стола, я знала, что он прихрамывает. Однажды я даже поняла во сне, что у него протез. Видимо, на осознание присутствия еще одного персонажа сна ушло какое-то время. И потому я не заметила, как начался разговор пессимиста и подростка. Он всплывал в памяти примерно с середины.
   – Ты поселишься на том самом чердаке, – говорил мужчина. – Ничего лучшего пока не ищи. У чердака прекрасная репутация. И он практически уцелел от всех напастей, и отопление там печное. К тому же и дров нужно немного. Ты легко обогреешь свой чердак. А если ты вдруг решишь, что в городе пустуют прекрасные квартиры в каменных домах и с паровым отоплением, то вспомни, что скоро они все эти апартаменты возьмут на учет и примутся расселять там своих, тех, кого привезут из России. Ты можешь попасть в крупную неприятность, а я тебе ничем помочь не смогу.
   – Если так надо, я буду там жить, – сказал мальчик.
   – Это ненадолго. Ты же понимаешь, что надолго я бы не оставил тебя. Если бы я не знал наверняка, что будет возможность вернуться за тобой, мы бы завтра уплыли вместе. Так что ни о чем не волнуйся. Вскрой тайник и живи спокойно. Лет через пять начинай ждать гостей. Я бы мог соврать тебе, что постараюсь найти тебя в первый же год, но нам с тобой незачем врать друг другу. Я знаю, что ты и так меня дождешься.
   Тут по лицу человека в гимнастерке пробежала гримаска и исчезла. Дальше он очень внимательно слушал разговор, и хотя пессимист говорил с мальчиком уверенно, даже допуская ласкательные интонации, тот, в гимнастерке, смотрел в курземскую ночь ненавидящим взглядом, и что-то его сильно беспокоило.
   – Потерпи. Иди учиться. С твоими знаниями ты запросто закончишь любое их заведение для бестолковых кухаркиных отпрысков. Получи какую-нибудь незаметную специальность и мирно работай. Главное – ничего не бойся и жди. Я сам позабочусь, чтобы ты кончил курс в лучшем университете Европы. Или Штатов. Полагаю, что после всей этой передряги я окажусь именно в Штатах. Так что теперь твоя главная работа – ждать. И оставлять ключ под окошком. Тот, кто придет к тебе, сам возьмет его. Или спросит о нем. И передаст тебе от меня привет.
   – Я все знаю, – перебил мальчик, – это был наш запасной вариант, если бы мы не встретились в Торнякалнсе, или я вообще не смог выйти из города.
   – Придется пустить его в ход теперь. Здесь мы расстанемся.
   Они остановились.
   – Без сантиментов, мы не гимназистки, – сказал пессимист. – Мужчины расстаются только так – молча. Погляди мне в глаза. И запомни – я не сдался. Мы с тобой слишком умны, чтобы так просто сдаваться. Мы подождем, переждем, а потом начнем действовать. А теперь иди. И не оборачивайся.
   – Я буду ждать.
   – Я постараюсь, чтобы ты ждал не слишком долго. Иди.
   Мальчик резко повернулся и зашагал назад.
   Человек в гимнастерке напрягся и привстал за столом.
   Мальчик удалялся. Его спина в светлой куртке маячила на темной дороге. И я угадала мысль того, в гимнастерке: эта худая мальчишеская спина была сейчас превосходной мишенью, а о том, что пессимист был метким стрелком и сейчас имел при себе оружие, я, кажется, знала изначально…
   Но мальчик удалялся, и с каждым шагом гроза, нависшая над ним, как будто таяла… Местность во сне вдруг изменилась. Дорога обрела поворот. Возникли и прошлогодние стога на лугу, и заросли орешника – словом, мальчику было где скрыться. И тут оттуда, где, как я знала, остались оптимист с пессимистом, вдруг раздался выстрел.
   Человек в гимнастерке грохнул кулаком по столу.
   Мальчик остановился, постоял и медленно пошел на звук. Не побежал, а именно пошел, бесшумно и уверенно, прячась за стогами.
   У канавы лежал оптимист. Пессимист даже не потрудился столкнуть его в воду.
   Мальчик постоял, прислушался. На его лице не было ни возбуждения, ни страха, как полагалось бы подростку. Это лицо, сквозь которое можно было, казалось, изучать пейзаж, оставалось совершенно спокойным, как у смертельно уставшего человека.
   Пессимист исчез бесследно. Мальчик склонился над оптимистом, но не для того, чтобы убедиться в его смерти или попытаться воскресить его. Мальчик искал документы и не нашел их. Иначе и быть не могло – пессимист знал свое дело… Выпрямившись, мальчик посмотрел в ту сторону, где, скорее всего, скрылся пессимист. Потом по компасу, вправленному в ремешок часов, что-то высчитал. И пошел, не оборачиваясь, пошел все быстрее – туда, куда велел ему возвращаться пессимист.
   Мальчик уходил, и, может быть, я даже видела, что с ним было дальше, но это пока не вспоминается. Помню лишь ощущение – наконец-то можно вздохнуть спокойно, мальчик остался жив. И лицо человека в гимнастерке, откинувшегося на спинку стула.
   Все мы видим за жизнь неимоверное количество снов, но не после всякого человек просыпается среди ночи, садится на постели взъерошенный и произносит вслух имя, которое во сне определенно не звучало:
   – Ингарт?
   Назвав это имя, я поняла, что прозрачный мальчишка был именно Ингарт.
   Это была возможная разгадка тайны, беспокоившей меня уже больше пятнадцати лет. Настоящей тайны.
   Тогда я не сознавала ее серьезности, но с годами ненужные воспоминания отсеивались, а все, что было связано со странным человеком, который полгода был моим другом, на фоне бледнеющих событий приобрело четкость рисунка тушью на тонированной акварелью бумаге.
   Ему было сорок три, мне – девятнадцать. Вот как произошло наше знакомство. Примерно на втором курсе филологического факультета я ввязалась в затяжной конфликт с нашей англичанкой. Силы распределялись так: я побивала ее безукоризненной грамматикой и изысканным синтаксисом да еще оборотами из прочитанных в оригинале нескольких комедий Шекспира, а она порицала меня за дурное произношение.
   Я попросила у матери материальных субсидий на репетитора. Уроки тогда были недорогие, субсидии я получила, а вот подходящего репетитора не находилось. Вероятно, моя глотка требовала какого-то особенно научного подхода. Во всяком случае, наша англичанка после нескольких попыток отказалась наладить мой «пронаунс».
   Мать, работая в отделе снабжения одной почтенной организации, ежедневно общалась с невероятным количеством народа. В кабинете у нее вечно толклись снабженцы. За день ей рассказывали такое количество анекдотов, что, приходя домой, она в восторге заявляла: «Мне такой анекдот рассказали!..», начинала рассказывать сама, на середине делала паузу, вспоминая финал, и завершала заключительной ударной фразой из совершенно другого анекдота, после чего мы с минуту озадаченно смотрели друг на дружку.
   Среди снабженцев были старые знакомые, регулярно спрашивавшие о моих студенческих успехах. Таким образом, проблема английского «пронаунса» широко дискутировалась в кабинете. И в один прекрасный день незнакомый человек, забредший сюда по пустяковому делу и втянутый в общий разговор, ни с того ни с сего предложил свои услуги.
   Человек оказался из какого-то соседнего учреждения.
   От оплаты он отказался. Непонятно зачем спросил, сколько мне лет. Услышав, что девятнадцать, обрадовался. Почему-то ему импонировала именно эта цифра. И мать, чувствуя себя странновато, приняла его предложение: он почему-то хотел познакомиться со мной не в кабинете или у нас дома, а в Верманском парке, и даже на определенной скамейке.
   Так и произошло.
   В Верманском парке я, можно сказать, выросла. Избранная им скамейка была в трех шагах от круглой клумбы, вокруг которой я часами каталась на трехколесном велосипеде. Чуть подальше находилась эстрада, с которой связывались уже не такие приятные воспоминания. В детстве мне купили аккордеон – в конце пятидесятых они еще были в моде. Помыкавшись по частным учителям, я угодила в ансамбль аккордеонистов. Время от времени он давал концерты на открытых эстрадах – в том числе и на этой. Лет в четырнадцать я взбунтовалась, после чего года три вообще не прикасалась к инструменту, только после материнского окрика стирала пыль с футляра.
   И вот я прошла через весь парк и вышла к искомой скамейке. Мне навстречу встал высокий человек с сухим неярким лицом. Человек, растворяющийся в толпе мгновенно.
   Он протянул мне руку. Я ответила нерешительным рукопожатием. И первые его слова были такие:
   – Фу! Зачем протягивать вместо руки дохлую лягушку? Рукопожатие должно быть таким, чтобы я понял, кто передо мной. Уверенный в себе и расположенный ко мне собеседник или мокрая курица. Еще раз!
   С того дня я уже не могу здороваться иначе.
   Его ладонь была жестковатой, пальцы – цепкими, а рукопожатие в целом внушало ощущение уверенности и надежности.
   – Хорошо, – одобрил он. – А теперь перейдем к делу. Начнем с погоды.
   Я дико уставилась на него.
   – По-английски, по-английски! – нетерпеливо объяснил он. – Должен же я знать, с кем имею дело!
   Я обвела взглядом окрестности и начала описывать пейзаж.
   – Уму непостижимо! – прервал он меня. – Ты говоришь, как индус из Бомбея. Как будто тебя нарочно натаскивали.
   Тогда я решила, что Бомбей он приплел ради красного словца. Но через несколько лет, когда в Риге гостила индийская балетная труппа из Бомбея «Калакшетра», я говорила с ее хозяйкой, госпожой Энджели Мэр. Переводчица куда-то смылась, мне пришлось положиться на собственные силы, и я очень скоро убедилась – произношение у жительницы Бомбея в точности такое же скверное, как было у меня на втором курсе.
   Ингарт поинтересовался, какого результата я хочу добиться.
   Вопрос был странный – речь с самого начала шла о приличном английском произношении.
   – Приличного произношения вообще не бывает, – отрубил он. – В Ливерпуле говорят не так, как в Манчестере. В маленьком Лондоне – и то прорва вариантов. Почитай Бернарда Шоу. Об Америке я уж не говорю. Хочешь блеснуть безукоризненной фонетикой штата Небраска?
   Я усомнилась, что наша англичанка правильно поймет меня. Он рассмеялся сухим, холодноватым смехом, который сперва показался мне даже неприятным.
   – Ну понятно, куда уж ей! Она, видимо, из тех никому не нужных преподавателей, которых развелось черт знает сколько и которые обучают языку «вообще». Уж лучше купить хороший самоучитель – быстрее получится. «Язык вообще» к разговорной речи отношения не имеет. Впрочем, если ты собираешься зарабатывать на жизнь переводом технической литературы…
   – Еще чего! – возмутилась я. Во-первых, всякая техника сложнее мясорубки была для меня непостижима. Во-вторых, я тогда вступила в факультетское литературное объединение. Поэтический бум шестидесятых годов уже иссякал, но я по инерции мечтала именно о поэтических лаврах.
   – И слава Богу, – согласился он, выслушав мой первый довод, потому что докладывать о втором я как-то постеснялась. – Ладно, будем исходить из того, что твоя англичанка хоть немного разбирается в английской фонетике. Я действительно мог бы натаскать тебя на произношение штата Небраска, но тебе это ни к чему. Попробуем более элегантный вариант.
   Мне стало страшно. Я вступилась за университетский «английский вообще», потому что на зачете требовался именно он. Ингарт выслушал меня, усмехнулся и начал издалека:
   – Знаешь, много лет назад, когда тебя и на свете не было, я стал свидетелем забавной сценки. Вернее, был в числе инициаторов… Тогда в Ригу, Ленинград и кое-какие иные города регулярно приходили суда из Штатов. Обслуживали их военные переводчики. А этот народ как раз предпочитает узкую специализацию и добивается в ней большого успеха. И вот однажды в наш маленький, но вредный коллектив попала одна девица – видно, по очень большому знакомству. Она владела «английским вообще». И по разным причинам задирала нос. Мы были молоды и самолюбивы. Можно было, конечно, проучить ее иным способом. Но мы устранились от мести и положились на судьбу. Мы знали, что рано или поздно она погорит на каком-нибудь неизвестном ей жаргонизме, которого в учебнике нет и не предвидится. И вот она оказалась на судне в обществе благовоспитанного капитана и элегантных офицеров. Выполнив свои обязанности как переводчица, она вступила в приватный разговор. А в те годы наша промышленность очень плохо снабжала женщин всякими интимными предметами туалета. Американские моряки знали это и часто прихватывали с собой запас… ну, сама знаешь, чего. И вот переводчица деликатно попросила капитана и офицеров…
   Ошибка переводчицы была такого свойства, что я густо покраснела. Ингарт, который, как выяснилось потом, не любил грубых слов и старался заменить их невинными и благозвучными, на сей раз, для полноты картины и в педагогических целях, выразился довольно сурово.
   Больше разговора о пользе «английского вообще» между нами не было. Как и случаев из переводческой практики. Это, пожалуй, было единственным, что я знала о жизни Ингарта в первые послевоенные годы.
   Его преподавательская методика была, мягко говоря, своеобразной. Он приходил ко мне домой в рабочее время, благо идти было три квартала, я ставила на стол две чашки кофе и ждала приказа.
   – Итак, приступим.
   Схватив авторучку, я замирала, восторженно глядя в рот Ингарту.
   – Во время Северной войны царь Петр наложил руку не только на церковные деньги, но и на монастырские земли…
   Я торопливо записывала прекомичную историю о царе Петре, монашеской челобитной, неудобосказуемой резолюции и вмешательстве во многолетнюю тяжбу Екатерины. Домашнее задание было – перевести этот анекдот со всеми пикантностями на английский язык. Я азартно копалась в словаре, причем в памяти застревали не только требуемые по сюжету слова и выражения. Потом рассказывала анекдот Ингарту. Он поправлял. Произношение возникало само собой. Получив огромное удовольствие от возни с одним анекдотом, мы принимались за другой, не менее пикантный. В результате их скопилась целая тетрадь.
   Начались эти экзерсисы, чтоб не соврать, в июле или начале августа. А когда в октябре англичанка соблаговолила потребовать от меня какого-то пересказа и заранее соорудила кислую гримасу в ожидании моего «пронаунса», она была жестоко наказана. Докладывая пересказ, я наблюдала, как меняется ее лицо и вся наша группа – тоже.
   – Но это же классическое бостонское произношение!..
   Ингарт сдержал слово. Мы потрясли англичанку.
   Но к октябрю у нас нашлось занятие почище исторических и прочих анекдотов. И английский отступил на второй план, хотя Ингарт поддерживал меня в боевой фонетической форме.
   Как-то мы встретились на улице случайно, очень обрадовались друг другу и пошли дальше вместе. Ингарту надо было завезти сослуживцу какие-то деньги. Я увязалась за ним.
   Мы оказались на окраине, в заводском районе, долго искали нужный дом, а потом полчаса ждали предпоследнего трамвая. Трамвай, конечно, был переполнен. Ехала вторая смена ближайшей фабрики. Мы с Ингартом встали на задней площадке, где молодежь. Люди ненароком разделили нас. Мы не стали пробиваться друг к другу, а напрасно – не успев проехать и остановки, я ощутила на своем бедре чью-то руку. Я посторонилась, как могла, но рука потянулась следом.
   Краем глаза я усекла скотину, которой принадлежала нахальная рука, и не обрадовалась – мужик тянул кило на сто двадцать, не меньше, и был здорово пьян. То есть не до поросячьего визга пьян, а как раз настолько, чтобы начать лапать кого придется в переполненном трамвае.
   Я росла домашним ребенком. Будь я сейчас тут одна, без Ингарта, скорее всего начала бы распихивать толпу, биться, метаться, и меня бы вполне заслуженно выматерили. Но рядом был взрослый, которому я доверяла. Я дотянулась до рукава Ингарта и ответила на его вопросительный взгляд быстрым взглядом в сторону верзилы. Тут рука поползла по моему животу. Я дернулась, уворачиваясь, и Ингарт все понял. Его лицо стало острым и даже неприятным. Он чуть прищурил левый глаз, и я кивнула в ответ. Тогда Ингарт опустил глаза и сделал лицо удивительно спокойным, совершенно бесцветным, лицом постороннего человека. Ему зачем-то понадобилось сыграть этот спектакль, а я, почувствовав, что ситуация не столь опасна сама по себе, сколь стала для нас обоих игрой в риск и опасность, даже развеселилась в душе. Между нами возникла странная, тревожная связь, настоящая, как в опасном деле, и она вполне заменила мне и слух и зрение – потому что я не помню, каким образом поняла, что Ингарт приказывает мне выходить.
   Выходить на совершенно пустынной остановке было нелепо – когда еще мы дождемся следующего трамвая! Но я стала протискиваться к дверям, скотина – за мной, а Ингарт – за скотиной.
   Трамвай отошел, и мы остались втроем. По роли мне вроде бы полагалось удирать. Я пошла прочь, не оборачиваясь. Мужик уверенно нагнал меня, притянул к себе и, не успела я ощутить жар его крупного тела, исчез. Обернулась я молниеносно, и все же не видела, как он падал.
   – Вот как это делается, – негромко сказал Ингарт.
   Даже ошалелая матерщина не так ошарашила меня, как вид растянувшегося у ног Ингарта тяжеловеса. Сперва я не поняла, почему он не вскакивает и не дает Ингарту сдачи. Ведь тот лишь аккуратно придерживал его за руку, наклонившись, чуть ли не кончиками пальцев.
   Несколько дней спустя Ингарт объяснил мне этот захват, и я сама валялась у его ног, смеясь и причитая. Причем строился он на анатомической особенности локтевого сустава и был несложен в исполнении, если отработать его до автоматизма.
   Тогда, у остановки, я восторженно охнула, уставившись на Ингарта. Не знаю, зачем ему понадобилось мое восхищение, но он намеренно продлил захват.
   Потом Ингарт отпустил руку противника и отошел.
   Тот вскочил и крепко обложил Ингарта.
   Реакции не было никакой. Даже пожатия плеч, даже тени неудовольствия на лице. Ингарт о чем-то задумался.
   Время для воспоминаний было самое подходящее! Не в силах понять, что творится с Ингартом, я приняла прекрасное и абсолютно идиотское решение – встала плечом к плечу с ним. И уставилась в лицо тяжеловесу, сделавшему к нам шаг.
   Следующий свой шаг он сделал назад! И еще один.
   Я посмотрела на Ингарта, и мне стало страшно – за тяжеловеса. Я видела смерть только в кино, но тут безошибочно поняла, что Ингарт может убить парня так же легко и непринужденно, как только что вывернул ему руку. Теперь-то я сразу узнаю, если вижу, в каменном спокойствии лица маску смертельной ненависти. Тогда я видела это впервые.
   И еще я поняла, что Ингарт хочет этой драки, что она ему сейчас жизненно необходима, что если он не переломит кости тяжеловесу, то случится что-то непоправимое…
   А тот сделал третий шаг назад. Наверное, понял то же самое.
   А потом он повернулся и зашагал прочь от нас, в глубь переулка, непонятно куда – лишь бы подальше.
   Мы переглянулись.
   – Умница, – сказал Ингарт. – С тобой не пропадешь. Ты просто замечательно сейчас тут встала.
   – А что? – насторожилась я.
   – А то, что если бы мы схватились, ты бы кувырком улетела вон в ту лужу. Ты если хочешь драку разнять, бросайся на шею тому из противников, с которым дерется твой мужчина. И виси. Твой тебя не стукнет, а тот побрыкается и успокоится.
   – Спасибо, – уныло ответила я.
   – А вообще ты молодец. Никогда не поднимай шума. И никогда ничего не бойся.
   – Ага, как же…
   – Никогда и ничего. Ты же сейчас не боялась?
   – Я знала, что ты со мной.
   – Я всегда теперь буду с тобой. Ты это будешь чувствовать, ясно?
   – Ну?..
   – Баранки гну. Пошли, волчонок.
   Так я стала его волчонком.
   Наши занятия бостонским произношением приобрели странный вид. Я встречала Ингарта в тренировочных штанах. И мы, пробежавшись впопыхах по очередному историческому анекдоту, стелили на пол старое одеяло и принимались за довольно странную возню. Явись в такую минуту мать, она была бы здорово озадачена. Больше всего на свете это смахивало на попытку изнасилования.