Вышла Груня на леваду,
Под вербо´ю парень ждал.
Ионийскую цикаду
Им кузнечик заменял…

 
   Видимо, ближе кузнечика к цикаде у нас ничего и не подберешь.
   Таких примеров можно найти множество.
   Вот в известном стихотворении Генриха Гейне «Сосна и пальма»[127] изображается мужественный и грустный поклонник прекрасной пальмы, разлученный с нею навеки. По-немецки это получается очень хорошо, потому что у немцев рядом со словом женского рода «ди фихте» (die Fichte – сосна) есть слово мужского рода «дер фихтенбаум» (der Fichtenbaum), означающее то же самое «сосновое дерево», то есть сосну.
   «Дер фихтенбаум», стоя на скалистой вершине на далеком севере, вздыхает по прекрасной возлюбленной, имя которой «ди пальме».
   М. Ю. Лермонтов, переводя это чудесное стихотворение, оказался лицом к лицу с хитроумной загадкой. По-русски и «сосна» и «пальма» – женского рода. Нельзя было, пользуясь образами этих двух великанш растительного мира, нарисовать картину печальной разлуки юноши и девушки.
   Поэтому пришлось совершенно переменить смысл стихотворения. Правда, и у него в знойной пустыне

 
Одна и грустна, на утесе горючем
Прекрасная пальма растет…

 
   Но если в подлиннике речь идет о страстной любви к ней «существа другого пола», далекого «фихтенбаума», то в переводе вместо этого появилась дружба двух женщин. Там говорилось о разлуке любящих сердец, а тут вместо этого выплыла совсем другая тема – тема горького одиночества. И эти перемены обусловлены, собственно, тем, что по-русски слово «сосна» иного рода, чем в немецком языке.
   Другим русским поэтам эта необходимость переменить самое содержание показалась нежелательной. Но, чтобы избавиться от нее, им ничего не оставалось, как заменить сосну каким-либо другим, более «мужественным» деревом.
   Так они и поступили. У Ф. И. Тютчева вместо нее появился близкий ее родич – кедр:

 
На севере мрачном, на дикой скале
Кедр одинокий под снегом белеет…[128]

 
   А в переводе А. А. Фета его место заняло совсем уже далекое растение – дуб:

 
На севере дуб одинокий
Стоит на пригорке крутом…

 
   Легко заметить, что Фету пришлось в связи с этим заменить и «дикий утес далекого севера» более южным и мирным «крутым пригорком»: дубы-то на полярных утесах не растут!
   Вот к каким сложностям и хитросплетениям приводит поэтов то, казалось бы, невинное обстоятельство, что род имен существительных не совпадает в различных языках.
   Все это еще раз показывает нам, что вопрос о грамматическом роде труднее и сложнее, чем мы обычно думаем. Понять, почему один и тот же предмет может одним людям казаться «мужчиной», другим – «женщиной», а третьим представляться «ни тем, ни тем», было немыслимо, пока языкознание не стало на прочный научный фундамент.
   Зададим себе вопрос: что означает термин «средний род»?
   Роды мужской и женский все-таки как будто имеют какое-то право на существование и какой-то смысл. Довольно понятно, что у нас слово «петух» мужского рода, а «курица» женского. Чаще всего слова мужского рода, когда речь идет о живых существах, относятся к мужскому полу, а женского – к женскому.
   Правда, исключений немало: такие русские названия животных, как «ласка», «курица», «росомаха», «чайка», «кукушка», будучи словами женского рода, относятся одинаково и к самцам и к самкам. От слова «лисица» еще можно с грехом пополам образовать «мужское» название: «лис». А уж от «ласки» придется производить его, так же как и в английском языке, от «кота» или от «воробья»: «он – ласка» или «ласка – кобель»[129].
   Бывает и наоборот: у нас есть слова «во´рон» и «воро´на», но означают они двух птиц совершенно различных пород: самка во´рона вовсе не называется воро´ной.
   Но, как бы то ни было, эти два рода более или менее естественны, средний же род непонятен совершенно.
   В древнем латинском языке средний род назывался «генус нэутрум» (или «нёйтрум»). По-русски это слово означает: «ни тот ни другой» (сравните слово «нейтралитет»).
   А вот в немецком языке он и сейчас носит название «вещного рода» (зэ´хлихес гешле´хт). Что это может значить?
   По-видимому, говорят ученые, в древнее время словами «вещного рода» древние германцы означали не живые существа, а предметы, и именно такие предметы, которые составляли чью-либо собственность, кому-либо принадлежали, были чьими-то «вещами».
   Всё то, что существовало «само по себе», независимо, не было ничьей «собственностью», в «вещный род» входить не могло.
   Но люди в разные времена своей истории, так же как и разные народы, живущие в одну эпоху, совершенно по-разному расценивают окружающие предметы.
   В одни эпохи деревья, горы, источники, реки представлялись людям живыми существами, богами и богинями; ничьей собственностью они не были и быть не могли. В эти эпохи они очень легко могли попасть в разряд «живых и независимых существ», получить названия мужского или женского рода.
   Наоборот, в другие времена тот или иной народ начинал на некоторых людей, например на рабов в рабовладельческом обществе, смотреть не как на настоящие живые свободные и независимые существа, а как на вещи, как на собственность других людей, «полноправных господ».
   «Полноправные» получали имена «живых», «полноправных» родов, а рабы – имена рода «вещного», то есть, по нашим понятиям, среднего.
   Они ведь «принадлежали», как вещи, своим господам!
   Совершенно так же в жестокие времена древности смотрели многие племена и народы на женщин и детей. К ним относились как к бессловесной собственности, как к «имуществу» отца или мужа. Они были «почти вещами». Не поэтому ли и доныне в немецком языке слова «женщина» (das Weib) и «ребенок» (das Kind), а в русском языке «дитя» сохраняют свой средний, то есть «вещный», род?
   Что это – только кабинетные, теоретические рассуждения о далеком прошлом, которое удобно тем, что его никто своими глазами не видел и не может опровергнуть нас, или можно привести этому какие-нибудь: примеры и доказательства и сейчас?
   Такие примеры наблюдаются.
   И поныне в грамматиках некоторых народов встречаются сложные, и для нас непонятные, «грамматические классы». Один из ученых обнаружил в языке негров Африки роды «одушевленный» и «неодушевленный», или «род существ» и «род предметов». Бывает и так, что все предметы разделяются на «род сидячих», «род стоячих» и «род лежачих» предметов или на «водяной», «каменный», «глиняный», «пенистый», «мясной» и другие роды.)
   Вероятно, и в языке наших, очень далеких предков существовало немало таких своеобразных «классов», на которые они делили, по уже неясным для нас основаниям, известные им предметы и называющие их слова.
   Затем, по мере развития и человеческого языка и той способности людей, которая, как мы знаем, с ним тесно связана, – способности логически думать, мыслить, – многие из этих классов стали ненужными. Они исчезли, как гораздо позднее в русском языке исчезло двойственное число.
   Но исчезли они не везде, не всюду в одно время и не всегда с одинаковой полнотой. Есть языки, где от них ничего не осталось. Есть такие языки, в которых сохранились следы грамматических классов.
   Они – одно из тех удивительных ископаемых, в которых наш язык доносит до нас свидетельство о том, как жили, мыслили и пользовались языком наши далекие-далекие пращуры[130].
   Удивительно не то, что такие отпечатки давно прошедшего сохранились; удивительно, что мы и сейчас, спустя много веков, пользуемся в нашей речи приемами и грамматическими правилами, которые были выработаны в совершенно другом, давно исчезнувшем мире.
   Но это так: основные принципы грамматического строя любого языка живут, не видоизменяясь заметно, целыми веками, и общество иногда в течение ряда долгих эпох спокойно подчиняется им, несмотря на их бросающуюся в глаза нелогичность и нелепость.




Глава 8. ВЕЛИКИЙ РУССКИЙ ЯЗЫК




 
   «Берегите наш язык, наш прекрасный русский язык, этот клад, это достояние, переданное нашими предшественниками!» – призывал в одной из своих статей замечательный знаток и мастер языка Иван Сергеевич Тургенев.
   Что значит: «беречь» язык? От кого или от чего «беречь»? Разве у языка есть враги или ему грозят какие-то опасности?
   Да. На своем историческом пути каждый язык такие опасности встречает. Приходится бороться с ними и нашему языку. И я сейчас хочу поговорить с вами о трех из них, важнейших.
   Под аркой ворот моего дома одно время висел такой плакат-объявление:

 
   ГРАЖДАНЕ! ПРОСЬБА СДАВАТЬ ВЕСЬ УТИЛЬ ДВОРНИКУ, КОТОРЫЙ НАКОПИЛСЯ!

 
   Не знаю, видели ли вы когда-нибудь, как «накопляется дворник». Мне этого наблюдать не приходилось. Конечно, каждый грамотный человек, прочтя эти строки, улыбался; мысленно исправив синтаксическую ошибку, он все-таки понимал, что´ хотел сказать автор. Но для этого требовалось некоторое усилие. Хорошо, что перед нами была одна безграмотная фраза. А если бы так была написана целая страница? Каких бы трудов стоило ее прочесть и понять?!
   Первая опасность, грозящая языку, – это искажение в результате невежества, невладения языком.
   Искажения бывают не только в синтаксисе речи. Еще чаще они возникают из-за неверного употребления слов. При этом иногда не так-то легко разобраться в допущенной ошибке.
   На улицах Ленинграда встречается красиво напечатанный в типографии плакатик пожарной охраны:

 
   НЕ СТАВЬТЕ ЭЛЕКТРОПЛИТКИ НА СГОРАЕМЫЕ ПРЕДМЕТЫ!

 
   Смысл и справедливость плаката не вызывают сомнения. Но что вы скажете о самом слове «сгораемый»?
   От глагола «летать» можно легко образовать причастие действительное: «летающий». Это тот, кто летает. Но можно ли произвести от него страдательное причастие «летаемый»? Ни в коем случае. Летаемый – это тот, кого «летали бы другие». А ведь «никого летать» нельзя…
   Точно так же можно тот или иной предмет «сжигать», но «сгорать» может только он сам. Поэтому легко указать на «сгорающие» вещи; «сгораемых» же – нет и быть не может. «Сгорать» – глагол непереходный; законам русского языка противоречит образование от него страдательных причастий…
   «Да… А как же „несгораемые“ шкафы?» – спросите вы. Это дело особое. Русский язык знает ряд прилагательных типа «неувядаемый», «непромокаемый» и прочие, но все они начинаются с отрицания «не». Не бывает «увядаемых цветов» или «иссякаемой» энергии. Не может быть и «сгораемых предметов». Они встречаются лишь в речи тех, кому нет дела до чистоты языка. Но нас она заботит. Так не будем же наводнять язык «летаемыми машинами», «спимыми детьми» или «умираемыми со смеху людьми»! Будем считать ошибкой и слово «сгораемый».
   Не так давно профессор С. И. Соколов из Алма-Аты пожаловался мне на то, что в научных работах по сельскому хозяйству наряду с термином «орошаемые земли» стали употреблять и выражение «орошаемое земледелие».
   Профессор совершенно прав. «Орошаемый» значит «тот, кого (или „что“) орошают». Земли можно орошать; они могут быть «орошаемыми». «Земледелие» оросить невозможно: это же не «вещь», а «понятие» или «явление». Очевидно, назвать его «орошаемым» значит совершить грубейшую ошибку против элементарной грамотности.
   Да этого и нет смысла допускать: такое земледеление искони веков удобно, грамотно и точно называлось «поливным».
   Слово «сгораемый» ошибочно по своему грамматическому строению. А вот слово «зво´нить», которое то и дело произносят с ударением на первом слоге, неправильно по звучанию, по самому произношению своему. Такие неверные, противоречащие нормам литературной речи ударения мы допускаем часто. Искалеченные слова сильно засоряют наш язык, тем более что изгнать их из него, раз уж они привились среди малограмотных людей, бывает очень трудно. Однако даже и тут положение небезнадежно.
   Вот пример. Больше четверти века миллионы русских людей произносили «мо´лодежь» вместо «молодёжь»: в просторечье часто незаконно переносят ударения на начало слова («по´ртфель», «про´цент» и т. п.). С этим боролись педагоги в школах, об этом писали языковеды и мастера языка, – всё напрасно.
   И вдруг за последние годы произошло чудо: теперь все стали говорить: «молодёжь», совершенно правильно. Что случилось?
   Это очень интересный факт. Поэт Лев Ошанин написал широко известный «Гимн молодежи». Помните, там есть строки:

 
Эту песню запевает молодёжь,
Молодёжь, молодёжь!
Эту песню не задушишь, не убьёшь,
Не убьёшь, не убьёшь!

 
   Тут уж никак не произнесешь «мо´лодежь»: этому мешает и ритм песни и рифма. Песню поют все, и правильное произношение прививается само собою, хотя, возможно, поэт совершенно не думал о том, что его произведение выполнит, наряду с другими, и эту полезную работу.
   Сто´ит обратить внимание на одну очень важную сторону этого вопроса. Не всегда легко разобраться в том, что является правильным и что неправильным в языке. Ведь язык все время меняется; меняются понемногу, постепенно и его слова и сама его грамматика. Бывшее правильным вчера становится сомнительным сегодня и совсем неверным завтра. При этом нередко новое правило распространяется не сразу на все слова определенного типа, а сначала лишь на некоторые из них, временно оставляя другие в покое. Это очень осложняет положение: порою ответить на вопрос, как надо говорить, какая из двух форм слова или какое из двух его значений правильно, оказывается далеко не так-то просто.
   Чтобы стало совершенно ясно, о чем я говорю, сто´ит разобраться в нескольких примерах.
   Возьмем для начала такое широко известное слово, как «рентген». Оно имеет несколько значений: так называют и определенное физическое явление, лучи Рентгена, и медицинский аппарат для облучения ими, и самую процедуру этого облучения, и, наконец, – едва ли не чаще всего, – весь тот амбулаторный или больничный кабинет, который занят рентгеноскопией. Все поминутно говорят: «Меня назначили на рентген», «Рентген – великое дело!», «В этой больнице даже рентгена нет…» И в 99 случаях из 100 произносят это слово так: «рентге´н», с ударением на последнем слоге. Именно с этим ударением слово «рентге´н» напечатано и в словаре Ушакова. Очевидно, такое произношение надо считать правильным, литературным. Тем не менее случается слышать жаркие споры между сторонниками этой формы и людьми, которые предпочитают говорить «ре´нтген», делая ударение на первом слоге слова. Любопытно послушать аргументы и доказательства обеих сторон.
   «Ре´нтген» произносят обычно люди, во-первых, немолодые и, во-вторых, знающие иностранные языки. «Слово «ре´нтген», – говорят они, – это, собственно говоря, фамилия ученого Вильгельма-Конрада Рёнтгена, открывшего знаменитые лучи. Рёнтген был немцем, а немецкие фамилии всегда несут ударение на первом слоге. Особенно бесспорно это в данном случае, потому что фамилия «Ре´нтген» по-немецки произносится как «Рёнтген», а пишется через «oe»: «Roentgen».
   Так какие же основания у нас менять эту фамилию, переиначивая расположение ударений в ней и вообще искажая ее? Ведь у нас теперь даже «улицу Рёнтгена» в Ленинграде называют «улицей Рентге´на», – разве это не возмутительно? Тогда придется, пожалуй, фамилию Ге´те произносить как «Гете´», хотя она тоже пишется по-немецки «Goethe»; сделать из «Ли´биха» – «Либи´ха» или из «Ма´йера» – «Майе´ра»… Это безграмотно, и так дело не пойдет, товарищи!»
   Так сердито говорят так называемые «пуристы», сторонники строгой правильности в нашей речи. Мы уже сталкивались с ними, рассуждая о словарях. Что же отвечают им их противники? Ведь доказательства как будто довольно сильны!
   Противники указывают вот на что. Всё только что сказанное справедливо. Нам нельзя было бы отходить от правильного произношения данного слова, восходящего к немецкой фамилии, если бы наш язык всегда и всюду до сих пор соблюдал такую точность. Но этого не только нет, этого никогда и не бывало.
   Очень многие иностранные фамилии мы употребляем, допуская в них значительные переделки, «русифицируя их». Так, например, фамилия гениального английского драматурга по-настоящему (то есть по-английски) выговаривается как «Шэ´йкспиэ», а мы ее произносим (и, вероятно, всегда будем произносить!) как «Шекспи´р». Мы очень долго говорили (да и сейчас этот обычай вовсе не вывелся) «Дон-Жуан», хотя, как нам с вами теперь хорошо известно, испанского имени «Жуан» нет и быть не может; в Испании есть имя «Хуан»: недаром Пушкин в «Каменном госте» всюду называл своего героя «Дон-Гуаном». Мы называем Гейне – «Гейне»: а ведь точное произношение этой фамилии будет «Ха´йнэ». Мы говорим «Париж», хотя французы именуют свою столицу «Пари». Мы говорим «Стамбул» про тот город, который по-турецки называется «Истанбул»[131]. Еще более причудливо коверкаем мы имена менее известных языков – голландского, датского, шведского. Исправить все это просто невозможно, да вряд ли и необходимо. А уж что касается тех случаев, когда имя собственное стало названием вещи, так тут и говорить ничего не приходится. Все произносят «рентге´н»; значит, и нам, грамматикам, надо подчиниться этому без особых рассуждений. Попытки же ввести точную передачу немецкого слова здесь совершенно неуместны: они отзывают языковой манерностью, щегольством, пуризмом.
   Что тут можно возразить? И эти доказательства тоже выглядят весьма разумными и справедливыми. Но сторонники слова «ре´нтген» не остаются в долгу.
   «Значит, вы советуете, – говорят они, – считать нормальным, правильным всякое произношение, широко распространенное? Но разве эти два свойства всегда совпадают? Ведь если идти по этому пути, придется узаконить заведомо неправильное, основанное на плохом владении русским языком, произношение слов. Да и сейчас постоянно можно услышать различные, очень распространенные, но заведомо недопустимые искажения русских слов. Иногда не сразу даже узнаешь и поймешь, как такой языковой уродец мог возникнуть и почему он живет. Очень часто нынче выговаривают слово «юный» как «юнный» (и даже «юность» как «юнность»). Неясно, почему привилась такая нелепая ошибка речи; может быть, под влиянием таких слов, как «длинный», «сонный», а весьма возможно, под прямым воздействием быстро распространившегося слова «юннат». Но ведь «юн+нат» – слово составное; оно сложено из двух разных слов: «юный» и «натуралист»; тут понятно, откуда взялось это второе «н». В словах же «юный», «юность», «юноша» этому лишнему «н» совершенно не место. А если судить по широте распространения, так неизвестно еще, какое из двух произношений встречается чаще? А вдруг неверное? Что же, так и узаконить его?
   Некоторые неправильности речи объясняются очень благородными причинами, стремлением людей, не слишком хорошо владеющих литературной речью, как можно точнее и лучше подражать ей. Они чересчур стараются и нередко перегибают палку. У них получается то, что языковеды зовут «гиперурбанистическим», то есть «слишком уж городским», произношением. Вместо давно обрусевшего слова «рельсы» начинают говорить «рэльсы»; слово «пионер» произносят как «пионэр»; даже простую «шинель» заменили «изящной» «шинэлью»; выговаривают «рай-и-он» вместо обычного «район», который в правильной речи должен просто звучать как «раён».
   Не так давно многие трамвайные кондуктора Ленинграда слово «Финляндский» (вокзал) выговаривали «фильяндский». Это была очень широко распространившаяся неправильность. Конечно, ее всеобщность не сделала ее допустимой. С повышением грамотности среди кондукторов Лентрамвая ошибка эта начала исчезать, и очень хорошо! «Так говорят многие, очень многие!» Но разве следует подражать и подчиняться им? Разумеется, это недопустимо: произношение слов надо устанавливать не большинством голосов, а в соответствии с данными науки, в соответствии с историей нашего языка. Иначе мы его страшно испортим.
   Таким образом, обрисовываются две точки зрения на язык и на те изменения, которые каждый день, каждую минуту происходят в нем. Представители одной призывают к бережной охране нашего литературного языка от всевозможных нововведений, от всяких новых слов, новых фонетических навыков и привычек, от какого бы то ни было отступления от языка, который завещали нам великие мастера слова XIX и начала XX века. Другие считают этот взгляд нежизненным и требуют свободы для развития всех явлений, которые словесно создает в языке его творец и хозяин – народ.
   Спрашивается теперь: кто же прав, а кто нет? Какая из двух позиций на самом деле полезна для нашего. языка, а какая бесполезна или, может быть, даже вредна? Если вы потребуете от меня ответа на эти вопросы, ваши требования будут естественными и законными.
   Но, как это ни неожиданно, дать на них прямой и безоговорочный ответ просто немыслимо. Потому что в обеих точках зрения есть и здравые и неправильные стороны. Крайности обеих, безусловно, вредны для развития языка. Если бы которая-нибудь из них возобладала, то язык либо окаменел бы навсегда в своем развитии, либо же литературная речь перестала бы отличаться от породивших ее народных говоров, утратила бы присущие ей рамки и законы и перешла в то состояние беспорядка и хаоса, из которого выбралась давно.

 
* * *

 
   Вторую опасность можно связать с той же, быстро исчезающей бедой – недостаточной культурой, слабым знанием общерусского языка. Она заключается в том, что великое множество новичков, каждый день все в большем масштабе овладевающих вершинами нашей советской культуры, а значит, и литературным языком, приходит из разных областей страны. А в большинстве областей нередко говорят в быту еще не на общерусском языке, а в значительной мере на областных диалектах.
   Писатель Д. Н. Мамин-Сибиряк рассказывает о недоумении ставшего петербургским чиновником жителя Сибири, когда приехавший земляк произнес перед ним следующую фразу на уже забытом чиновником родном «сибирском» диалекте: «Лонись мы с братаном сундулей тенигусом хлыном хлыняли», и объяснил, что это на чисто русском (только «сибирском») языке означает: «Вчера мы с двоюродным братом неторопливо ехали в отлогую гору верхом, сидя вдвоем на одной лошади».