Стража на эту речь отвечала молчанием; к тому времени они остановились перед воротами замка. Де Браси трижды протрубил в рог. Тогда стрелки, высыпавшие на стены при их приближении, поспешили сойти вниз, опустить подъёмный мост и впустить отряд в замок. Стража заставила пленников сойти с лошадей и отвела их в зал, где им был предложен завтрак; но никто, кроме Ательстана, не притронулся к нему. Впрочем, потомку короля-исповедника тоже не дали времени основательно заняться поданными яствами, так как стража сообщила ему и Седрику, что их поместят отдельно от леди Ровены. Сопротивляться было бесполезно. Их заставили пройти в большую комнату, сводчатый потолок которой, опиравшийся на неуклюжие саксонские колонны, придавал ей сходство с трапезными залами, какие и теперь ещё можно встретить в наиболее древних из наших монастырей.
   Потом леди Ровену разлучили и с её служанками и проводили – очень вежливо, но не спросив о её желании, – в отдельную комнату. Такой же сомнительный почёт был оказан и Ревекке, невзирая на мольбы её отца. Старик в отчаянии предлагал даже деньги, лишь бы дочери дозволено было оставаться при нём.
   – Нечестивец, – ответил ему один из стражей, – когда ты увидишь, какая берлога тебе приготовлена, так сам не захочешь, чтобы дочь оставалась с тобой!
   И без дальнейших разговоров старого Исаака потащили в сторону от остальных пленных. Всех слуг тщательно обыскали, обезоружили и заперли в особом помещении. Леди Ровену лишили даже присутствия её служанки Эльгиты.
   Комната, куда заключили обоих саксонских вождей, в то время служила чем-то вроде караульного помещения, хотя в старину это был главный зал. С тех пор она получила менее важное назначение, потому что нынешний владелец, в числе других пристроек, возводимых ради большего удобства, безопасности и красоты своего баронского жилища, построил себе новый великолепный зал, сводчатый потолок которого поддерживался лёгкими и изящными колоннами, а внутренняя отделка свидетельствовала о большом искусстве в деле украшений и орнаментов, вводимых норманнами в архитектуру.
   Исполненный гневных размышлений о прошедшем и настоящем, Седрик взволнованно шагал взад и вперёд по комнате; между тем Ательстан, которому природная апатия заменяла терпение и философскую твёрдость духа, равнодушно относился ко всему, кроме мелких лишений. Но и они так мало его тревожили, что он большей частью молчал, лишь изредка отзывался на возбуждённые и пылки речи Седрика.
   – Да, – говорил Седрик, рассуждая сам с собой, но в то же время обращаясь и к Ательстану, – в этом самом зале пировал мой дед с Торкилем Вольфгангером, который угощал здесь доблестного и несчастного Гарольда. Гарольд шёл тогда воевать с норвежцами, ополчившимися против него под предводительством бунтовщика Тости. В этом самом зале Гарольд принял посла своего восставшего брата и дал тогда посланнику такой благородный ответ! Сколько раз, бывало, отец с восторгом рассказывал мне об этом событии! Посланец от Тости был введён в зал, переполненный именитыми саксонскими вождями, которые распивали красное вино, собравшись вокруг своего монарха.
   – Я надеюсь, – сказал Ательстан, заинтересованный этой подробностью, – что в полдень они не забудут прислать нам вина и какой-нибудь еды. Поутру мы едва успели дотронуться до завтрака. Притом же пища не идёт мне впрок, если я за неё принимаюсь тотчас после верховой езды, хотя лекари и уверяют, что это очень полезно.
   Седрик не обратил внимания на эти замечания и продолжал свой рассказ:
   – Посланец от Тости прошёл через весь зал, не боясь хмурых взоров, устремлённых на него со всех сторон, и, остановившись перед троном короля Гарольда, отвесил ему поклон.
   «Поведай, государь, – сказал посланец, – на какие условия может надеяться брат твой Тости, если сложит оружие и будет просить у тебя мира?»
   «На мою братскую любовь, – воскликнул великодушно Гарольд, – и на доброе графство Нортумберлендское в придачу!»
   «А если Тости примет такие условия, – продолжал посланец, – какие земельные угодья даруешь ты его верному союзнику Хардраду, королю норвежскому?»
   «Семь футов английской земли! – отвечал Гарольд, пылая гневом. – А если правда, что этот Хардрад такого богатырского роста, мы можем прибавить ещё двенадцать дюймов».
   Весь зал огласился восторженными кликами, кубки и рога наполнились вином; вожди пили за то, чтобы норвежец как можно скорее вступил во владение своей «английской землёй».
   – И я бы с величайшим удовольствием выпил с ними, – сказал Ательстан, – потому что у меня пересохло во рту, даже язык прилипает к небу.
   – Смущённый посланец, – продолжал Седрик с большим воодушевлением, хотя слушатель не проявлял никакого интереса к рассказу, – ретировался, унося с собой для Тости и его союзника зловещий ответ оскорблённого брата. И вот тогда башни Йорка и обагрённые кровью струи Дервента сделались свидетелями лютой схватки, во время которой, показав чудеса храбрости, пали и король норвежский и Тости, а с ними десять тысяч лучшего их войска. И кто бы подумал, что в тот самый день, когда одержана была это великая победа, тот самый ветер, что развевал победные саксонские знамёна, надувал и норманские паруса, направляя их суда к роковым берегам Сассекса! Кто бы подумал, что через несколько дней сам Гарольд лишится своего королевства и получит взамен столько английской земли, сколько назначил в удел своему врагу норвежскому королю! И кто бы подумал, что ты, благородный Ательстан, ты, потомок доблестного Гарольда, и я, сын одного из храбрейших защитников саксонской короны, попадём в плен к подлому норманну, и что нас будут держать под стражей в том самом зале, где наши отцы задавали столь блестящие и торжественные пиры!
   – Да, это довольно печально, – отозвался Ательстан. – Надеюсь, что нам назначат умеренный выкуп. Во всяком случае, едва ли они имеют в виду морить нас голодом. Однако полдень уже, наверно, настал, а я не вижу никаких приготовлений к обеду. Посмотрите в окно, благородный Седрик, и постарайтесь угадать по направлению солнечных лучей, близко ли к полудню.
   – Может быть, и близко, – отвечал Седрик, – но, глядя на эти расписные окна, я думаю совсем о другом, а не о наших мелких лишениях. Когда пробивали это окно, благородный друг мой, нашим доблестным предкам было неизвестно искусство выделывать стёкла, а тем более их окрашивать. Гордый отец Вольфгангера вызвал из Нормандии художника, дабы украсить этот зал новыми стёклами, которые окрашивали золотистый свет божьего дня всякими причудливыми цветами. Чужестранец явился сюда нищим бедняком, низкопоклонным и угодливым холопом, готовым ломать шапку перед худшим из всей челяди. А уехал он отсюда разжиревший и важный и рассказал своим корыстным соотечественникам о великих богатствах и простодушии саксонских дворян. Это была великая ошибка, Ательстан, ошибка, издавна предвиденная теми потомками Хенгиста и его храбрых дружин, которые преднамеренно хранили и поддерживали простоту старинных нравов. Мы принимали этих чужестранцев с распростёртыми объятиями. Они нам были и друзья и доверенные слуги, мы учились у них ремёслам, приглашали их мастеров. В конце концов мы стали относиться с пренебрежением к честной простоте наших славных предков; норманское искусство изнежило нас гораздо раньше, чем норманское оружие нас покорило. Лучше было бы нам жить мирно и свободно, питаться домашними яствами, чем привыкать к заморским лакомствам, пристрастие к которым связало нас по рукам и по ногам и предало в неволю иноземцу!
   – Мне теперь и самая простая пища показалась бы лакомством, – сказал Ательстан. – Я удивляюсь, благородный Седрик, как это вы так хорошо помните прошлое и в то же время забываете, что пора обедать!
   – Только понапрасну теряешь время, – пробормотал про себя Седрик с раздражением, – если говоришь ему о чём-либо, кроме еды! Как видно, душа Хардиканута поселилась в нём. Он только и думает, как бы попить да поесть. Увы, – продолжал он, с сожалением глядя на Ательстана, – как жаль, что такой вялый дух обитает в столь величественной оболочке! И надо же, чтобы великое дело возрождения Англии зависело от работы такого скверного рычага! Если он женится на Ровене, её возвышенный дух ещё может пробудить в нём лучшие стороны его натуры… Но какая тут свадьба, когда все мы – и Ровена, и Ательстан, да и сам я – находимся в плену у этого грубого разбойника!.. Быть может, потому он и постарался захватить нас, что опасается нашего влияния и чувствует, что, пока мы на свободе, власть, неправедно захваченная его соплеменниками, может уйти из их рук.
   Пока Сакс предавался таким печальным размышлениям, дверь их тюрьмы распахнулась и вошёл дворецкий с белым жезлом в руке – знаком его старшинства среди прочей челяди. Этот важный слуга торжественным шагом вступил в зал, а за ним четверо служителей внесли стол, уставленный кушаньями, вид и запах которых мгновенно изгладили в душе Ательстана все предыдущие неприятности. Слуги, принёсшие обед, были в масках и в плащах.
   – Это что за маскарад? – сказал Седрик. – Не воображаете ли вы, что мы не знаем, кто забрал нас в плен, раз мы находимся в замке вашего хозяина? Передайте Реджинальду Фрон де Бефу, – продолжал он, пользуясь случаем начать переговоры, – что единственной причиной совершённого над нами насилия мы считаем противозаконное желание обогатиться за наш счёт. Скажите ему, что мы готовы так же удовлетворить его корыстолюбие, как если бы мы имели дело с заправским разбойником. Пусть назначит выкуп за наше освобождение, и если он не превысит наших средств, мы ему заплатим.
   Дворецкий вместо ответа только кивнул головой.
   – И ещё передайте Реджинальду Фрон де Бефу, – сказал Ательстан, – что я посылаю ему вызов на смертный бой и предлагаю биться пешим или конным в любом месте через восемь дней после нашего освобождения. Если он настоящий рыцарь, то он не дерзнёт отложить поединок или отказаться дать мне удовлетворение.
   – Передам рыцарю ваш вызов, – отвечал дворецкий, – а пока предлагаю вам откушать.
   Вызов, посланный Ательстаном, произнесён был недостаточно внушительно: большой кусок, который он усердно прожёвывал в это время, усиливал его природную медлительность и значительно ослаблял впечатление от его гордой речи. Тем не менее Седрик приветствовал её как несомненный признак пробуждения воинственного духа в своём спутнике, равнодушие которого начинало его бесить, невзирая на всё почтение, какое он питал к высокому происхождению Ательстана. Зато теперь, в знак полного одобрения, он принялся от всей души пожимать ему руку, но немного огорчился, когда Ательстан сказал, что «готов сразиться хоть с дюжиной таких молодцов, как Фрон де Беф, лишь бы поскорее выбраться из этого замка, где кладут в похлёбку так много чесноку».
   Не обратив внимания на то, что Ательстан вернулся к прежнему безучастию и обжорству, Седрик занял место против него и вскоре доказал, что хотя и мог ради помыслов о бедствиях родины забывать о еде, но за столом с яствами проявлял отличный аппетит, унаследованный им от саксонских предков.
   Не успели пленники хорошенько насладиться завтраком, как внимание их было отвлечено от этого важного занятия звуками рога, раздавшимися перед воротами замка. Звуки эти трижды повторили вызов, и притом с такой силой, как будто трубивший в рог был сказочный рыцарь, остановившийся перед заколдованным замком И желавший снять с него заклятие, чтобы стены, башни, зубцы и бойницы исчезли, подобно утреннему туману.
   Саксы встрепенулись, вскочили с мест и поспешили к окну, но ничего не увидели, потому что окна выходили во двор замка. Однако, судя по тому, что в ту же минуту в замке поднялась суматоха, было ясно, что произошло какое-то важное событие.



Глава XXII




   О дочь моя! Мои дукаты! Дочь!..


   Дукаты христианские мои!


   Где суд? Закон? О дочь моя… дукаты!

«Венецианский купец»



   Предоставим саксонским вождям вернуться к прерванному завтраку, как только их неудовлетворённое любопытство позволит им отдаться зову не утолённого ещё голода, и посмотрим на ещё более несчастного пленника – Исаака из Йорка. Бедного еврея втолкнули в тюремный подвал замка, находившийся глубоко под землёй, глубже, чем дно окружающего рва, и потому там было очень сыро. Свет проходил туда лишь через одно или два небольших отверстия, до которых пленник не мог достать рукой. Даже в яркий полдень эти дыры пропускали очень мало света, и задолго до захода солнца в подвале становилось темно. Цепи и кандалы, оставшиеся от прежних узников, висели по стенам темницы. В кольцах одних кандалов торчали две полуразрушенные кости человеческой ноги, словно здесь один из заключённых успел не только умереть, но и превратиться в скелет.
   В одном конце этого зловещего подземелья находился широкий очаг, над которым была укреплена заржавевшая железная решётка.
   Весь вид темницы мог привести в трепет и более храброго человека, чем Исаак. Однако теперь, перед лицом действительной опасности, он был гораздо спокойнее, нежели раньше, когда находился во власти воображаемых ужасов. Любители охоты утверждают, что заяц испытывает большие мучения, пока собаки гонятся за ним, нежели тогда, как попадает им в зубы. Вероятно, и евреи, которым приходилось всегда чего-нибудь опасаться, привыкали к мысли о мучениях, каким их могут подвергнуть, так что какое бы испытание ни предстояло им в действительности, оно не явилось бы для них неожиданностью. А именно неожиданность и заставляет людей терять голову. К тому же Исаак не первый раз попадал в опасное положение. Он был уже довольно опытен и надеялся, что и теперь ему удастся вывернуться из беды, подобно тому как добыча иногда ускользает из рук охотника. Но превыше всего его поддерживало непреклонное упорство его племени и та твёрдая решимость, с которой дети Израиля переносили жесточайшие притеснения властей и насильников, лишь бы не дать своим мучителям того, что те желали от них получить.
   В этот час пассивного сопротивления, закутавшись в плащ, чтобы защититься от сырости, Исаак сидел в одном из углов подземелья. Вся его фигура, сложенные руки, растрёпанные волосы и борода, меховой плащ и высокая жёлтая шапка при тусклом и рассеянном свете могли бы послужить отличной моделью для Рембрандта. Так, не меняя позы, просидел Исаак часа три сряду. Вдруг на лестнице, ведшей в подземелье, послышались шаги. Заскрипели отодвигаемые засовы, завизжали ржавые петли, низкая дверь отворилась, и в темницу вошёл Реджинальд Фрон де Беф в сопровождении двух сарацинских невольников Буагильбера.
   Фрон де Беф, человек высокого роста и крепкого телосложения, вся жизнь которого проходила на войне или в распрях с соседями, не останавливался ни перед чем ради расширения своего феодального могущества. Черты его лица вполне соответствовали его характеру, выражая преимущественно жестокость и злобу. Многочисленные шрамы от ран, которые на лице другого человека могли бы возбудить сочувствие и почтение, как доказательства мужества и благородной отваги, его лицу придавали ещё более свирепое выражение и увеличивали ужас, который оно внушало. На грозном бароне была надета плотно прилегавшая к телу кожаная куртка, поцарапанная панцирем и засаленная. У него не было иного оружия, кроме кинжала за поясом, уравновешивавшего связку тяжёлых ключей с другой стороны.
   Чернокожие невольники, пришедшие вместе с бароном, были не в обычном роскошном одеянии, а в длинных рубашках и штанах из грубого холста. Рукава у них были засучены выше локтей, как у мясников, когда они принимаются за дело на бойне. Оба держали в руках по корзинке. Войдя в темницу, они стали по обеим сторонам двери, которую Фрон де Беф собственноручно накрепко запер. Приняв такие меры предосторожности, он медленной поступью прошёл через весь подвал к Исааку, пристально глядя на него. Этим взглядом он желал отнять у еврея волю – так иные звери, как говорят, парализуют свою добычу. И точно, можно было подумать, что глаза барона имеют подобную силу над несчастным пленником. Иссак сидел неподвижно, раскрыв рот, и с таким ужасом глядел на свирепого рыцаря, что всё тело его как бы уменьшилось в объёме под этим упорным зловещим взглядом лютого норманна. Несчастный Исаак был не в состоянии не только встать и поклониться – он не мог даже снять шапку или выговорить хотя бы слово мольбы: он был убеждён в том, что сейчас начнутся пытки и, быть может, его умертвят.
   Величавая фигура норманна всё росла и росла в его глазах, как вырастает орёл в ту минуту, как перья его становятся дыбом и он стремглав бросается на беззащитную добычу. Рыцарь остановился в трех шагах от угла, где несчастный еврей съёжился в комочек, и движением руки подозвал одного из невольников. Чернокожий прислужник подошёл, вынул из своей корзинки большие весы и несколько гирь, положил их к ногам Фрон де Бефа и снова отошёл к двери, где его сотоварищ стоял всё так же неподвижно. Движения этих людей были медленны и торжественны, как будто в их душах заранее жило предчувствие ужасов и жестокостей. Фрон де Беф начал с того, что обратился к злополучному пленнику с такой речью.
   – Ты, проклятый пёс! – сказал он, пробуждая своим низким и злобным голосом суровые отголоски под сводами подземелья. – Видишь ты эти весы?
   Несчастный Исаак только опустил голову.
   – На этих самых весах, – сказал беспощадный барон, – ты отвесишь мне тысячу фунтов серебра по точному счёту и весу, определённому королевской счётной палатой в Лондоне.
   – Праотец Авраам! – воскликнул еврей. – Слыханное ли дело назначать такую сумму? Даже и в песнях менестрелей не поётся о тысяче фунтов серебра… Видели ли когда-нибудь глаза человеческие такое сокровище? Да в целом городе Йорке, обыщи хоть весь мой дом и дома всех моих соплеменников, не найдётся и десятой доли того серебра, которое ты с меня требуешь!
   – Я человек разумный, – отвечал Фрон де Беф, и если у тебя недостанет серебра, удовольствуюсь золотом. Из расчёта за одну монету золотом шесть фунтов серебра, можешь выкупить свою нечестивую шкуру от такого наказания, какое тебе ещё и не снилось.
   – Смилуйся надо мною, благородный рыцарь! – воскликнул Исаак. – Я стар, беден и беспомощен! Недостойно тебе торжествовать надо мной. Не великое дело раздавить червяка.
   – Что ты стар, это верно, – ответил рыцарь, – тем больше стыда тем, кто допустил тебя дожить до седых волос, погрязшего по уши в лихоимстве и плутовстве. Что ты слаб, это также, быть может, справедливо, потому что когда же евреи были мужественны или сильны? Но что ты богат, это известно всем.
   – Клянусь вам, благородный рыцарь, – сказал Исаак, – клянусь всем, во что я верю, и тем, во что мы с вами одинаково веруем…
   – Не произноси лживых клятв, – прервал его норманн, – и своим упорством не предрешай своей участи, а прежде узнай и зрело обдумай ожидающую тебя судьбу. Не думай, Исаак, что я хочу только запугать тебя, воспользовавшись твоей подлой трусостью, которую ты унаследовал от своего племени. Клянусь тем, во что ты не веришь, – тем евангелием, которое проповедует наша церковь, теми ключами, которые даны ей, чтобы вязать и разрешать, что намерения мои твёрды и непреложны. Это подземелье – не место для шуток. Здесь бывали узники в десять тысяч раз поважнее тебя, и они умирали тут, и никто об этом не узнавал никогда. Но тебе предстоит смерть медленная и тяжёлая – по сравнению с ней они умирали легко.
   Он снова движением руки подозвал невольников и сказал им что-то вполголоса на их языке: Фрон де Беф побывал в Палестине и, быть может, именно там научился столь варварской жестокости. Сарацины достали из своих корзин древесного угля, мехи и бутыль с маслом. Один из них высек огонь, а другой разложил угли на широком очаге, о котором мы говорили выше, и до тех пор раздувал мехи, пока уголья не разгорелись докрасна.
   – Видишь, Исаак, эту железную решётку над раскалёнными угольями? – спросил Фрон де Беф. – Тебя положат на эту тёплую постель, раздев догола. Один из этих невольников будет поддерживать огонь под тобой, а другой станет поливать тебя маслом, чтобы жаркое не подгорело. Выбирай, что лучше: ложиться на горячую постель или уплатить мне тысячу фунтов серебра? Клянусь головой отца моего, иного выбора у тебя нет.
   – Невозможно! – воскликнул несчастный еврей. – Не может быть, чтобы таково было действительное ваше намерение! Милосердный творец никогда не создаст сердца, способного на такую жестокость.
   – Не верь в это, Исаак, – сказал Фрон де Беф, – такое заблуждение – роковая ошибка. Неужели ты воображаешь, что я, видевший, как целые города предавали разграблению, как тысячи моих собратий христиан погибали от меча, огня и потопа, способен отступить от своих намерений из-за криков какого-то еврея?.. Или ты думаешь, что эти чёрные рабы, у которых нет ни роду, ни племени, ни совести, ни закона, ничего, кроме желания их владыки, по первому знаку которого они жгут, пускают в ход отраву, кинжал, верёвку – что прикажут… Уж не думаешь ли ты, что они способны на жалость? Но они не поймут даже тех слов, которыми ты взмолился бы о пощаде! Образумься, старик, расстанься с частью своих сокровищ, возврати в руки христиан некоторую долю того, что награбил путём ростовщичества. Если слишком отощает от этого твой кошелёк, ты сумеешь снова его наполнить. Но нет того лекаря и того целебного снадобья, которое залечило бы твою обгорелую шкуру и мясо после того, как ты полежишь на этой решётке. Соглашайся скорее на выкуп и радуйся, что так легко вырвался из этой темницы, откуда редко кто выходит живым. Не стану больше тратить слов с тобою. Выбирай, что тебе дороже: твоё золото или твоя плоть и кровь. Как сам решишь, так и будет.
   – Так пусть же придут мне на помощь Авраам, Иаков и все отцы нашего племени, – сказал Исаак. – Не могу я выбирать, и нет у меня возможности удовлетворить ваши непомерные требования.
   – Хватайте его, рабы, – приказал рыцарь, – разденьте донага, и пускай отцы и пророки его племени помогают ему, как знают!
   Невольники, повинуясь скорее движениям и знакам, нежели словам барона, подошли к Исааку, схватили несчастного, подняли с полу и, держа его под руки, смотрели на хозяина, дожидаясь дальнейших распоряжений. Бедный еврей переводил глаза с лица барона на лица прислужников, в надежде заметить хоть искру жалости, но Фрон де Беф взирал на него с той же холодной и угрюмой усмешкой, с которой начал свою жестокую расправу, тогда как в свирепых взглядах сарацин, казалось, чувствовалось радостное предвкушение предстоящего зрелища пыток, а не ужас или отвращение к тому, что они будут их деятельными исполнителями.
   Тогда Исаак взглянул на раскалённый очаг, над которым собирались растянуть его, и, убедившись, что его мучитель неумолим, потерял всю свою решимость.
   – Я заплачу тысячу фунтов серебра, – сказал он упавшим голосом и, несколько помолчав, прибавил: – Заплачу… Разумеется, с помощью моих собратий, потому что мне придётся, как нищему, просить милостыню у дверей нашей синагоги, чтобы собрать такую неслыханную сумму. Когда и куда её внести?
   – Сюда, – отвечал Фрон де Беф, – вот здесь ты её и внесёшь весом и счётом, вот на этом самом полу. Неужели ты воображаешь, что я с тобой расстанусь прежде, чем получу выкуп?
   – А какое ручательство в том, что я получу свободу, когда выкуп будет уплачен? – спросил Исаак.
   – Довольно с тебя и слова норманского дворянина, ростовщичья душа, – отвечал Фрон де Беф. – Честь норманского дворянина чище всего золота и серебра, каким владеет твоё племя.
   – Прошу прощения, благородный рыцарь, – робко сказал Исаак, – но почему же я должен полагаться на ваше слово, когда вы сами ни чуточки мне не доверяете?
   – А потому, еврей, что тебе ничего другого не остаётся, – отвечал рыцарь сурово. – Если бы ты был в эту минуту в своей кладовой, в Йорке, а я пришёл бы к тебе просить взаймы твоих шекелей, тогда ты назначил бы мне срок возврата ссуды и условия обеспечения. Но здесь моя кладовая. Тут ты в моей власти, и я не стану повторять условия, на которых возвращу тебе свободу.
   Исаак испустил горестный вздох.
   – Освобождая меня, – сказал он, – даруй свободу и тем, которые были моими спутниками. Они презирали меня, как еврея, но сжалились над моей беспомощностью, из-за меня замешкались в пути, а потому и разделили со мной постигшее меня бедствие; кроме того, они могут взять на себя часть моего выкупа.
   – Если ты разумеешь тех саксонских болванов, то знай, что за них истребуют иной выкуп, чем за тебя, – возразил Фрон де Беф. – Знай своё дело, а в чужие дела не суйся.
   – Стало быть, – сказал Исаак, – ты отпускаешь на свободу только меня да моего раненого друга?