– Дивлюсь я вам, достопочтенный Седрик, – говорил аббат. – Неужели же вы при всей вашей большой любви к мужественной речи вашей родины не хотите признать превосходство нормано-французского языка во всём, что касается охотничьего искусства? Ведь ни в одном языке не найти такого обилия специальных выражений для охоты в поле и в лесу.
   – Добрейший отец Эймер, – возразил Седрик, – да будет вам известно, что я вовсе не гонюсь за всеми этими заморскими тонкостями; я и без них очень приятно провожу время в лесах. Трубить в рог я умею, хоть не называю звук рога receat или mort[11], умею натравить собак на зверя, знаю, как лучше содрать с него шкуру и как его распластать, и отлично обхожусь без этих новомодных словечек: curee, arbor, nombles[12] и прочей болтовни в духе сказочного сэра Тристрама.
   – Французский язык, – сказал храмовник со свойственной ему при всех случаях жизни надменной заносчивостью, – единственный приличный не только на охоте, но и в любви и на войне. На этом языке следует завоёвывать сердца дам и побеждать врагов.
   – Выпьем-ка с вами по стакану вина, сэр рыцарь, – сказал Седрик, – да кстати и аббату налейте! А я тем временем расскажу вам о том, что было лет тридцать тому назад. Тогда простая английская речь Седрика Сакса была приятна для слуха красавиц, хотя в ней и не было выкрутасов французских трубадуров. Когда мы сражались на полях Норталлертона, боевой клич сакса был слышен в рядах шотландского войска не хуже cri de guerre[13] храбрейшего из норманских баронов. Помянем бокалом вина доблестных бойцов, бившихся там. Выпейте вместе со мною, мои гости.
   Он выпил свой стакан разом и продолжал с возрастающим увлечением:
   – Сколько щитов было порублено в тот день! Сотни знамён развевались над головами храбрецов. Кровь лилась рекой, а смерть казалась всем краше бегства. Саксонский бард прозвал этот день праздником мечей, слётом орлов на добычу; удары секир и мечей по шлемам и щитам врагов, шум битвы и боевые клики казались певцу веселее свадебных песен. Но нет у нас бардов. Наши подвиги стёрты деяниями другого народа, наш язык, самые наши имена скоро предадут забвению. И никто не пожалеет об этом, кроме меня, одинокого старика… Кравчий, бездельник, наполняй кубки! За здоровье храбрых в бою, сэр рыцарь, к какому бы племени они ни принадлежали, на каком бы языке ни говорили! За тех, кто доблестнее всех воюет в Палестине в рядах защитников креста!
   – Я сам ношу знамение креста, и мне не пристало говорить об этом, – сказал Бриан де Буагильбер, – но кому же другому отдать пальму первенства среди крестоносцев, как не рыцарям Храма – верным стражам гроба господня!
   – Иоаннитам, – сказал аббат. – Мой брат вступил в этот орден.
   – Я и не думаю оспаривать их славу, – сказал храмовник, – но…
   – А знаешь, дядюшка Седрик, – вмешался Вамба, – если бы Ричард Львиное Сердце был поумнее да послушался меня, дурака, сидел бы он лучше дома со своими весёлыми англичанами, а Иерусалим предоставил бы освобождать тем самым рыцарям, которые его сдали.
   – Разве в английском войске никого не было, – сказала вдруг леди Ровена, – чьё имя было бы достойно стать наряду с именами рыцарей Храма и иоаннитов?
   – Простите меня, леди, – отвечал де Буагильбер, – английский король привёл с собой в Палестину толпу храбрых воинов, которые уступали в доблести только тем, кто своею грудью непрерывно защищал Святую Землю.
   – Никому они не уступали, – сказал пилигрим, который стоял поблизости и всё время с заметным нетерпением прислушивался к разговору.
   Все взоры обратились в ту сторону, откуда раздалось это неожиданное утверждение.
   – Я заявляю, – продолжал пилигрим твёрдым и сильным голосом, – что английские рыцари не уступали никому из обнаживших меч на защиту Святой Земли. Кроме того, скажу, что сам король Ричард и пятеро из его рыцарей после взятия крепости Сен-Жан д'Акр дали турнир и вызвали на бой всех желающих. Я сам видел это, потому и говорю. В тот день каждый из рыцарей трижды выезжал на арену и всякий раз одерживал победу. Прибавлю, что из числа их противников семеро принадлежали к ордену рыцарей Храма. Сэру Бриану де Буагильберу это очень хорошо известно, и он может подтвердить мои слова.
   Невозможно описать тот неистовый гнев, который мгновенно вспыхнул на ещё более потемневшем лице смуглого храмовника. Разгневанный и смущённый, схватился он дрожащими пальцами за рукоять меча, но не обнажил его, вероятно сознавая, что расправа не пройдёт безнаказанно в таком месте и при таких свидетелях. Но простой и прямодушный Седрик, который не привык одновременно заниматься различными делами, так обрадовался известиям о доблести соплеменников, что не заметил злобы и растерянности своего гостя.
   – Я бы охотно отдал тебе этот золотой браслет, пилигрим, – сказал он, – если бы ты перечислил имена тех рыцарей, которые так благородно поддержали славу нашей весёлой Англии.
   – С радостью назову их по именам, – отвечал пилигрим, – и никакого подарка мне не надо: я дал обет некоторое время не прикасаться к золоту.
   – Хочешь, друг пилигрим, я за тебя буду носить этот браслет? – сказал Вамба.
   – Первым по доблести и воинскому искусству, по славе и по положению, им занимаемому, – начал пилигрим, – был храбрый Ричард, король Англии.
   – Я его прощаю! – воскликнул Седрик. – Прощаю то, что он потомок тирана, герцога Вильгельма.
   – Вторым был граф Лестер, – продолжал пилигрим, – а третьим – сэр Томас Малтон из Гилсленда.
   – О, это сакс! – с восхищением сказал Седрик.
   – Четвёртый – сэр Фолк Дойли, – молвил пилигрим.
   – Тоже саксонец, по крайней мере с материнской стороны, – сказал Седрик, с величайшей жадностью ловивший каждое его слово. Охваченный восторгом по случаю победы английского короля и сородичей-островитян, он почти забыл свою ненависть к норманнам. – Ну, а кто же был пятый? – спросил он.
   – Пятый был сэр Эдвин Торнхем.
   – Чистокровный сакс, клянусь душой Хенгиста! – крикнул Седрик. – А шестой? Как звали шестого?
   – Шестой, – отвечал пилигрим, немного помолчав и как бы собираясь с мыслями, – был совсем юный рыцарь, малоизвестный и менее знатный; его приняли в это почётное товарищество не столько ради его доблести, сколько для круглого счёта. Имя его стёрлось из моей памяти.
   – Сэр пилигрим, – сказал Бриан де Буагильбер с пренебрежением, – такая притворная забывчивость после того, как вы успели припомнить так много, не достигнет цели. Я сам назову имя рыцаря, которому из-за несчастной случайности – по вине моей лошади – удалось выбить меня из седла. Его звали рыцарь Айвенго; несмотря на его молодость, ни один из его соратников не превзошёл Айвенго в искусстве владеть оружием. И я громко, при всех, заявляю, что, будь он в Англии и пожелай он на предстоящем турнире повторить тот вызов, который послал мне в Сен-Жан д'Акре, я готов сразиться с ним, предоставив ему выбор оружия. При том коне и вооружении, которыми я теперь располагаю, я отвечаю за исход поединка.
   – Ваш вызов был бы немедленно принят, – отвечал пилигрим, – если бы ваш противник здесь присутствовал. А при настоящих обстоятельствах не подобает нарушать покой этого мирного дома, похваляясь победою в поединке, который едва ли может состояться. Но если Айвенго когда-либо вернётся из Палестины, я вам ручаюсь, что он будет драться с вами.
   – Хороша порука! – возразил храмовник. – А какой залог вы мне можете предложить?
   – Этот ковчег, – сказал пилигрим, вынув из-под плаща маленький ящик из слоновой кости и творя крёстное знамение. – В нём хранится частица настоящего креста господня, привезённая из Монт-Кармельского монастыря.
   Приор аббатства Жорво тоже перекрестился и набожно стал читать вслух «Отче наш». Все последовали его примеру, за исключением еврея, мусульман и храмовника. Не обнаруживая никакого почтения к святыне, храмовник снял с шеи золотую цепь, швырнул её на стол и сказал:
   – Прошу аббата Эймера принять на хранение мой залог и залог этого безымённого странника в знак того, что, когда рыцарь Айвенго вступит на землю, омываемую четырьмя морями Британии, он будет вызван на бой с Брианом де Буагильбером. Если же означенный рыцарь не ответит на этот вызов, он будет провозглашён мною трусом с высоты стен каждого из существующих в Европе командорств ордена храмовников.
   – Этого не случится, – вмешалась леди Ровена, прерывая своё продолжительное молчание. – За отсутствующего Айвенго скажу я, если никто в этом доме не желает за него вступиться. Я заявляю, что он примет любой вызов на честный бой. Если бы моя слабая порука могла повысить значение бесценного залога, представленного этим праведным странником, я бы поручилась своим именем и доброй славой, что Айвенго даст этому гордому рыцарю желаемое удовлетворение.
   В душе Седрика поднялся такой вихрь противоречивых чувств, что он не в состоянии был проронить ни слова во время этого спора. Радостная гордость, гнев, смущение сменялись на его открытом и честном лице, точно тени от облаков, пробегающих над сжатым полем. Домашние слуги, на которых имя Айвенго произвело впечатление электрической искры, затаив дыхание ждали, что будет дальше, не спуская глаз с хозяина. Но когда заговорила Ровена, её голос как будто заставил Седрика очнуться и прервать молчание.
   – Леди Ровена, – сказал он, – это излишне. Если бы понадобился ещё залог, я сам, несмотря на то, что Айвенго жестоко оскорбил меня, готов своей собственной честью поручиться за его честь. Но, кажется, предложенных залогов и так достаточно – даже по модному уставу норманского рыцарства. Так ли я говорю, отец Эймер?
   – Совершенно верно, – подтвердил приор, – ковчег со святыней и эту богатую цепь я отвезу в наш монастырь и буду хранить в ризнице до тех пор, пока это дело не получит должного исхода.
   Он ещё несколько раз перекрестился, бормоча молитвы и совершая многократные коленопреклонения, и передал ковчег в руки сопровождавшего его монаха – брата Амвросия; потом уже без всякой церемонии, но, может быть, с неменьшим удовольствием сгрёб со стола золотую цепь и опустил её в надушённую сафьяновую сумку, висевшую у него на поясе.
   – Ну, сэр Седрик, – сказал аббат, – ваше доброе вино так крепко, что у меня в ушах уже звонят к вечерне. Позвольте нам ещё раз выпить за здоровье леди Ровены, да и отпустите нас на отдых.
   – Клянусь бромхольским крестом, – сказал Сакс, – вы плохо поддерживаете свою добрую славу, сэр приор. Молва отзывается о вас как об исправном монахе: говорят, будто вы только тогда отрываетесь от доброго вина, когда зазвонят к заутрене, и я на старости лет боялся осрамиться, состязаясь с вами. Клянусь честью, в моё время двенадцатилетний мальчишка-сакс дольше вашего просидел бы за столом.
   Однако у приора были причины настойчиво придерживаться на этот раз правил умеренности. Он не только по своему званию был присяжным миротворцем, но и на деле терпеть не мог всяких ссор и столкновений. Это происходило, впрочем, не от любви к ближнему или к самому себе; он опасался вспыльчивости старого сакса и предвидел, что запальчивое высокомерие храмовника, уже не раз прорывавшееся наружу, в конце концов вызовет весьма неприятную ссору. Поэтому он стал распространяться о том, что по части выпивки ни один народ не может сравниться с крепкоголовыми и выносливыми саксами, намекнув даже, как бы мимоходом, на святость своего сана, и закончил настойчивой просьбой позволить удалиться на покой.
   Вслед за тем прощальный кубок обошёл круг. Гости, низко поклонившись хозяину и леди Ровене, встали и разбрелись по залу, а хозяева в сопровождении ближайших слуг удалились в свои покои.
   – Нечестивый пёс, – сказал храмовник еврею Исааку, проходя мимо него, – так ты тоже пробираешься на турнир?
   – Да, собираюсь, – отвечал Исаак, смиренно кланяясь, – если угодно будет вашей досточтимой доблести.
   – Как же, – сказал рыцарь, – затем и идёшь, чтобы своим лихоимством вытянуть все жилы из дворян, а женщин и мальчишек разорять красивыми безделушками. Готов поручиться, что твой кошелёк битком набит шекелями.
   – Ни одного шекеля, ни единого серебряного пенни, ни полушки нет, клянусь богом Авраама! – сказал еврей, всплеснув руками. – Я иду просить помощи у собратий для уплаты налога, который взыскивает с меня палата еврейского казначейства. Да ниспошлёт мне удачу праотец Иаков. Я совсем разорился. Даже плащ, что я ношу, ссудил мне Рейбен из Тадкастера.
   Храмовник жёлчно усмехнулся и проговорил:
   – Проклятый лгун!
   С этими словами он отошёл от еврея и, обратившись к своим мусульманским невольникам, сказал им что-то на языке, не известном никому из присутствующих.
   Бедный старик был так ошеломлён обращением к нему воинственного монаха, что тот успел уже отойти на другой конец зала, прежде чем бедняга решился поднять голову и изменить свою униженную позу. Когда же он наконец выпрямился и оглянулся, лицо его выражало изумление человека, только что ослеплённого молнией и оглушённого громом.
   Вскоре храмовник и аббат отправились в отведённые им спальни. Провожали их дворецкий и кравчий. При каждом из них шло по два прислужника с факелами, а ещё двое несли на подносах прохладительные напитки; в то же время другие слуги указывали свите храмовника и приора и остальным гостям места, где для них был приготовлен ночлег.



Глава VI




   С ним подружусь, чтобы войти в доверье:


   Получится – прекрасно, нет – прощай.


   Но я прошу, меня не обессудь!

«Венецианский купец»



   Когда пилигрим, сопровождаемый слугою с факелом, проходил по запутанным переходам этого огромного дома, построенного без определённого плана, его нагнал кравчий и сказал ему на ухо, что если он ничего не имеет против кружки доброго мёда, то в его комнате уже собралось много слуг, которым хотелось бы послушать рассказы о Святой Земле, а в особенности о рыцаре Айвенго. Вслед за кравчим с той же просьбой явился Вамба, уверяя, будто один стакан вина после полуночи стоит трех после сигнала к тушению огней.
   Не оспаривая этого утверждения, исходившего от такого сведущего лица, пилигрим поблагодарил обоих за любезное приглашение, но сказал, что данный им обет воспрещает ему беседовать на кухне о том, о чём нельзя говорить за господским столом.
   – Ну, такой обет, – сказал Вамба, обращаясь к кравчему, – едва ли подходит слуге.
   – Я было собирался дать ему комнату на чердаке, – сказал кравчий, с досадой пожимая плечами, – но раз он не хочет водить компанию с добрыми христианами, пускай ночует рядом с Исааком. Энвольд, – продолжал он, обращаясь к факельщику, – проводи пилигрима в южную келью. Какова любезность, такова и благодарность. Спокойной ночи, сэр пилигрим.
   – Спокойной ночи, и награди вас пресвятая дева, – невозмутимо отвечал пилигрим и последовал за своим провожатым.
   В небольшой, освещённой простым железным фонарём прихожей, откуда несколько дверей вели в разные стороны, их остановила горничная леди Ровены, которая повелительным тоном объявила, что её госпожа желает поговорить с пилигримом, и, взяв факел из рук Энвольда и велев ему подождать своего возвращения, она подала знак пилигриму следовать за ней. По-видимому, пилигрим считал неприличным отклонить это приглашение, как отклонил предыдущее; по крайней мере он повиновался без всяких возражений, хотя и казалось, что он был удивлён таким приказанием.
   Небольшой коридор и лестница, сложенная из толстых дубовых брёвен, привели его в комнату Ровены, грубое великолепие которой соответствовало почтительному отношению к ней хозяина дома. Все стены были завешены вышивками, на которых разноцветными шелками с примесью золотых и серебряных нитей были изображены различные эпизоды псовой и соколиной охоты. Постель под пурпурным пологом была накрыта богато вышитым покрывалом. На стульях лежали цветные подушки; перед одним стулом, более высоким, чем все остальные, стояла скамеечка из слоновой кости с затейливой резьбой.
   Комната освещалась четырьмя восковыми факелами в серебряных подсвечниках. Однако напрасно современная красавица стала бы завидовать роскошной обстановке саксонской принцессы. Стены комнаты были так плохо проконопачены и в них были такие щели, что нарядные драпировки вздувались от ночного ветра. Жалкое подобие ширм защищало факелы от сквозняка, но, несмотря на это, их пламя постоянно колебалось от ветра, как развёрнутое знамя военачальника. Конечно, в убранстве комнаты чувствовалось богатство и даже некоторое изящество; но комфорта не было, а так как в те времена о нём не имели представления, то и отсутствие его не ощущалось.
   Три горничные, стоя за спиной леди Ровены, убирали на ночь её волосы. Сама она сидела на высоком, похожем на трон стуле. Весь её вид и манеры были таковы, что, казалось, она родилась на свет для преклонения. Пилигрим сразу признал её право на это, склонив перед ней колени.
   – Встань, странник, – сказала она приветливо, – заступник отсутствующих достоин ласкового приёма со стороны каждого, кто дорожит истиной и чтит мужество.
   Потом, обратясь к своей свите, она сказала:
   – Отойдите все, кроме Эльгиты. Я желаю побеседовать со святым пилигримом.
   Девушки отошли в другой конец комнаты и сели на узкую скамью у самой стены, где оставались неподвижны и безмолвны, как статуи, хотя свободно могли бы шептаться, не мешая разговору их госпожи со странником.
   Леди Ровена помолчала с минуту, как бы не зная, с чего начать, потом сказала:
   – Пилигрим, сегодня вечером вы произнесли одно имя. Я хочу сказать, – продолжала она с усилием, – имя Айвенго; по законам природы и родства это имя должно было бы встретить более тёплый и благосклонный отклик в здешнем доме; но таковы странные превратности судьбы, что хотя у многих сердце дрогнуло при этом имени, но только я решаюсь вас спросить, где и в каких условиях оставили вы того, о ком упомянули. Мы слышали, что он задержался в Палестине из-за болезни и что после ухода оттуда английского войска он подвергся преследованиям со стороны французской партии, а нам известно, что к этой же партии принадлежат и храмовники.
   – Я мало знаю о рыцаре Айвенго, – смущённо ответил пилигрим, – но я хотел бы знать больше, раз вы интересуетесь его судьбой. Кажется, он избавился от преследований своих врагов в Палестине и собирался возвратиться в Англию. Вам, леди, должно быть известно лучше, чем мне, есть ли у него здесь надежда на счастье.
   Леди Ровена глубоко вздохнула и спросила, не может ли пилигрим сказать, когда именно следует ожидать возвращения рыцаря Айвенго на родину, а также не встретит ли он больших опасностей в пути.
   Пилигрим ничего не мог сказать относительно времени возвращения Айвенго; что же касается второго вопроса леди Ровены, пилигрим уверил её, что путешествие может быть безопасным, если ехать через Венецию и Геную, а оттуда – через Францию и Англию.
   – Айвенго, – сказал он, – так хорошо знает язык и обычаи французов, что ему ничто не угрожает в этой части его пути.
   – Дай бог, – сказала леди Ровена, – чтобы он доехал благополучно и был в состоянии принять участие в предстоящем турнире, где всё рыцарство здешней страны собирается показать своё искусство и отвагу. Если приз достанется Ательстану Конингсбургскому, Айвенго может услышать недобрые вести по возвращении в Англию. Скажите мне, странник, как он выглядел, когда вы его видели в последний раз? Не уменьшил ли недуг его телесные силы и красоту?
   – Он похудел и стал смуглее с тех пор, как прибыл в Палестину с острова Кипра в свите Ричарда Львиное Сердце. Мне казалось, что лицо его омрачено глубокой печалью. Но я не подходил к нему, потому что незнаком с ним.
   – Боюсь, – молвила Ровена, – то, что он увидит на родине, не сгонит с его чела мрачной тени… Благодарю, добрый пилигрим, за вести о друге моего детства. Девушки, – обратилась она к служанкам, – подайте этому святому человеку вечерний кубок. Пора дать ему покой, я не хочу его задерживать долее.
   Одна из девушек принесла серебряный кубок горячего вина с пряностями, к которому Ровена едва прикоснулась губами, после чего его подали пилигриму. Он низко поклонился и отпил немного.
   – Прими милостыню, друг, – продолжала леди Ровена, подавая ему золотую монету. – Это – знак моего уважения к твоим тяжким трудам и к святыням, которые ты посетил.
   Пилигрим принял дар, ещё раз низко поклонился и вслед за Эльгитой покинул комнату.
   В коридоре его ждал слуга Энвольд. Взяв факел из рук служанки, Энвольд поспешно и без всяких церемоний повёл гостя в пристройку, где целый ряд чуланов служил для ночлега низшему разряду слуг и пришельцев простого звания.
   – Где тут ночует еврей? – спросил пилигрим.
   – Нечестивый пёс проведёт ночь рядом с вашим преподобием, – отвечал Энвольд. – Святой Дунстан, ну и придётся же после него скоблить и чистить этот чулан, чтобы он стал пригодным для христианина!
   – А где спит Гурт, свинопас? – осведомился странник.
   – Гурт, – отвечал слуга, – спит в том чулане, что по правую руку от вас, а еврей – по левую, держитесь подальше от сына этого неверного племени. Вам бы дали более почётное помещение, если бы вы приняли приглашение Освальда.
   – Ничего, мне и здесь будет хорошо, – сказал пилигрим.
   С этими словами он вошёл в отведённый ему чулан и, приняв факел из рук слуги, поблагодарил его и пожелал спокойной ночи. Притворив дверь своей кельи, он воткнул факел в деревянный подсвечник и окинул взглядом свою спальню, всю обстановку которой составляли грубо сколоченный деревянный стул и заменявший кровать плоский деревянный ящик, наполненный чистой соломой, поверх которой были разостланы две или три овечьи шкуры.
   Пилигрим потушил факел, не раздеваясь растянулся на этом грубом ложе и уснул или по крайней мере лежал неподвижно до тех пор, пока первые лучи восходящего солнца не заглянули в маленькое решётчатое окошко, сквозь которое и свет и свежий воздух проникали в его келью. Тогда он встал, прочитал утренние молитвы, поправил на себе одежду и, осторожно отворив дверь, вошёл к еврею.
   Исаак тревожно спал на такой же точно постели, на какой провёл ночь пилигрим. Все части одежды, которые снял накануне вечером, он навалил на себя или под себя, чтобы их не стащили во время сна. Лицо его выражало мучительное беспокойство; руки судорожно подёргивались, как бы отбиваясь от страшного призрака; он бормотал и издавал какие-то восклицания на еврейском языке, перемешивая их с целыми фразами на местном наречии; среди них можно было разобрать следующие слова: «Ради бога Авраамова, пощадите несчастного старика! Я беден, у меня нет денег, можете заковать меня в цепи, разодрать на части, но я не могу исполнить ваше желание».
   Пилигрим не стал дожидаться пробуждения Исаака и слегка дотронулся до него концом своего посоха. Это прикосновение, вероятно, связалось в сознании спящего с его сном: старик вскочил, волосы его поднялись дыбом, острый взгляд чёрных глаз впился в стоявшего перед ним странника, выражая дикий испуг и изумление, пальцы судорожно вцепились в одежду, словно когти коршуна.
   – Не бойся меня, Исаак, – сказал пилигрим, – я пришёл к тебе как друг.
   – Награди вас бог Израиля, – сказал еврей, немного успокоившись. – Мне приснилось… Но будь благословен праотец Авраам – то был сон.
   Потом, очнувшись, он спросил обычным своим голосом:
   – А что же угодно вашей милости от бедного еврея в такой ранний час?
   – Я хотел тебе сказать, – отвечал пилигрим, что, если ты сию же минуту не уйдёшь из этого дома и не постараешься отъехать как можно дальше и как можно скорее, с тобой может приключиться в пути большая беда.
   – Святой отец, – воскликнул Исаак, – да кто захочет напасть на такого ничтожного бедняка, как я?
   – Это тебе виднее, – сказал пилигрим, – но знай, что, когда рыцарь Храма вчера вечером проходил через зал, он обратился к своим мусульманским невольникам на сарацинском языке, который я хорошо знаю, и приказал им сегодня поутру следить за тем, куда поедет еврей, схватить его, когда он подальше отъедет от здешней усадьбы, и отвести в замок Филиппа де Мальвуазена или Реджинальда Фрон де Бефа.
   Невозможно описать ужас, овладевший евреем при этом известии; казалось, он сразу потерял всякое самообладание. Каждый мускул, каждый нерв ослабли, руки повисли, голова поникла на грудь, ноги подкосились, и он рухнул к ногам пилигрима, как бы раздавленный неведомыми силами; это был не человек, поникший в мольбе о сострадании, а скорее безжизненное тело.
   – Бог Авраама! – воскликнул он. Не подымая седой головы с полу, он сложил свои морщинистые руки и воздел их вверх. – О Моисей! О блаженный Аарон! Этот сон приснился мне недаром, и видение посетило меня не напрасно! Я уже чувствую, как они клещами тянут из меня жилы. Чувствую зубчатые колёса по всему телу, как те острые пилы, бороны и секиры железные, что полосовали жителей Раббы и чад Аммоновых.