У Брауна не было времени долго разглядывать этот мрачный зимний пейзаж; его проводница на минуту остановилась, как будто нарочно для того, чтобы дать ему удовлетворить свое любопытство, а потом поспешно стала спускаться по тропинке, которая вела вниз в ущелье. Он заметил, что она выбрала как раз тот самый спуск, который был обозначен на снегу свежими следами, принадлежавшими, вне всякого сомнения, тем же разбойникам, и в душу его снова закралось подозрение. Однако, немного поразмыслив, он успокоился. В самом деле, с чего бы эта женщина, которой ничего не стоило предать его, совершенно беззащитного, в руки бандитов, стала ждать именно той минуты, когда у него окажется в руках оружие и он выберется на свежий воздух, где он уже в состоянии и защитить себя и бежать. И он снова решил довериться цыганке и молча последовал за нею вниз. Они перешли речку в том самом месте, Где ее перед этим переходили разбойники. Следы вели еще дальше через разрушенное селение, по долине, которая вскоре снова становилась узким ущельем. Но цыганка уже не шла по этим следам; она повернула в сторону по очень неровной и крутой тропинке и стала подниматься по склону горы, оставляя деревню внизу. Хоть тропинка то и дело совершенно скрывалась под снегом и идти по ней было трудно и небезопасно, Мег шла твердым и уверенным шагом, как может идти только человек, хорошо знакомый с местностью. Наконец они добрались до гребня, карабкаясь по такой крутизне, что Браун, как он ни был убежден, что именно этой дорогой спускался сюда вечером, мог только удивляться, как он тогда не свернул себе шеи. По одну сторону мили на две видна была открытая равнина, а по другую — густой лес.
   Мег, однако, продолжала вести его вдоль края ущелья, из которого они поднялись, до тех пор, пока внизу не послышались чьи-то голоса. Тогда она остановилась, указала Брауну на густую рощу совсем недалеко от них и сказала:
   — Дорога на Кипплтринган лежит по ту сторону. Только смотри, поторопись! Да береги себя, жизни твоей цены нет! Но ведь ты совсем без денег. Погоди-ка.
   Она порылась в огромном кармане и вытащила оттуда засаленный кошелек.
   — Не раз семья твоя одаривала и Мег и ее родню; вот видишь, и ей довелось хоть малой толикой тебя отблагодарить.
   С этими словами она отдала ему кошелек. «Да она с ума сошла!» — подумал Браун. Но спорить было некогда: снизу попрежнему доносились голоса, и, по-видимому, бандиты находились именно там.
   — Но как же я верну вам эти деньги? И чем мне отблагодарить вас за все, что вы для меня сделали?
   — Две у меня до тебя просьбы есть, — быстро прошептала ему старая сивилла, — первая, чтобы никогда никому не рассказывал о том, что тут ночью видел, а вторая, чтобы ты не уезжал из этих краев, не повидавшись со мной, и чтобы в гостинице «Гордонов щит» знали всегда, где ты; и когда я тебя покличу, чтобы, где бы ты ни был — в церкви, на рынке, на похоронах, на свадьбе, в субботу, в воскресенье, голодный ли, сытый ли, — ты все бросил и шел за мной.
   — Ну, от этого, мать, вам большого проку не будет.
   — Но зато тебе будет, а я только об этом и пекусь; я ведь с ума не сошла, хотя, правда, и было с чего; нет, я в своем уме и памяти, да и вина не пила и знаю, чего прошу. И знаю, что это господня воля была тебя от всех несчастий сохранить, и вот мне ведено теперь тебя в отцовский дом вернуть, и помни, что в эту благословенную ночку я тебе сохранила жизнь.
   «В ней действительно есть что-то дикое, — подумал Браун, — но это не от безумия, а скорее от какой-то силы».
   — Ну так вот, мать, — сказал он, — если вы меня только о таком пустяке просите, то я готов исполнить вашу волю. По крайней мере я смогу тогда и деньги вернуть, да еще с лихвой. Не часто, правда, таких заимодавцев встретишь, но…
   — Ступай, ступай, — сказала она и замахала рукой. — Нечего эти деньги поминать, они твои, но не вздумай только идти за мной или подглядывать. — С этими словами она оставила его и стала очень быстро спускаться вниз по лощине, осыпая за собой ледяные сосульки и груды снега.
   Невзирая на ее запрет, Браун постарался все же отыскать на гребне удобное место, откуда он мог бы, оставаясь невидимым, следить за тем, что происходит внизу. И ему это удалось, хоть и не без труда, так как ему, разумеется, пришлось все время соблюдать большие предосторожности. Место, избранное им для этой цели, было вершиной скалы, которая круто поднималась среди деревьев. Став на колени в снег и осторожно вытянув шею, он мог видеть то, что происходило на дне ущелья. Он увидел там, как и ожидал, всю ночную компанию, к которой присоединилось еще двое или трое молодцов. Они разгребли снег у подножия скалы и вырыли глубокую яму, которая должна была стать могилой. Все они стояли вокруг нее и опускали туда что-то завернутое в морской плащ; Браун сразу же понял, что это было тело человека, умершего вчера у него на глазах. Потом они с минуту постояли в безмолвии, как будто сожалея о погибшем товарище. Но если в них и заговорило человеческое чувство, они не слишком долго ему предавались; все они сразу же стали дружно закапывать могилу, а Браун, видя, что они скоро закончат свое дело, счел за благо последовать совету старухи и уйти как можно скорее, чтобы скрыться в лесу.
   Первое, о чем он подумал, когда очутился в чаще, был кошелек цыганки. Хотя он и согласился взять его без всяких колебаний, он не мог освободиться от какого-то унизительного чувства, что позволил себе принять подарок от такой женщины, как она. Правда, это избавляло его от денежных затруднений, хоть и временных, но весьма ощутимых. За исключением нескольких шиллингов, все его достояние находилось в чемодане и попало в руки приятелей Мег. Пройдет несколько дней, прежде чем успеет дойти его письмо к поверенному или даже к гостеприимному хозяину Чарлиз-хопа, который, вне всякого сомнения, снабдит его деньгами. А покамест Браун решил воспользоваться кошельком Мег, так как был уверен, что в скором времени сможет возвратить ей все, да еще с лихвой. «Там, вероятно, сущие пустяки, — подумал он, — и я потом смогу возместить эту сумму банковыми билетами».
   С этой мыслью он открыл кошелек, полагая, что найдет там всего несколько гиней. Каково же было его изумление, когда он обнаружил там множество золотых монет различного достоинства, как английских, так и иностранных, на сумму не менее ста фунтов, несколько золотых колец и других драгоценностей, причем даже самого беглого взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что все это ценнейшие вещи.
   Браун был всем этим озадачен и смущен: он оказался обладателем ценностей, каких у него никогда не бывало и которые, по-видимому, достались Мег незаконным путем, то есть точно так же, как его собственное имущество досталось бандитам. Первой мыслью его было обратиться к ближайшему мировому судье и передать в его руки все эти столь неожиданно доставшиеся ему сокровища, рассказав в то же время и о своем необычайном приключении. Но после минутного раздумья он решил, что делать этого он не должен. Во-первых, поступив таким образом, он нарушил бы обет молчания, который он дал Мег, и это могло дорого обойтись, а может быть, даже стоить жизни женщине, которая не побоялась поставить свою на карту ради того, чтобы его спасти, и которая сама пожелала отдать ему эти драгоценности. Это значило бы сделать Мег жертвой ее же великодушия. Нет, об этом не могло быть и речи. К тому же он был здесь никому не известен, и, если бы ему пришлось иметь дело с каким-нибудь недалеким и упрямым судьей, он никак не смог бы ему доказать, во всяком случае первое время, ни кто он такой, ни какое он занимает положение. «Я должен хорошенько обо всем этом подумать, — решил он. — Может быть, здесь в ближайшем городке стоит какой-нибудь полк; тогда мое знание военной службы и знакомство со многими офицерами сразу же поможет установить и мою личность и мое служебное положение, чего от гражданских чиновников не так-то легко добиться. А командир полка, несомненно, поможет мне уладить все дело так, чтобы никто не тронул эту сумасшедшую старуху, чье заблуждение или безумие принесли мне такую удачу. Гражданский же чиновник может счесть себя обязанным арестовать ее, а если ее арестуют, то последствия этого совершенно очевидны. Нет, будь она хоть сам дьявол, она поступила со мной благородно, и я поступлю с ней так же. Пусть она пользуется привилегиями военного суда, для которого понятие чести значит больше, чем буква закона. К тому же я могу еще увидеть ее в этой деревне… Кипл… Капл.., как бишь она ее назвала, и могу все ей вернуть, и пусть тогда закон своего требует. Однако сейчас не очень-то мне к лицу, состоя на службе его величества, хранить у себя краденые вещи».
   Размышляя обо всем этом, Браун достал три или четыре гинеи на самые необходимые расходы, остальные же уложил обратно и, закрыв кошелек, решил его больше не трогать до тех пор, пока не представится случай вернуть его цыганке или передать какому-нибудь государственному чиновнику. Он также вспомнил про тесак, и сначала решил было оставить его в лесу. Но он подумал о том, что может еще повстречаться с разбойниками, и решил не расставаться с ним. Дорожное платье его, при всей своей непритязательности, было все же военного покроя, и при нем этот тесак был вполне уместен. Обычай носить холодное оружие, не будучи военным, уже отживал свой век, но он у всех был еще свеж в памяти, и тот, кто продолжал ему следовать, никого бы не удивил. Итак, спрятав кошелек цыганки в потайной карман, наш путешественник бодро продолжал свой путь в надежде скоро выйти на проезжую дорогу.


Глава 29



   О Гермия, где дружба детских дней,

   Когда мы, сидя рядом, как божки

   Изваянные, вместе вышивали

   Один цветок по одному узору,

   И песней обе тешились одной,

   И наши души, голоса и руки —

   Все было неразлучно?

«Сон в летнюю ночь»



   Джулия Мэннеринг — Матильде Марчмонт
   Как у тебя хватает духу, милая Матильда, обвинять меня в том, что я охладела к тебе и что чувства мои изменились? Могу ли я забыть, что ты моя самая близкая подруга и что тебе одной бедная Джулия поверяет все свои самые сокровенные мысли. И как ты несправедлива, когда упрекаешь меня в том, что я променяла тебя на Люси Бертрам. Уверяю тебя, у нее нет тех качеств, которых я ищу в настоящей подруге. Это очень милая девушка, и она очень мне нравится; должна тебе сказать, что мы с ней столько занимаемся и по утрам и по вечерам, что у меня теперь меньше времени и я не успеваю писать письма так часто, как мы это с тобой обещали друг другу. Но у нее нет светского воспитания, если не считать того, что она знает по-французски и по-итальянски; языкам этим ее обучило это чудище, одно из несуразнейших существ на земле. Отец взял его к себе в библиотекари и теперь покровительствует ему, вероятно чтобы тем самым бросить вызов общественному мнению. Полковник Мэннеринг, должно быть, решил, что все, что принадлежит ему или имеет к нему какое-либо отношение, уже в силу этого одного не должно никому казаться смешным. Я помню, как в Индии он подобрал где-то кривоногую собачонку с длинной шерстью и отвислыми ушами. Назло общему мнению и вкусу, он сделал эту уродину своей любимицей, и я помню, как он, утверждая, что Браун — человек дерзкий, ссылался на то, что тот критиковал кривые ноги и длинные уши собачки Бинго. Уверяю тебя, Матильда, мне кажется, что его высокое мнение об этом самом нелепом из когда-либо живших педантов зиждется на подобном же основании. Он сажает это чудовище с нами за стол, и тот выкрикивает молитву, как будто торгует рыбой и зазывает покупателя, а ложку несет в рот так, будто в руке у него лопата и он ею тележку нагружает. Он, по-видимому, даже не отдает себе отчета в том, что он ест, а наевшись, извергает из себя гамму самых странных звукосочетаний, которые все мы должны принимать за благодарственную молитву, вываливается из комнаты и снова погружается в источенные червями фолианты, столь же несуразные, как и он сам! Я бы, кажется, ничего не имела против того, чтобы этот урод жил у нас в доме, если, глядя на него, хотя бы кто-нибудь повеселился вместе со мной. Но стоит мне только, увидав мистера Сэмсона (какое страшное имя носит этот страшный человек!), поддаться соблазну над ним подшутить, как Люси Бертрам начинает на меня смотреть так жалостно, а отец нахмурит брови, сверкнет глазами, закусит губу и всегда скажет резкость, которая меня больно заденет.
   Но ведь не об этом же уроде я собиралась тебе писать; я хотела только сказать, что, отлично зная не только древние, но и новые языки, он обучил этим последним и Люси, и мне кажется даже, что только ее собственный здравый смысл или упрямство спасли ее от всей премудрости греческого, латинского и древнееврейского (который, насколько я могу судить, Сэмсон тоже знает). Но изучила она действительно всего немало, и я каждый день дивлюсь, когда вижу, с каким удовольствием она вспоминает и рассказывает то, что когда-то читала. Каждое утро мы с ней занимаемся вдвоем чтением, и я полюбила теперь итальянский гораздо больше, чем тогда, когда над нами издевался этот индюк Cicipici — вот как пишется его фамилия, а не Chichipichi, — видишь, какие я уже сделала успехи.
   Но, может быть даже, мисс Бертрам нравится мне не своими качествами, а тем, чего ей недостает. Она не имеет ни малейшего понятия о музыке и в танцах тоже смыслит не больше, чем какая-нибудь захудалая крестьянка; впрочем, здешние крестьянки как раз танцуют с большим искусством и темпераментом. Тут уж я беру на себя роль учителя, и она очень мне признательна за то, что я обучаю ее играть на клавикордах; я даже показала ей несколько па, которым меня обучил Лапик, говоривший, что у меня большие способности к танцам.
   По вечерам папенька нам часто читает, и, знаешь, никто не умеет так читать стихи, как он. Насколько у него это выходит лучше, чем у актеров, которые не то читают, не то играют роль, пялят глаза, хмурят брови, гримасничают и жестикулируют, как будто они в театральных костюмах и исполняют на сцене пьесу! У отца совсем другая манера чтения: он читает с чувством, передавая все оттенки голосом, не прибегая ни к мимике, ни к игре. Люси Бертрам отлично ездит верхом, и я теперь могу сопровождать ее в ее прогулках, так как и сама от нее набралась храбрости. Мы подолгу ездим с ней, не обращая внимания на холод. Словом, конечно, у меня теперь меньше времени писать письма.
   К тому же, милая, я должна еще в оправдание свое, как и все глупые люди, сослаться на то, что писать совсем не о чем. Мои надежды, страхи и опасения за Брауна не так уже тревожат меня, с тех пор как я знаю, что он здоров и на свободе. Но что бы там ни было, ему пора бы уже дать знать о себе. Может быть, наше свидание и было шагом безрассудным, но как-никак не очень-то лестно узнавать, что мистер Ванбест Браун пришел к этому выводу первым и в результате прервал все отношения со мной. Пожалуй, я могла бы обещать ему, что, если он действительно так думает, я разделю его убеждения; мне не раз самой казалось, что я очень опрометчиво вела себя с ним. Но я такого хорошего мнения о бедном Брауне, и мне все время кажется, что молчание его вызвано какими-то из ряда вон выходящими обстоятельствами.
   Вернемся же к Люси Бертрам. Нет, милая Матильда, она никак не может соперничать с тобой. Вся твоя ревность ни на чем не основана. Конечно, это очень милая, очень ласковая и очень добрая девушка, и, если бы со мной случилось истинное несчастье, она одна из тех, к кому я легко и просто обратилась бы за утешением. Но ведь такое несчастье случается в жизни не часто, и поэтому хочешь иметь подругу, которая поняла бы и твои повседневные душевные волнения не хуже, чем настоящее горе. Господь бог знает, да и ты тоже, милая Матильда, что этим сердечным ранам так же нужен живительный бальзам сочувствия и любви, как и более серьезным, истинным горестям нашей жизни. Так вот, у Люси Бертрам нет этого нежного сочувствия, совсем нет, моя дорогая Матильда. Если бы я слегла в лихорадке, она просиживала бы ночи, ухаживая за мной самоотверженно и терпеливо, но тот жар, которым охвачено ее сердце, оставляет ее равнодушной, так же как и ее старого учителя. Но самое забавное, что при всем этом у этой тихони есть свой поклонник и что в их чувствах друг к другу (а я думаю, что влюблены они оба) немало самой увлекательной романтики. Как ты, вероятно, знаешь, она была богатой наследницей, но расточительность ее отца и подлость негодяя, которому он доверился, их разорили. И вот некий юный красавец из местных дворян влюбился в нее; но, так как он из очень богатой семьи, она не поощряет его ухаживания, считая, что теперь она ему не пара.
   При всей своей скромности, самоотверженности и прочих качествах Люси все-таки плутовка — я уверена, что она любит молодого Хейзлвуда и что тот об этом догадывается и, может быть, даже вырвал бы у нее признание, если бы отец мой или она сама предоставили ему для этого случай. Но надо тебе сказать, что полковник сам оказывает мисс Бертрам различные знаки внимания. Если бы он не оспаривал этого права у Хейзлвуда, тот имел бы возможность незаметно для других объясниться с Люси. Любезному папеньке не мешало бы понять, что за такое вмешательство в чужие дела он может поплатиться. Могу тебя уверить, что, будь я на месте Хейзлпуда, я бы не могла спокойно смотреть, как отец любезничает с ней, как он подает ей накидку или платок и помогает сесть в карету; по-моему, и Хейзлвуд начинает уже на это поглядывать косо. А теперь представь только, какая глупая роль отводится во всем этом твоей бедной Джулии! С одной стороны — отец, который ухаживает за подругой, с другой — Хейзлвуд, который следит за каждым ее словом, за каждым взглядом. А у меня такое чувство, что мной никто не интересуется, даже это заморское чудо — Сэмсон, потому что и он сидит перед ней с раскрытым ртом и пялит свои неподвижные, как у изваяния, глаза, приходя в восторг от каждого движения «месс Бертрам», как он ее называет.
   Все это меня иногда раздражает, даже злит. Недавно, когда отец и эта влюбленная парочка, казалось, совершенно исключили меня из своего общества, мне стало так обидно, что я начала нападать на Хейзлвуда, и ему нелегко было отделаться от этой атаки, не нарушая правил приличия. Защищаясь, он незаметно для себя разгорячился, и, знаешь, Матильда, он очень умен и хорош собой, и я, пожалуй, не помню, чтобы он когда-нибудь еще бывал так интересен. Но в самый разгар этого спора я была приятно поражена донесшимся до моего слуха легким вздохом мисс Люси. Я оказалась достаточно великодушной и не стала добиваться дальнейших успехов, да к тому жег я побаивалась отца. На мое счастье, он в это время углубился в подробное описание нравов и обычаев какого-то племени, живущего в глубине Индии, и рисовал иллюстрации к этому труду на вышивальных узорах, взятых у Люси; штуки три он совершенно испортил, вплетая в изгибы их линий контуры восточной одежды. Но в эту минуту индийские тюрбаны ей были так же безразличны, как ее собственное платье. Для меня, во всяком случае, было большим облегчением, что он не видел моей проделки, — он ведь зорок, как коршун, и черной ненавистью ненавидит малейшее кокетство.
   Ну так вот, Хейзлвуд тоже уловил этот еле слышный вздох и сразу же стал раскаиваться, что обратил свое внимание на такой недостойный предмет, каким была твоя Джулия. С виноватым выражением лица, которое делало его очень смешным, он подошел к рабочему столику Люси. Он сказал ей что-то ничего не значащее, а в ответе ее прозвучали сухость и холодок, уловить которые мог только или влюбленный, или любопытный наблюдатель вроде меня. Но это был упрек, брошенный герою, который и сам обвинял себя и стоял теперь, смущенно потупив глаза. Согласись, великодушие требовало, чтобы я помогла им помириться. Я очень хладнокровно вмешалась в их разговор, как человек посторонний и потому незаинтересованный, и вернула обоих к их прежней веселой болтовне. Став на некоторое время посредницей, через которую они общались друг с другом, я усадила их за шахматы, эту глубокомысленную игру, и с чувством исполненного долга отправилась подразнить папеньку, который все еще занимался рисованием. Теперь представь себе: игроки расположились у камина за маленьким рабочим столиком; на доске расставлены шахматные фигуры. Отец сидит в отдалении за освещенным письменным столом — это ведь старинная комната с разными нишами, и стены ее увешаны мрачными гобеленами, на которых изображено неведомо что.
   — Скажите, папенька, шахматы — интересная игра?.
   — Говорят, что да, — ответил отец, не удостаивая меня большим.
   — Да, я тоже думаю, если судить по тому, какое внимание уделяют ей мистер Хейзлвуд и Люси.
   Он поспешно поднял голову и на мгновение оторвал карандаш от рисунка. Вероятно, он не увидел ничего, что могло бы вызвать подозрение, потому что рука его снова стала спокойно выводить складки тюрбана. Я еще раз отвлекла его и спросила:
   — А сколько лет мисс Бертрам, папенька?
   — Откуда я знаю! По-моему, она твоих лет.
   — А мне думается, что она старше. Вы вот всегда мне твердите, насколько она лучше меня умеет хозяйничать за чайным столом. Знаете, папенька, что, если бы вам сделать ее и в самом деле здесь хозяйкой?
   — Джулия, милая моя, — ответил отец, — ты или совсем дурочка, или много злее, чем я считал.
   — Толкуйте это как хотите, папенька, только я ни за что на свете не соглашусь, чтобы меня считали дурочкой.
   — Тогда что же ты говоришь такие глупости? — сказал отец.
   — Честное слово, папенька, в том, что я сказала, нет ничего глупого. Все знают, что вы очень хороши собой (тут он улыбнулся), то есть, конечно, для своего возраста (улыбка исчезла), далеко еще не столь преклонного, и я, право же, не вижу, почему вы не должны жить в свое удовольствие, если вам этого хочется. Я знаю, что я всего-навсего легкомысленная девчонка, и если бы подруга, более рассудительная, чем я, могла составить ваше счастье…
   Он взял меня за руку так, что я сразу почувствовала, что он не только раздражен, но и серьезно опечален моими словами, и это было для меня жестоким наказанием за то, что я позволила себе шутить с его чувствами.
   — Джулия, — сказал он, — я терплю твои выходки только потому, что, мне кажется, я в какой-то мере их заслужил: я в свое время недостаточно занимался твоим воспитанием. Но я не позволю тебе шутить с такими серьезными вещами. Если ты не способна уважать чувств твоего отца к памяти той, которая нам обоим дорога, не посягай по крайней мере на священные права люде, и в несчастье: пойми, что, если даже малейший намек на такую вот шутку достигнет слуха мисс Бертрам, это неизбежно заставит ее покинуть наш дом и опять остаться одной, без покровителей, в обществе, неприязнь которого она уже имела случай испытать.
   Что мне было ответить на это, Матильда? Только заплакать. Я попросила прощения и обещала впредь вести себя лучше. И вот я снова не при чем. Хотя Люси и не очень-то откровенна со мной, с моей стороны было бы просто бесчеловечно привлекать к себе сейчас внимание Хейзлвуда и этим ее мучить. А после этой отповеди отца я и с ним не могу больше заводить разговор на эту щекотливую, тему. И вот я скручиваю бумажки, жгу их на свече и обгорелым концом рисую на визитных карточках разных турок — вчера вот, например, мне удался чудесный портрет Хайдер-Али, — бренчу на моих несчастных клавикордах и начинаю читать серьезную книгу с конца. Больше всего меня беспокоит молчание Брауна. Если бы ему пришлось куда-нибудь уехать из наших краев, он безусловно бы мне написал. Неужели отец перехватил его письма? Нет, это не в его правилах; даже если бы он знал, что, вскрыв письмо, он может помешать мне завтра утром выскочить из окна, он и то не стал бы его трогать. Подумай только, что у меня вдруг вырвалось из-под пера! Пусть эта шутка, мне все равно совестно, даже перед тобой, Матильда. Но я поступаю так, как должна поступать, и не могу считать это своей заслугой. Мистер Ванбест Браун не настолько страстно влюблен, чтобы действовать опрометчиво. Надо признаться, что он оставляет мне немало досуга для размышлений. Но я не хочу обвинять его раньше времени и потому не позволяю себе сомневаться в твердости его характера, которую я несколько раз тебе сама расхваливала. Если бы я знала, что он подвержен даже малейшим колебаниям, сомнениям, страху, мне особенно не о чем было бы и жалеть.
   Но ты спросишь, почему же, если я требую от своего возлюбленного такой стойкости и непоколебимой верности, почему сама я озабочена тем, что делает Хейзлвуд и за кем он ухаживает? Я задаю себе этот вопрос по сто раз в день и всегда отвечаю на него очень глупо: хоть я вовсе и не желаю склонить его к сколько-нибудь серьезной измене, мне все же неприятно бывает видеть, как мною пренебрегают.