Раньше я удивлялся, почему Хозяин его не покрасил, когда добрался до кормушки и уже не голод сгонял его по утрам с постели. Потом я сообразил, что Хозяин знал, что делает.
   Положим, он этот дом покрасил, тогда встречает один сосед другого и говорит:
   – Видал, дед Старк дом покрасил? С чевой-то они загордились? Жили в нем всю жизнь, и вроде неплохо жили, а теперь, как его малый перебрался в город, все стало не по нем. Эдак скоро он нужду станет в доме справлять, а капусту на дворе тушить прикажет. (По сути дела, дед и так справлял нужду в доме, потому что Хозяин построил водопровод и ванную. Воду качал маленький электрический насос. Но стульчака с дороги не видно, из-под ворот он не прыгает, за ноги не кусает. И не мозолит глаза избирателям.)
   Впрочем, если бы дом был покрашен, он и вполовину так хорошо не вышел бы на карточке, как должен был выйти сегодня – когда на крыльце разместятся Хозяин и дед, Люси Старк, мальчик Том и старая белая собака.
   Дед встречал нас на ступеньках. Как только мы прошли через калитку, к которой были подвешены на проволоке старые лемеха, чтобы захлопывать ее и звяканьем оповещать о посетителях, дед появился в дверях. Он ждал нас на крыльце – не очень высокий дед и худой, в синих джинсах, в синей рубашке, застиранной до бледной пастельной голубизны, и в черной бабочке на резинках. Мы подошли поближе. И увидели его лицо в коричневой, словно тисненой коже, туго обтянувшей кости, а под костями висевшей свободно, отчего лицо приобретало то терпеливое выражение, которое вообще свойственно старикам; седые волосы его прилипли к узкому, тонкому, как скорлупа, старческому черепу – заслышав автомобиль, дед, наверно, пригладил их мокрой щеткой, чтобы встретить нас при полном параде. С коричневого морщинистого лица смотрели спокойные голубые глаза, такие же бледные и вылинявшие, как рубашка. Ни усов, ни бакенбард он не носил и побрился, наверно, совсем недавно, потому что еще видны были два или три пореза там, где бритва застряла в складках сухой коричневой кожи.
   Он стоял на ступеньках, и вид у него был такой спокойный, как будто мы еще находились в Мейзон-Сити.
   Хозяин подошел к нему и протянул руку:
   – Здравствуй, папа. Как поживаешь?
   – Ничего, – сказал дед и тоже протянул руку, вернее, согнул ее в локте таким же движением, как Кожаная Морда в аптеке.
   Потом подошла Люси Старк и молча поцеловала его в левую щеку. Он тоже ничего не сказал. Только обнял ее правой рукой, даже не обнял, а положил ей на плечо свою корявую, узловатую коричневую руку, чересчур крупную по сравнению с запястьем, и потрепал устало и словно за что-то извиняясь. Потом рука упала, повисла вдоль синей парусиновой штанины, и Люси сделала шаг назад. Он сказал негромко:
   – Здравствуй, Люси.
   – Здравствуй, папа, – ответила она, и рука у синей штанины дернулась, будто снова хотела обнять ее, но не обняла.
   Да и не надо было, наверно. Зачем говорить Люси Старк о том, что она и сама знала без всяких слов, знала с тех пор, как вышла за Вилли Старка, переехала сюда и стала коротать вечера у камина с дедом, чья жена давным-давно умерла и чей дом давным-давно не видел женщины. О том, что у них много общего – у деда и Люси Старк, жены Вилли Старка, который, пока они молчали у камина, сидел наверху, в своей комнате, склонившись над учебником права, с лицом серьезным и озадаченным и чубом, падающим на лоб; да, он был не с ними у камина, и даже не наверху в комнате, а дальше, в своем собственном мире, где что-то набухало болезненно, прорастало тупо и незаметно, словно гигантская картофелина в темном, сыром погребе. А у них был общим тихий мир возле камина, поглощавший легко и разом все их дела и поступки за минувший день, за все прошлые дни, за дни, которых еще не было. В камине шипели, коробились, исходили паром чурки, и они сидели, объединенные общим знанием, общим подспудным ритмом биений и пауз их жизни. Вот что роднило их, и отнять этого не мог никто. И еще одно роднило их: они не имели того, что у них было, и знали это. У них был Вилли Старк, но он им не принадлежал.
   Хозяин представил м-ра Дафи, который был счастлив познакомиться с м-ром Старком – да, сэр, – и-компанию из второй машины. Потом показал пальцем на меня и спросил:
   – Ты ведь помнишь Джека Бердена?
   – Помню, – сказал старик и пожал мне руку.
   Мы вошли в гостиную и разместились в креслах с волосяной набивкой, щекотавшей ноздри кислым запахом мумии, и на плетеных стульях, принесенных дедом и Хозяином из кухни. Пылинки плавали в лучах солнца, пробивающихся сквозь ставни западных окон и пожелтевшие тюлевые занавески, которые свисали с карнизов, словно рыбачьи сети в ожидании починки. Мы ерзали на стульях и в креслах, разглядывая некрашеные доски пола или рисунок на коврике из линолеума так, словно присутствовали на похоронах человека, которому задолжали деньги. Коврик из линолеума был новый, с еще свежим глянцевым рисунком красных, синих и бежевых тонов – гладкий геометрический чужеродный остров, парящий в безуглом сумраке с кислым запахом мумии, над мерной зыбью Времени, которое с давних пор стекало в эту комнату, словно во внутреннее море, где рыба передохла и вода разъедает солью язык. Казалось, что если все мы – Хозяин, Дафи, Сэди Берк и я с фотографом и репортерами – соберемся на этом коврике, он по волшебству поднимется с пола и, описав прощальный круг по комнате, вымахнет в дверь или через крышу, словно летучий остров Гулливера или ковер-самолет из арабских ночей и унесет вас всех туда, где вам место, а дед Старк, очень чистый, в царапинках от бритвы, с приглаженными седыми волосами, будет сидеть как ни в чем не бывало у стола с плюшевым альбомом, большой Библией и лампой, под пустым пронзительным взглядом лица с бакенбардами, изображенного на пастельном портрете над камином.
   Шаркая старыми теннисными туфлями по некрашеному полу, вошла негритянка с подносом, на котором стоял графин воды и три стакана. Один взяла Люси, другой – Сэди Берк, а третий мы пустили по кругу.
   Потом фотограф украдкой взглянул на часы, откашлялся и сказал:
   – Губернатор…
   – Да? – сказал Вилли.
   – Я просто подумал… если вы и миссис Старк отдохнули и так далее… он сидя отвесил Люси поясной поклон – поклон, который создавал впечатление, что фотограф малость перебрал по такой жаре и вот-вот уснет, – если все вы…
   Хозяин встал.
   – Ладно, – сказал он, ухмыляясь. – Кажется, я вас понял. – И вопросительно посмотрел на жену.
   Люси Старк тоже встала.
   – Всем семейством, папа, – сказал он деду, и дед тоже встал.
   Хозяин вывел всех на крыльцо. Мы потянулись за ним вереницей. Фотограф залез во вторую машину, распаковал свой штатив и прочее добро и установил аппарат напротив ступенек. Хозяин стоял на крыльце, моргая и улыбаясь так, словно он засыпал и знал, какой сон ему предстоит увидеть.
   – Сперва снимем вас, губернатор, – сказал фотограф, и мы отошли в сторонку.
   Фотограф залез под черное покрывало, но вдруг высунулся, осененный новой идеей.
   – Собаку, – сказал он, – возьмите к себе собаку, губернатор. Вы ее гладите или еще чего-нибудь. Прямо тут на ступеньках. Это будет конец света. Вы ее гладите, а она к вам лапами на грудь, как будто рада, что вы приехали домой. Конец света.
   – Точно, – сказал Хозяин, – конец света.
   Он повернулся к старому белому псу, который ни разу не шевельнулся с тех пор, как мы подъехали к воротам, и валялся на крыльце, точно вытертая медвежья шкура.
   – Эй, Бак, – сказал Хозяин и щелкнул пальцами.
   Пес и ухом не повел.
   – Сюда, Бак, – позвал Хозяин.
   Том Старк ободряюще пнул пса носком ботинка, но с таким же успехом он мог пинать диванный валик.
   – Бак стареет, – сказал дед Старк. – Отяжелел маленько. – Старик сошел с крыльца и наклонился над собакой так, что казалось, вот-вот услышишь скрип заржавленных амбарных петель. – Бак, ну, Бак, – улещал он пса без всякой надежды в голосе. Отчаявшись, он поднял взгляд на Хозяина. – Если бы он был голодный, – сказал старик и покачал головой. – Если бы он был голодный, мы бы его подманили. Но он сейчас не голодный. Зубы у него испортились.
   Хозяин поглядел на меня, и я понял, за что мне платят.
   – Джек, – сказал он, – подтащи сюда эту лохматую скотину и придай ей радостный вид.
   Мне полагалось делать самые разные вещи, и в том числе поднимать в жаркий день пятнадцатилетних четырехпудовых псов и сообщать их преданным лицам выражение невыразимого блаженства, когда они смотрят в глаза Хозяину. Я взял его за передние лапы, как тачку, и поднатужился. Ничего не вышло. Я приподнял его передний конец, но как раз в эту секунду я сделал вдох, а он – выдох. И с меня было довольно. Меня шибануло, как из гнезда канюка. Я был парализован. Бак шлепнулся о доски крыльца и остался лежать, как и полагалось вытертой шкуре белого медведя.
   Тогда Том Старк с одним репортером взялись за хвостовую часть, я, задержав дыхание, за переднюю, и втроем мы перетащили его на два метра, к Хозяину. Хозяин приосанился, мы приподняли переднюю часть, и Хозяин нюхнул Бака.
   Этого было достаточно.
   – Господи спаси, – взмолился он, когда совладал со спазмой, – чем ты кормишь свою собаку, папа?
   – Он совсем не кушает, – сказал дед Старк.
   – Фиалок он не кушает, – сказал Хозяин и плюнул на землю.
   – Почему он падает, – заметил фотограф, – это потому, что отказывают задние ноги. Если мы сможем поставить его на попа, все остальное надо делать быстро.
   – Мы? – сказал Хозяин. – Мы! Это кто же такие – мы? Ты поди поцелуйся с ним. Ему дыхнуть разок – и молоко свернется, сосна осыплется. Мы, черт подери!
   Хозяин набрал побольше воздуха, и мы снова поднатужились, Ничего не вышло. В Баке не было никакой твердости. Мы пробовали раз шесть или семь, и все впустую. В конце концов Хозяину пришлось сесть на ступеньки, а мы положили голову верного Бака ему на колени. Хозяин опустил руку на голову и стал смотреть на птичку. Фотограф щелкнул и сказал: «Это будет конец света», и Хозяин откликнулся; «Угу, конец света».
   Он сидел на крыльце, держа руку на голове Бака.
   – Собака, – сказал он, – лучший друг человека. Лучше друга, чем старый Бак, у меня не было. – Он почесал у Бака за ухом. – Да, добрый старый Бак… он был моим лучшим другом. Но черт возьми, – сказал он и поднялся так неожиданно, что голова пса стукнулась об пол, – пахнет от него не лучше, чем от всех прочих.
   – Это для печати, Хозяин? – спросил один из репортеров.
   – Конечно, – ответил Хозяин, – воняет от него, как от всех прочих.
   Затем мы сволокли Бака с крыльца, а фотограф занялся работой. Он запечатлел Хозяина с семьей во всех возможных сочетаниях. Закончив, он сложил треногу и сказал:
   – Знаете, губернатор, мы хотели снять вас наверху. В комнате, где вы жили мальчиком. Это будет конец света.
   – Угу, – отозвался Хозяин, – конец света.
   Идея принадлежала мне. Конец света – ни дать ни взять. Хозяин в своей каморке со старым школьным учебником в руках. Славный пример малышам. И мы двинулись наверх.
   Комната была маленькая, с голым дощатым полом и шпунтовыми стенами, на которых шелушились последние следы желтой краски. В комнате стояла большая деревянная кровать с белым покрывалом и слегка покосившимися высокими спинками. И еще стоял стол – сосновый стол, пара стульев, ржавая печка-времянка, а у стены за печкой две самодельные полки, забитые книгами. На одной были хрестоматии, учебники географии, алгебры и прочее, а на другой – пухлые старые книги по юриспруденции.
   Хозяин встал посреди комнаты и медленно огляделся, мы толпились в дверях.
   – Да-а, – сказал он, – поставить бы под кровать старый ночной горшок, и было бы совсем как дома.
   Я заглянул под кровать – посуды там не было. Только ее и недоставало в комнате. И еще круглолицего конопатого парнишки с русым чубом, склонившегося над столом при свете керосиновой лампы – только в лампе горел, наверно, не керосин, а угольное масло, – да изгрызенного карандаша в его руке, подернутых синью углей в железной печурке и ветра из далекой Дакоты, который колотился в северную стену, – ветра, прилетевшего из-за равнин, покрытых твердым, вылизанным снегом, жемчужно-тусклым и мерцающим в темноте, из-за высохших речек, из-за холмов, где некогда стояли сосны и стонали на ветру, а теперь не стоит ничего на пути у ветра. Ветер тряс раму в северном окне, огонек в лампе дрожал и гнулся, но мальчик не поднимал головы. Он грыз карандаш и склонялся над столом все ниже и ниже. Потом он задувал лампу, раздевался и залезал в постель в нижнем белье. Простыни были холодные и жесткие. Он лежал в темноте и трясся. Ветер налетал из-за тысячи миль, колотился в дом, дребезжал в стеклах, и что-то большое свивалось, скручивалось у мальчика внутри, перехватывало дыхание, и кровь начинала стучать в голове так гулко, будто голова была пещерой, большой, как темнота за окном. Он не знал названия тому, что росло у него внутри. А может быть, этому и нет названия.
   Вот чего недоставало в комнате – ночного горшка и мальчика. Все остальное было на месте.
   – Да, – говорил Хозяин, – куда-то он задевался. Ну да невелика потеря. Может, и правда, что от сидения над проточной водой заводится слизь в кишках, как говорят старики; но, ей-богу же, учить кодексы было бы куда удобнее. И не пришлось бы терять столько времени.
   Хозяин любил посидеть. Сколько раз мы вершили с ним судьбы штата через дверь ванной комнаты – Хозяин сидел внутри, а я – снаружи, на стуле, с черной книжечкой на колене, и телефон в комнате звонил как оглашенный.
   Теперь в комнате распоряжался фотограф. Он усадил Хозяина за стол. Хозяин углубился в затрепанную хрестоматию, вспыхнул блиц, и первое фото было готово. За ним последовал пяток других; Хозяин с учебником права на коленях, Хозяин на стуле у печки и бог знает где еще.
   Я предоставил им увековечивать себя для потомства и спустился вниз.
   На нижней ступеньке я услышал голоса из гостиной и догадался, что это Люси, Сэди Берк и Том с дедом. Тогда я вышел на заднее крыльцо. Слышно было, как в кухне хлопочет негритянка и мурлычет что-то про себя и про Иисуса. Я пересек задний двор, на котором трава не росла. Когда польют осенние дожди, здесь будет только грязь с бестолковыми куриными следами. Но сейчас тут было пыльно. У ворот, которые вели на участок, росло мыльное дерево, и упавшие ягоды хрустели у меня под ногами, как жуки.
   Я миновал рядок островерхих курятников, поставленных для сухости на кипарисовые чурбаки и обшитых дранкой. Я пошел дальше, к сараю и хлеву, где у большого железного котла для варки патоки, понурясь от вечного стыда за свой род, стояла пара крепких, но траченных молью мулов. Котел был превращен в поилку. Над ним торчала труба с краном. Одно из нововведений Хозяина, которых не видно с дороги.
   Я миновал хлев, сложенный из бревен, но крытый новым железом, и прислонился к изгороди, за которой поднимался бугор. Позади сарая земля была размыта, угадывался будущий овраг; там и сям в промоинах был навален хворост, чтобы помешать воде. Как будто и впрямь мог помешать. Метрах в ста, под самым бугром, стоял низкорослый дубняк. Там, наверно, было топко, потому что трава под деревьями росла густо-зеленая, сочная. На фоне плешивого косогора зелень эта выглядела неестественно яркой. Две свиньи лежали там, как пара серых волдырей на теле земли.
   Солнце склонялось к горизонту. Облокотясь на изгородь, я смотрел на запад, откуда протягивался в небо косой свет, и вдыхал сухой чистый аммиачный запах, какой всегда висит над стойлами на исходе летнего дня. Я решил, что меня отыщут, когда понадоблюсь. Когда это случится, я понятия не имел. Хозяин с семьей, подумал я, заночуют у папы. Репортеры, фотограф и Сэди Берк вернутся в город. М-ра Дафи, наверное, отправят в гостиницу, в Мейзон-Сити. А может быть, нас обоих оставят здесь. Но если они вздумают положить нас в одну постель, я пешком уйду в Мейзон-Сити. Остается еще Рафинад. Но мне надоело об этом думать. Плевать мне, как они устроятся.
   Я облокотился на изгородь, отчего материя на задней части моих брюк натянулась и прижала бутылку к бедру. С минуту я размышлял над этим, любуясь одновременно красками заката и вдыхая чистый сухой аммиачный воздух, потом вытащил бутылку. Я глотнул, сунул ее обратно, снова оперся на изгородь и стал ждать, когда краски заката вспыхнут у меня в животе. Что они и сделали.
   Сзади кто-то отворил и захлопнул калитку, но я не оглянулся. А раз я не оглянулся, значит, никто и не открывал скрипучей калитки, и это – чудесный принцип, если вы им овладели. Лично я постиг этот принцип еще в колледже, вычитал в одной книжке и держался за него изо всех сил. Своим успехом в жизни я обязан этому принципу. Он сделал меня тем, что я есть. Чего вы не знаете, то вам не вредит, ибо не существует. В моей книжке это называлось Идеализмом, и, овладев этим принципом, я стал Идеалистом. Я был твердокаменным Идеалистом в те дни. Если вы Идеалист, то неважно, что вы делаете и что творится вокруг вас, ибо все это нереально.
   Шаги, заглушенные пылью, все приближались и приближались. Потом проволока на ограде скрипнула и подалась, потому что кто-то прислонился к ней и тоже стал любоваться закатом. Минуты две м-р Х и я любовались закатом в полной тишине. Если бы не его дыхание, я бы не знал, что он рядом.
   Потом послышалось какое-то движение, и проволока ослабла – м-р Х перестал на нее опираться. Потом чья-то рука похлопала меня по левому бедру и чей-то голос сказал:
   – Дай мне глотнуть. – Это был голос Хозяина.
   – Возьми, – ответил я, – ты знаешь, где она живет.
   Он задрал полу моего пиджака и вытащил бутылку. До меня донеслось опустошительное бульканье. Потом проволока снова натянулась под его тяжестью.
   – Я так и думал, что ты придешь сюда, – сказал он.
   – А тебе захотелось выпить, – добавил я без горечи.
   – Да, – согласился он, – а папа не одобряет спиртного. Никогда не одобрял.
   Я посмотрел на него. Он держал закупоренную бутылку в ладонях и, положив руки на проволоку, наваливался на нее всей своей тяжестью; это не сулило ограде ничего хорошего.
   – А раньше не одобряла Люси, – сказал я.
   – Все меняется, – ответил Хозяин. Он открыл бутылку, снова приложился к ней и снова закупорил. – Кроме Люси. Не знаю, изменилась она или нет. Не знаю, одобряет теперь спиртное или не одобряет. Сама она не притрагивается. Может, она поняла, что мужчине это успокаивает нервы.
   Я засмеялся:
   – Откуда у тебя нервы?
   – Я просто комок нервов, – сказал он и ухмыльнулся.
   Мы стояли, облокотись на проволоку. Свет заката стелился по земле и ударял в кроны дубов под бугром. Хозяин вытянул шею, собрал на губах крупный шарик слюны и уронил его между рук в свиное корыто, стоявшее по ту сторону изгороди. Корыто было сухое, в нем и рядом на земле валялось несколько зернышек кукурузы, почему-то красных, и немного очистков.
   – Да и тут мало что меняется, – сказал Хозяин.
   Отвечать было нечего, и я не ответил.
   – Будь я неладен, если не перетаскал в эту кормушку полсотни тонн помоев, – сказал он и снова плюнул в корыто. – И не выкормил полтыщи свиней. Будь я неладен, – сказал он, – если и теперь не занимаюсь тем же самым. Помои таскаю.
   – Что поделаешь, – сказал я, – ежели они едят одни помои. Верно?
   На это он не ответил.
   Позади опять скрипнула калитка, и я оглянулся. Теперь у меня не было причин не оглядываться. К нам шла Сэди Берк. Вернее, бежала; ее белые туфли взбивали пыль, льняная полосатая юбка грозила лопнуть при каждом шаге, и вид у нее был самый озабоченный. Хозяин повернулся, в последний раз посмотрел на бутылку и отдал мне.
   – Что там? – спросил он ее шагов за пять.
   Она подошла, но ответила не сразу. Она запыхалась после бега. Свет заката падал на ее вспотевшее рябоватое лицо, бил в глубокие, черные горящие глаза, путался в черной копне коротких наэлектризованных волос.
   – Что там? – повторил Хозяин.
   – Судья Ирвин… – выговорила она, тяжело переводя дух.
   – Да? – сказал Хозяин. Он все еще подпирал спиной изгородь, но смотрел на Сэди так, будто она вот-вот выхватит пистолет и придется ее обезоруживать.
   – Мэтлок звонил… по междугородному… сказал… в вечерней газете…
   – Короче, – посоветовал Вилли. – Короче.
   – К свиньям! – сказала Сэди. – Потерпишь. Подождешь, пока я отдышусь. Вот когда я отдышусь, а ты…
   – Так ты никогда не отдышишься, – сказал Хозяин, и голос его был мягче кошачьей спины под рукою.
   – А тебе какое дело до моего дыханья? Ты его не купил еще, огрызнулась Сэди. – Бежишь сломя голову, хочешь сказать ему, а он заладил как попугай – короче, короче. Да я отдышаться еще не успела. И я тебе вот что скажу: пока я не отдышусь и не приду в себя, ничего ты…
   – По-моему, ты уже отдышалась, – заметил Хозяин, с улыбкой облокотившись на изгородь.
   – По-твоему, это очень смешно, – сказала Сэди, – безумно смешно.
   Хозяин не ответил. Он опирался на изгородь так, словно впереди у него был целый день, и продолжал ухмыляться. Я давно заметил, что эта ухмылка никогда не действовала на Сэди успокаивающе. А по симптомам судя, успокаивающее ей сейчас бы не помешало.
   Поэтому я тактично отвел взгляд и вновь погрузился в созерцание умирающего дня и элегического ландшафта, расстилавшегося за скотным двором. Это не значит, что их смущало мое присутствие. Державы, троны, империи могли рушиться вокруг, но, если на Сэди находило, она не знала удержу, да и Вилли не отличался кротостью. Порой все начиналось с пустяков, но Хозяин принимал ленивую позу, ухмылялся и подзуживал Сэди до тех пор, пока ее черные горящие глаза чуть не выскакивали из орбит и клок черных волос, выбившихся из копны, не падал на лицо так, что ей все время приходилось откидывать его тыльной стороной руки. Распалившись, Сэди не лезла за словом в карман; Хозяин же бывал немногословен. Он только ухмылялся. Он располагался поудобнее и заводил, заводил ее, наблюдал, как она злится, и получал от этого полное удовольствие. Даже схлопотав как-то раз оплеуху, и притом увесистую, он продолжал смотреть на нее так, словно она гавайская девушка и танцует для него хулу. Он получал полное удовольствие, пока Сэди не наступала ему на любимую мозоль. Она одна знала, как это сделать. Или имела смелость. Тут-то и начиналось настоящее представление. Помешать им никто не мог. А я и подавно, поэтому не было нужды проявлять деликатность и отводить взор. Я уже давно стал чем-то вроде мебели, но остатки хороших манер, привитых бабкой, еще обременяли меня и время от времени одерживали верх над любопытством. Конечно, я был мебелью – о двух ножках и с оплатой в рассрочку, – и все же я отвернулся.
   – Безумно смешно, – продолжала Сэди, – но посмотрим, как ты засмеешься, когда дослушаешь до конца. – Она помолчала. – Судья Ирвин выступил за Келахана.
   Секунды на три установилась полная тишина, только голубь в роще под бугром, где лежали свиньи, сделал неудачную попытку разбить сердце себе и мне; три секунды тянулись как неделя. Затем я услышал голос Хозяина:
   – Сволочь.
   – Это напечатано в вечерней газете, – бесстрастно проговорила Сэди. Из города звонил Мэтлок. Чтобы поставить вас в известность.
   – Бесстыжая сволочь, – сказал Хозяин.
   Проволока подо мной ослабла, и я обернулся. Похоже было, что конклав близится к концу. Так оно и оказалось.
   – Пошли, – сказал Хозяин и направился к дому. Сэди заспешила рядом с ним, подхватив юбку, я двинулся следом.
   Подойдя к калитке, где росло мыльное дерево и под ногами лопались ягоды, Хозяин сказал Сэди:
   – Выгони их.
   – Крошка рассчитывал здесь поужинать, – сказала Сэди, – Рафинад собирается отвезти его к восьмичасовому поезду. Вы его сами пригласили.
   – Я передумал, – сказал Хозяин. – Всех выгони.
   – С великим удовольствием, – ответила Сэди, и, как мне показалось, от чистого сердца.
   Она их выгнала быстро. Выдавливая в окна начинку, приседая на задние рессоры, автомобиль покатился по гравию, и на землю низошла вечерняя тишина. Я отправился за дом, где между столбом и дубом висел гамак, сделанный, как принято в этой части света, из проволоки и клепок. Я снял пиджак, повесил на столб, сунул в его боковой карман бутылку, чтобы она не сломала мне бедро, когда я лягу, и забрался в гамак.
   На той стороне двора, где росли мирты, по пыльной траве расхаживал Хозяин. Ну что ж, кому детей родить, тому их и кормить. А я лежал себе в гамаке. Я лежал, смотрел на сухую серо-зеленую изнанку дубовой листвы и кое-где замечал на ней ржавые пятна. Этим листьям недолго осталось висеть, они слетят не от ветра, просто волокна ослабнут, может быть, даже в разгаре дня, когда воздух ноет от тишины, как ноет дырка в десне, где с утра еще рос зуб – до визита к дантисту, – или как сердце в груди, когда ты стоишь на перекрестке, ждешь зеленого света и вдруг вспомнишь все, что было и могло бы быть, если бы не случилось то, что случилось.
   Потом, глядя на листья, я вдруг услышал короткий сухой треск со стороны сарая. Потом он раздался снова. Потом я понял, что он означает. Это Рафинад на заднем дворе баловался со своим 9, 65-«спешиал». Он ставил бутылку или консервную банку на столб, поворачивался к столбу спиною и шел прочь, держа погремушку левой рукой за ствол и не снимая ее с предохранителя, – шел неторопливо на своих коротеньких ножках, одетых, как всегда, в синие диагоналевые штаны, болтавшиеся мешком на его висловатом заду, и последние лучи солнца высвечивали лысину, словно белесый лишайник, в жестких побегах его волос. Потом он вдруг останавливался, перехватывал погремушку в правую руку, поворачивался неуклюже, но стремительно, словно внутри у него спустили пружину, и погремушка грохала, и либо банка слетала со столба, либо бутылка разбивалась вдребезги. Почти наверняка. Тогда голова Рафинада дергалась, и, брызгая слюной, он говорил: