… Все дружбу прекратили с ним.
«Сосед наш неуч; сумасбродит;
Он фармазон; он пьет одно
Стаканом красное вино;
Он дамам к ручке не подходит;
Все да да нет; не скажет да-с
Иль нет-с». Таков был общий глас.

 
   Выходит, по мнению провиницалов-дворян, произносить «да-с», «нет-с» и тому подобные слова со «словоерсами» было признаком не унижения, а хорошего воспитания, вежливости. Столичный же аристократ Онегин никак не желал выражаться столь вежливо. По его мнению, разговор со «словоерсами» был и впрямь унизителен, показывал плохое воспитание и невысокое положение того, кто к нему прибегал.
   Совершенно ясно, что приставка эта не только являлась в тогдашнем обществе чем-то весьма привычным и распространенным; ей еще придавалось особое значение в разных общественных слоях и классах. О ней судили по-разному, и притом довольно горячо.
   Тем интереснее допытаться, как могло сложиться столь острое и различное отношение к маленькому присловью, «в одну буковку». Что выражало собой и о чем напоминало оно?



ПИР У ЦАРЯ ИВАНА IV


   Есть у писателя и поэта А. К. Толстого роман из времен царя Ивана IV – «Князь Серебряный». Среди прочих сцен имеется там одна, которая разыгрывается во время пира в царской трапезной. Важные гости сидят за столами, а стольники и гридничьи отроки разносят им ви´на и сне´ди и, кланяясь в пояс, вежливо говорят каждому:

 

   «Никита-ста! Царь-государь жалует тебя чашей со своего стола!»


 
   Или:

 

   «Василий-су! Отведай сего царского брашнa!»


 
   Словом, что-то в этом роде.
   Любопытно узнать, каково значение незнакомых нам выражений: «Никита-ста» и «Василий-су»?
   В те далекие времена приставки «су» и «ста» на самом деле придавали обращению вежливость и почтительность. Людей уважаемых, властных полагалось бы, собственно, «чествовать», добавляя к имени каждого либо словечко «старый», либо «сударь» (то есть «государь»). Такой обычай существовал в древности.
   Но именно потому, что подобные обращения повторяли изо дня в день, постоянно, не заботясь о смысле, а только стараясь, чтобы приветствие было вежливым по форме, окончания почтительных слов, на которые не падает ударение, мало-помалу стали произноситься всё менее и менее ясно, сделались невнятными и, наконец, совсем отпали. Так засыхает и отламывается кончик ветки, к которому почему-либо перестал притекать животворящий сок.
   Удивляться этому нет причин. В нашем современном языке мы имеем множество близких примеров.
   Скажите, что чаще приходится вам слышать:
   «Анна-Ванна» или «Анна Ивановна»?
   «Благодарю вас» или «блдарюсс»?
   Мы сами доныне все еще, как царедворцы времен царя Ивана, говорим своим собеседникам: «Скушайте, пожалуйста!» А ведь это значит не что иное, как «Скушай, пожалуй, старый» (то есть: «пожалуй, награди меня такой милостью твоей»).
   Сорок-пятьдесят лет назад можно было повсеместно услышать своеобразное обращение: «милсдарь».
   «Пслушть, милсдарь!» – заносчиво цедил сквозь зубы какой-нибудь важный чиновник 1910 года, обращаясь к лицу незнакомому и не слишком, по всей видимости, значительному.
   «Генерал медленно повернул ко мне свое лицо… и выговорил:
   – Вы… тово?.. Вы осмеливаетесь, мальчишка, молокосос? Осмеливаетесь шутить… милостисдарь?» – Так в 1883 году передает разговор между начальником и подчиненным А. П. Чехов.
   Еще примерно за пятьдесят лет до этого И. С. Тургенев записал то же обращение в несколько более полной его форме:
   «Я, наконец, вынужденным нахожусь, милостивый сдарь мой, вам поставить на вид!» – говорил генерал Хвалынский, – обращаясь к лицам низшим, которых… презирает.
   То, что в дни Тургенева звучало как «милостивый сдарь», то, что ко времени Чехова превратилось в «милостисдарь», то еще ранее существовало как полное обращение: «милостивый государь». Это наглядно показывает, как слово за долгую жизнь может потерять значительную часть составляющих его звуков.



ТАЙНА СЛОВОЕРСОВА РАСКРЫТА


   После такого путешествия во времени тайна штабс-капитана Снегирева может быть легко раскрыта. Ключ к ней лежит в истории нашего языка.
   «Словоер» – последний остаток от того вежливого титула «сударь», которым в далекие времена сопровождалось каждое обращение младшего по чину и сану к старшему, более важному человеку. Это таинственное «с» – все, что язык сохранил от длинного слова «государь». «Государь» превратился в «сударь», «сударь» – в «су», «су» – в «с». Люди настолько забыли его происхождение, что к этой букве «с» (когда речь шла о письме) стали добавлять совершенно нелепый на этом месте «ъ» – «ер», которому полагалось, по тем понятиям, стоять на концах слов. А так как буква «с» в старославянской азбуке носила наименование «слово» (как «а» – «аз», «б» – «буки» и т. д.), то сочетание из нее и «ера» и получило в народе имя «словоер». «Словоерс» буквально значит: «с да ер будет с». Ведь так тогда и вообще «читали по складам»: «аз-буки – аб; зело-аз – за; слово-ер – с…» Только и всего!
   Вы спросите еще: почему же Николай Снегирев считал это «присловье» признаком унижения? Почему, напротив, соседи Онегина возводили его в признак «хорошего воспитания», а сам Онегин возражал против него?
   Все очень понятно.
   «Словоерсы» полагалось употреблять, как уже мы указали, только в обращении «младшего» к «старшему». У великих писателей наших говорят «со словоерсами» только «люди маленькие», робкие, «тихие» или иногда еще люди, вышедшие из низов, вроде адмирала Нахимова. И капитан Тушин в «Войне и мире», и Максим Максимыч Лермонтова, и робкий Недопюскин Тургенева – все это люди «смирные», «в малых чинах», скромные по характеру, а иногда и вовсе забитые.
   Нельзя себе представить, чтобы со «словоерсами» заговорил Андрей Болконский, мрачный Печорин или даже неистовый тургеневский Чертопханов, покровитель Недопюскина. Это было бы «ниже их достоинства».
   Было это ниже достоинства и совсем еще молодого человека – Онегина. Старики же помещики требовали от него почтительности и уважения. Вот почему их так раздражали его гордые «да» и «нет».
   Так наш интерес к маленькой, совсем крошечной частице, участнице нашей речи, заставил нас развернуть целую широкую картину человеческих отношений за несколько веков.
   Удивляться этому не приходится: нельзя изучать историю языка в отрыве от истории того общества и народа, которым он принадлежит. Что´ поняли бы мы в судьбе леса, если бы захотели составить представление о нем, забыв о почве, на которой он вырос? Так же обстоит дело и с языком.
   Чуть раньше я задал вам «риторический вопрос»: «Наблюдаются ли в языке пропажи?» Теперь вы сами видели: наблюдаются! И порой можно выяснить, как они происходят. Например, так, как только что было показано на истории словоерсов.




Глава 5. СЛОВО И ЕГО ЖИЗНЬ





 



СЛОВА, СЛОВА, СЛОВА…




   Хотел бы в единое слово


   Я слить свою грусть и печаль,


   И бросить то слово на ветер,


   Чтоб ветер унес его вдаль…

Г. Гейне




 
   Когда мы говорим «язык», мы думаем: «слова». Это естественно: язык состоит из слов, тут спорить не о чем.
   Но мало кто представляет себе по-настоящему, каково оно, самое простое и обычное человеческое слово, каким неописуемо тонким и сложным творением человека оно является, какой своеобразной (и во многом еще загадочной) жизнью живет, какую неизмеримо огромную роль играет в судьбах своего творца – человека.
   Если в мире есть вещи, достойные названия «чуда», то слово, бесспорно, первая и самая чудесная из них.
   Услышав, что оно устроено сложнее и хитроумнее, чем наиболее усовершенствованный механизм, что оно «ведет себя» иной раз причудливее и непонятнее любого живого существа, вы, пожалуй, сочтете это поэтическим преувеличением. А на деле все сказанное во много раз бледнее действительности. Чтобы убедиться в этом, начнем с самого простого и вместе с тем, может быть, самого сложного – с «многозначности» слова. Сто´ит коснуться ее, и сразу открывается целый мир тайн и загадок, намечаются соображения и выводы, ведущие в неоглядные дали науки о языке.
   Вот перед нами обыкновенное русское слово «вода». Это очень древнее слово. В нашем языке и то оно имеет не менее чем полуторатысячелетнюю историю. А ведь до ее начала оно жило еще в общеславянском языке-основе. Но что в нем особенного и удивительного?
   Слово «вода» – это четыре звука, сочетающиеся друг с другом. Математика учит: из четырех элементов можно образовать двадцать четыре различные комбинации: двоа, авод, одав, даво и т. п. Одна из таких комбинаций стала словом. Почему только одна, почему именно эта – вода, люди пока что еще не знают. Мы не можем точно сказать, возникло ли такое соединение звуков и значения по случайным причинам или же выбор его предопределили неясные нам, но существенные законы. Мы видим, однако, что выбор произошел, да притом очень удачный: родившееся слово живет вторую тысячу лет, не меняя ни в чем существенном ни своей звуковой оболочки, ни значения. Это само по себе бесконечно интересно. Это делает словно заманчивым предметом догадок и изучения. Но сейчас меня интересует другое – не то, как и почему связались его звуки с его же значением, а что представляет собой само это значение? Что, собственно, узнаем мы, что понимаем, когда в наших ушах отзывается произнесенное другим человеком слово «вода»?
   Казалось бы, нечто очень простое, хотя, может быть, и не совсем одинаковое в различные времена. Когда-то наши предки, слыша это слово, думали: «Вода? Ага! Это та необходимая природная влага, которую все пьют». Теперь в словарях говорится: «Вода – прозрачная бесцветная жидкость, в чистом виде представляющая собою химическое соединение кислорода и водорода».
   Правда, в быту, в обыденной речи мы и сейчас придерживаемся скорее прежних простых представлений. Конечно, тот факт, что значение слова, видоизменяясь, оставалось и остается одним, любопытен; но, казалось бы, в целом это ничуть не сложно.
   Вот именно «казалось бы»! Дело в том, что простое слово «вода», кроме этого своего основного и главного вещественного значения, заметного всем (иначе слово не могло бы стать словом!), несет в себе множество других, весьма важных, смысловых примет и отличек. Все они удивительно быстро и легко входят в наше сознание, как только мы слышим это слово, но чаще всего при этом мы даже не замечаем их.
   О чем я говорю? А вот о чем.
   Посмотрите на два столбика примеров:

 

   гром


   ухнуть


 

   апельсин


   семьсот


 

   кошка


   ага!


 

   языкознание


   близко


 

   дочурка


   полубелый


 
   Что вам бросается в глаза? Прежде всего, конечно, видимая случайность подбора: и направо и налево слова самые разные, взятые наугад и явно не имеющие между собой ничего общего. А между тем, если у вас спросят, к какому столбику следует приписать слово «вода», вы не поколеблетесь – к левому! Там же все – существительные, названия предметов! В правом столбике – что угодно, только не они. А сказав «вода», вы не только нарисовали словом, звуками что-то существующее в природе, вы еще и отнесли это «что-то» к определенной группе вещей, к «предметам». Значит, в самый предмет вы внесли нечто уже не природное, а человеческое, выразили свое понимание его, свое отношение к нему: ведь в природе вещи не расставлены по полочкам, не носят на себе никаких ярлычков.
   Этого мало. Внутри огромной группы слов-существительных можно найти множество меньших разрядов, В них зачастую это «человеческое» воплощено еще с большей ясностью.
   Вот два других списочка слов:

 

   передничек


   вино


 

   паренек


   молоко


 

   голубенький


   керосин


 

   быстренько


   квас


 

   девчурка


   серная кислота


 
   Если я еще раз предложу вам приписать нашу «воду» к наиболее подходящему столицу, вы опять не затруднитесь: просто и уверенно вы припишите ее к правому перечню, – ведь в него входят всё названия разных жидкостей. Рассуждая так, вы будете исходить из «вещественного» значения слова, а значит, по существу, не из самого слова, или не столько из самого слова, сколько из свойств той вещи, которую оно называет.
   Но представьте себе, что я вам задал не слово «вода», а почти ему равное слово «водичка». Тут уже вы впадете в легкое сомнение. Слово «водичка» тоже означает жидкость, как будто и ему место в том же правом столбце. А вместе с тем есть ведь полная возможность – пристегнуть его к левому списочку. Почему? По очень своеобразным основаниям: и «водичку», и «девчурку», и «паренька», и даже такие слова, как «быстренько» или «голубенький», сближает наше человеческое отношение к тому, о чем мы говорим, – отношение не то ласковое, не то пренебрежительное. Близкое же и даже родственное «водичке», слово «вода» в этом нашем левом списке выглядело бы совершенно не на месте: никакого отношения к другим входящим туда словам у него нет.
   Вопрос, который я сейчас перед вами разбираю, по внешности прост и несуществен. Но он столь важен и сложен на деле, что у меня всё время возникает сомнение: поняли ли вы меня? Поэтому я приведу еще один пример. Он с еще большей ясностью должен будет показать, что любое слово является не просто обозначением чего-то существующего в мире. Нет, оно обязательно передает еще и наше отношение к тому, что существует. Ведь нарисовав или вылепив из глины лошадь, вы вряд ли сможете этим рисунком выразить разницу между «лошадью», «лошаденкой» и «лошадкой»; словами же это можно сделать очень легко. Между тем разница эта – разве она заключена в самом животном? Нет, только в моем отношении к нему. Я никогда не скажу: «Дуб – растение, а лошаденка – животное», но я спокойно могу одну и ту же клячу то нежно назвать «лошадкой», то сухо и строго «лошадью».
   Вот еще две колонки слов:

 

   зайчишка


   собачка


 

   крокодилище


   воронища


 

   брат


   труба


 

   пирожок


   ложечка


 

   бродяга


   щука


 
   И тут для вас будет нетрудным сообразить, что слово «вода» следует отнести к правой колонке: чего уж проще – оно ведь женского рода! Да, это бесспорно так. Но разве к «женскому роду» принадлежит само вещество «вода»? Оно ничуть не более похоже на женщину, чем квас или одеколон, которые, однако, относятся к роду мужскому. Очевидно, к тому или иному роду принадлежат вовсе не вещи, – наши слова. А мы с вами, слыша то или иное из них, мгновенно не только понимаем его «вещественное» значение, но еще учитываем и этот его «род».
   Таким образом, произнесено слово, одно-единственное слово, в четыре, пять, семь звуков. Оно дошло до нас, и мы сразу же воспринимаем все разнообразные отлички, в нем заключенные: принадлежность к разряду существительных или глаголов; принадлежность к словам, означающим живые существа или неживые предметы; принадлежность к группе слов, выражающих ласковое, презрительное или еще какое-нибудь отношение говорящего к называемой вещи; принадлежность к одной из трех странных категорий – слов мужского, женского или среднего рода… Все они заключены в тех же нескольких сцепленных между собою звуках. Разве это не удивительно? Разве не важно попытаться узнать, как это все достигается?
   Языкознание и пытается разрешить эти задачи.
   Есть у человеческого слова особенности, еще более поражающие и неожиданные. Одной из них мы уже частично касались в начале этой книги.
   Там мы убедились: «представить», «вообразить» себе что-либо или «подумать» про это «что-то» – далеко не одно и то же.
   Возьмем такую «вещь» (такой «предмет»), как вода. Воду совсем не трудно представить себе мысленно; можно даже сделать рисунок, который бы изображал ее. Но спрашивается: какую именно воду? Морскую синюю, подернутую рябью волн? Или клокочущую, взлохмаченную воду, рвущуюся сквозь плотину Днепрогэса? Ведь это две разные воды! А может быть, ту, которая мирно мерцает в аквариуме, где живут золотые рыбки? Вот вам еще одна вода.
   Невозможно вообразить себе воду «сразу всякой» или «никакой в частности», «вообще водой», и только. Воображая, чувственно представляя себе любой образ, мы, как бы ни старались, не можем избавиться от его второстепенных мелких черт и признаков. Не способны мы по собственному желанию и выделить в нем только самые основные, главные черты, сущность того, что мы себе представляем.
   Допустим, я хочу мысленно нарисовать себе воду в виде прозрачного жидкого кубика, состоящего из однородного вещества. Но ведь это уже будет образом не воды, скорее – образом любой похожей на воду жидкости – перекиси водорода, соляной кислоты, спирта… Как их различишь?
   Беда, значит, в том, что в каждом нашем образном представлении всегда оказывается либо слишком много излишних, либо чересчур мало нужных нам черт и подробностей. Образ получается то узко частным (мутная, вспененная, голубая вода, вместо воды вообще), то, наоборот, чрезмерно общим (любая прозрачная жидкость, но уже не вода). Крайне сложное дело – приноровить его к той или иной моей потребности.
   А стоит мне, вместо того чтобы с такими усилиями «думать образом», представлением, «подумать словом», как точно по волшебству на место этой лохматой, подвижной, взъерошенной и непокорной штуки – образа – становится точное слово и приводит за собой гибкое и вместе с тем ясное понятие[55].
   Трудно даже сразу представить себе, какое сложное содержание вложено человеком в простое слово «вода». «Вода играет огромную роль в природе», – читаете вы и знаете, что автор думает при этом сразу о любой воде, – о соленой и о пресной, о текучей и о стоячей, о замерзающей и парообразной… обо всякой!
   «Вода вращает турбину электростанции»… Какая вода? Всякая? Нет, не морская, не дождевая, а на сей раз только речная, текучая. «Квас, воды, сиропы…» О каких водах идет речь? Только о газированных напитках, служащих для питья. «Вешние воды» – совсем другое дело!
   Слово одно и то же, а значение у него одновременно и одно и не одно. Оно, по нашему желанию, то как бы раздается вширь, то суживается, приобретая один, другой, третий нужный нам оттенок. В одном себе оно соединяет все возможные образы, все представления о воде, любые признаки, ей свойственные. Оно способно приглушать или совсем сбрасывать одни из них, подчеркивать или сохранять другие. Оно позволяет мне без всякого труда думать, «думать словом „вода“» и вот об этой только ворвавшейся в мой сапог ржавой, припахивающей железом холодной воде лесного болотца и о безликой воде химиков, про которую ничего хорошего не скажешь, кроме того, что она «аш-два-о»! С какой из них ни пришлось бы мне иметь дело, слово впитает все эти воды в себя, ответит за каждую из них.
   Представьте себе, например, что вам почему-либо нужно при помощи образа или нескольких образов передать уже знакомую нам разницу между «водой» и «водичкой» (задание редкое, но вполне возможное, говоря вообще). Не сомневаюсь, вы сдались бы перед непреодолимыми трудностями: как отличить ту от другой, как, наоборот, найти между ними общее? А выразить это различие при помощи языка, слова? Да нет ничего проще: все оно без остатка укладывается в крошечную часть слова, в три звука «-ичк». Самыми разными способами слово берет от предмета именно те его признаки, которые вам нужны, а все другие опускает. Именно потому оно и стало самым удивительным и важным орудием человека и человечества. Именно эти свойства слова, и как орудия общения и как оболочки мыслей, позволили человечеству разобраться в устройстве окружающего нас мира, рассортировать, разбить на группы, классы, отряды все составляющие его «вещи», а значит, найти и законы, управляющие его жизнью.
   Я сказал: «позволили»… Но ведь это произошло не в один прием, не сразу вдруг, не в тот момент, когда человек слово создал. Слову пришлось прожить долгую жизнь, прежде чем оно приобрело все свои нынешние возможности. А было время, когда оно их еще не имело.
   Само собой, мы не знаем, как именно пользовались словами наши отдаленные предки, жившие тысячи и тысячи лет назад. Но у нас есть право судить об этом косвенно, по примеру языков тех наших современников, которые до последнего времени обретались на низших ступенях культуры. Трудно представить себе что-либо более удивительное и любопытное, нежели эти языки.
   Помните в «Гайавате», славной поэме Лонгфелло, знаменитый перечень индейских племен: «Шли Чоктосы и Команчи, Делавары и Могауки, Черноногие и Поны…»?
   Так вот. В языке этих самых североамериканских делаваров, воспетых Купером, Эмаром и другими, есть слово «надхолинеен». Что оно значит? Это глагол в повелительной форме; его точное значение: «ищите для нас пирогу». Вы можете этот глагол спрягать, как и прочие глаголы, менять его времена и лица. Но всегда он будет означать не поиски вообще, а непременно «поиски пироги для нас». Чтобы сказать: «ищите пирогу для них», или «найдите для нас вигвамы», придется взять совершенно другие глаголы, другие слова.
   Один исследователь языка делаваров пишет: «Там, где наши европейские языки добиваются точности и обобщенности, языки индейцев, наоборот, стараются быть картинными и образными»[56]. Естественно, что на них несравненно труднее выражать общие, широкие мысли.
   В подобных языках, говорят лингвисты, само собой, есть слова, означающие части человеческого тела, родственные отношения между членами семей, и т. п. Но очень часто они не способны выражать такие понятия, как «голова вообще» или «отец вообще». Там вы встретите отдельное слово, значащее «моя голова», другое – означающее «голову врага», третье – «твою голову». На островах Тихого океана есть народности, знающие только слова «мой брат», «твой отец», но неспособные сказать «брат» или «отец» просто.
   У исконных обитателей Австралии белые вовсе не нашли обобщающих слов, вроде «птица» или «дерево». По-австралийски нельзя сказать: «На холме стоит дерево, а на нем сидит птица». Австралиец выразится непременно так: «Стоит каури, а на нем сидит какаду», или: «Стоит эквалипт, а под ним – эму». Он обязательно назовет породу и растения и животного.
   Конечно, и мы можем поступить так. Но мы можем сделать и иначе, а язык австралийца не позволяет этого «иначе». Вот почему ваша фраза: «Но ведь и эвкалипт и каури – это деревья» – останется, если бы вы вздумали возразить папуасу, непонятой. Что значит «деревья»? Есть пальмы, папоротники, лианы, кусты, а таких странных вещей, как «деревья вообще», «растения вообще», нет и не может быть! А нет их для него потому, что нет еще слов для них.
   Подобные этому примеру можно встретить повсюду. Обитатели одного архипелага возле Новой Гвинеи не знают названия для такого цвета, как черный. Зато у них есть множество слов для различнейших его оттенков. Есть слово, означающее «блестяще-черный, как ворона», есть другое – «черный, как обугленный орех такого-то дерева», третье – «черный, словно грязь манговых болот», четвертое – «черный, вроде краски, выделываемой из определенного сорта смолы», пятое – «черный, словно жженые листья бетеля, смешанные в растительным маслом».
   У многих народов Севера – лопарей-саами, чукчей, ненцев и других – существует множество (у саами более двух десятков) слов для отдельных видов снега, напоминающих наши русские «наст», «крупа», «поземка». Можно подумать: так вот ведь и у нас такие есть! Но разница огромная: у нас есть и они и общее слово «снег»; а там существуют только они.
   Передо мной страничка из интересной книги писателя Г. Гора «Юноша с далекой реки»; книга рассказывает про жизнь, обычаи, нравы и язык северного народа, нивхов, или гиляков, нашего Сахалина.

 

   «Старый профессор… спросил нас:


   – А как вы думаете, существует ли на эскимосском языке слово «снег»?..


   – Должно быть, – ответил я. – Раз у них бывает снег – значит, должно быть и соответствующее название для него…


   – А представьте себе – нет! Эскимос скажет «падающий снег» или «снег, лежащий на земле», но сам по себе, вне связи, как общее понятие, снег для эскимоса не существует».


   Примерно то же наблюдается и в языке сахалинских нивхов. «Нивх не скажет, например, „человек стрелял“. Он должен непременно добавить, в кого стрелял – в утку, в чайку или в белку». (Г. Гор. Юноша с далекой реки.)


 
   Нечего, кажется, и доказывать, до какой степени такое свойство языка может осложнить любое общее рассуждение, любую отвлеченную мысль.