Таков был новый замок Элленгауэн, где мы оставили нашего героя, которому, может быть, тогда было не так скучно, как сейчас читателю. В этот-то дом и переселился Льюис Бертрам, полный твердой решимости восстановить материальное благополучие своей семьи. Он захватил в свои руки часть земли, часть взял в аренду у соседних помещиков, покупал и продавал в Северной Шотландии крупный рогатый скот и чевиотских овец, ездил по рынкам и ярмаркам, торговался там, как только мог, и всеми силами одолевал нужду. Но, приобретая себе состояние, он одновременно проигрывал в общественном мнении; его собратья лэрды смотрели косо на эти его коммерческие операции и сельскохозяйственные затеи; сами они больше всего на свете интересовались петушиными боями, охотой и скачками, лишь изредка разнообразя эти развлечения какой-нибудь безрассудной дуэлью. В глазах этих соседей образ жизни Элленгауэна унижал его дворянское достоинство; он же, в свою очередь, почел за благо постепенно избавляться от их общества, и решил стать обыкновенным помещикомфермером, — положение по тому времени незавидное. Но в самом разгаре его замыслов смерть оборвала их, и все скудные остатки большого поместья перешли к единственному его сыну Годфри Бертраму, который теперь и являлся их владельцем.
   Опасность спекуляций, которыми занимался его отец, скоро дала себя знать. Без самоличного и неусыпного надзора лэрда Льюиса все начатые им предприятия пришли в упадок; они не только перестали давать доход, но даже стали убыточными. Годфри, у которого не было ни малейшей энергии, чтобы предотвратить эти беды или достойно их встретить, во всем положился на другого человека. Он не заводил ни конюшен, ни псарни, ни всего того, с чего в этих местах люди обычно начинают разоряться, но, как и многие его соседи, он завел себе управляющего, и это оказалось разорительнее, чем все остальное. Под мудрым руководством этого управляющего маленькие долги превратились в большие от наросших процентов, временные обязательства перешли в наследственные, и ко всему присоединились еще немалые судебные издержки. По своей натуре Элленгауэн не имел ни малейшей склонности к сутяжничеству, но тем не менее ему пришлось оплачивать расходы по тяжбам, о существовании которых он даже и не знал. Соседи предрекали ему полное разорение. Высшие сословия не без злорадства считали его уже конченным человеком, а низшие, видя, в какое зависимое положение он попал, относились к нему скорее сочувственно. Простые люди его даже любили и при разделе общинного выгона, а также в тех случаях, когда ловили браконьера или заставали кого-то за незаконной порубкой леса — словом, всегда, когда помещики так или иначе ущемляли их интересы, они говорили друг другу: «Ах, если бы у нашего доброго Элленгауэна были такие владения, как у его деда, он не потерпел бы, чтобы обижали бедных». Однако это хорошее мнение о нем никогда не мешало им при всяком удобном случае извлекать из его доброты какую-то пользу для себя: они пасли скот на его пастбищах, воровали у него лес, охотились за дичью на его угодьях и так далее, — «наш добрый лэрд этого и не увидит, никогда ведь он в наши дела мешаться не станет». Разносчики, цыгане, медники и бродяги всех мастей постоянно толпились в людских Элленгауэна и находили себе приют на кухне, а лэрд, «славный человек», большой охотник поболтать, как и вообще все слабохарактерные люди, любил в награду за свое гостеприимство выслушивать разные новости, которые они ему рассказывали.
   Одно только обстоятельство помогло Элленгауэну избежать полнейшего разорения. Это был его брак с женщиной, которая принесла ему около четырех тысяч фунтов стерлингов приданого. Никто из соседей не мог понять, что, собственно, заставило ее выйти за него замуж и отдать ему все свое состояние, — не иначе как это был его высокий рост, статная фигура, красота, хорошее воспитание и отменное добродушие. Могло иметь значение и то, что сама она уже достигла критического возраста двадцати восьми лет и у нее не было близких родных, которые могли бы повлиять на ее решение.
   Ради этой-то дамы (рожавшей в первый раз) и был так стремительно послан в Кипплтринган тот нарочный, о котором рассказывала вечером Мэннерингу старуха.
   Мы уже много всего сказали о самом лэрде, но нам остается еще познакомить читателя с его собеседником. Это был Авель Сэмсон, которого по случаю того, что он был учителем, называли Домини Сэмсон. Он был из простой семьи, но удивительная серьезность его, проявившаяся у него с младенческих лет, вселила в его родителей надежду, что их дитятко «пробьет», как они говорили, себе дорогу к церковной кафедре. Во имя этой честолюбивой цели они всячески ограничивали и урезывали себя, вставали раньше, ложились позднее, сидели на одном черством хлебе и холодной воде — все это для того, чтобы предоставить Авелю возможность учиться. А тем временем долговязая нескладная фигура Сэмсона, его молчаливая важность и какая-то несуразная привычка шевелить руками и ногами и кривить лицо в то время, как он отвечал урок, сделали бедного Сэмсона посмешищем в глазах всех его школьных товарищей. Те же самые свойства стяжали ему не менее печальную известность и в колледже в Глазго. Добрая половина уличных мальчишек собиралась всегда в одни и те же часы поглядеть, как Домини Сэмсон (он уже достиг этого почетного звания), окончив урок греческого языка, сходил вниз по лестнице с лексиконом под мышкой, широко расставляя свои длинные неуклюжие ноги и странно двигая огромными плечами, то поднимавшими, то опускавшими мешковатый и поношенный черный кафтан, его неизменную и к тому же единственную одежду. Когда он начинал говорить, все старания учителей (даже если это был учитель богословия) сдержать неукротимый смех студентов, а порой даже и свой собственный, ни к чему не приводили. Вытянутое бледное лицо Сэмсона, выпученные глаза, необъятная нижняя челюсть, которая, казалось, открывалась и закрывалась не усилием воли, а помещенным где-то внутри сложным механизмом, резкий и пронзительный голос, переходивший в совиные крики, когда его просили произнести что-нибудь отчетливее, — все это было новым источником веселья в дополнение к дырявому кафтану и рваным башмакам, которые служили законным поводом для насмешек над бедными школярами еще со времен Ювенала. Никто, однако, не видел, чтобы Сэмсон когда-нибудь вышел из себя или сделал хоть малейшую попытку отомстить своим мучителям. Он ускользал из колледжа самыми потаенными ходами и прятался в своем жалком жилище, где за восемнадцать пенсов в неделю ему было позволено возлежать на соломенном тюфяке и, если хозяйка была в хорошем настроении, готовиться к занятиям у топившегося камина. И, невзирая на все эти неблагоприятные условия, он все же изучил и греческий и латинский языки и постиг кое-какие науки.
   По истечении некоторого времени Авель Сэмсон, кандидат богословия, получил право читать проповеди, но, увы, то ли из-за собственной застенчивости, то ли из-за сильной и непреодолимой смешливости, которая овладела слушателями при первой же его попытке заговорить, он так и не смог произнести ни единого звука из тех слов, которые приготовил для своей будущей паствы. Он только вздохнул, лицо его безобразно перекосилось, глаза выкатились, так что слушатели думали, что они вот-вот выскочат из глазниц; потом он захлопнул Библию, кинулся вниз по лестнице, чуть было не передавил сидевших на ступеньках старух и получил за все это прозвище «немого проповедника». Так он и вернулся в родные места с поверженными во прах надеждами и чаяниями, чтобы разделить с родителями их нищету. У него не было ни друга, ни близкого человека, почти никаких знакомых, и никто не мог сказать с уверенностью, как Домини Сэмсон перенес свой провал, которым в течение недели развлекался весь город. Невозможно даже и перечислить всех шуток, сочиненных по случаю этого происшествия, начиная от баллады под названием «Загадка Сэмсона», написанной по этому поводу молодым самодовольным студентом словесности, и кончая колкой остротой самого ректора, заявившего, что хорошо еще, что беглец не уподобился своему тезке-силачу и не унес с собою ворот колледжа.
   Однако, по всей видимости, душевное равновесие Сэмсона было непоколебимо. Он хотел помочь родителям и для этого устроил у себя школу. Скоро у него появилось много учеников, но доходы его были не очень-то велики. Действительно, он обучал детей фермеров, не назначая никакой определенной платы, а бедных — и просто даром, и, к стыду фермеров, надо заметить, что заработок учителя при таких обстоятельствах был куда ниже того, что мог заработать хороший пахарь. Но у Сзмсона был отличный почерк, и он еще прирабатывал, переписывая счета и составляя письма для Элленгауэна. Отдалившийся от светского общества лэрд постепенно привык проводить время с Домини Сэмсоном. О настоящих разговорах между ними, конечно, не могло быть и речи, но Домини был внимательным слушателем и, кроме того, умел довольно ловко мешать угли в камине. Он пробовал даже снимать нагар со свеч, но потерпел неудачу и, дважды погрузив гостиную в полную темноту, вынужден был сложить с себя эту почетную обязанность. Таким образом, за все гостеприимство лэрда он отплачивал единственно тем, что одновременно со своим хозяином аккуратно наливал себе в стакан столько же пива, сколько и тот, и издавал какие-то неясные звуки в знак одобрения длинных и бессвязных рассказов Элленгауэна.
   В одну из таких минут Мэннеринг и увидел впервые его высокую, неуклюжую и костлявую фигуру в поношенном черном кафтане, с не слишком чистым цветным платком на худой и жилистой шее, в серых штанах, темно-синих чулках и подбитых гвоздями башмаках с узкими медными пряжками.
   Вот вкратце описание жизни и судеб тех двух людей, в приятном обществе которых Мэннеринг проводил теперь время.


Глава 3



   История давно знавала

   Пророчеств памятных немало.

   Судеб, событий повороты

   Предсказывали звездочеты,

   Астрологи, жрецы, халдеи

   И всех столетий чародеи.

«Гудибрас»



   Хозяин дома сразу же сообщил Мэннерингу, какие обстоятельства заставляют жену его лежать в постели, прося извинить ее за то, что она не приветствует его сама и не может заняться устройством его ночлега. Эти же особые обстоятельства послужили предлогом, чтобы распить с гостем лишнюю бутылку хорошего вина, — Я не могу спокойно уснуть, — сказал лэрд, и в голосе его послышались уже нотки пробуждающегося отцовского чувства, — пока не узнаю, что все обошлось благополучно и, если вам не слишком хочется спать, сэр, и вы соизволите оказать мне и Домини честь посидеть с нами, я уверен, что ждать нам придется не очень долго. Старуха Хауэтсон — баба толковая, тут как-то вот с одной девицей беда приключилась… Недалеко отсюда она жила… Нечего качать головой, Домини, ручаюсь вам, что церковь все свое сполна получила, чего же ей еще надо?.. А брюхатой эта девица еще до венца стала, и, представьте, тот, кто на ней женился, и любил ее и уважал ничуть не меньше… Вот какие дела, мистер Мэннеринг, а живут они сейчас в Эанене и друг в друге души не чают, — шестеро таких ребятишек у них, что просто не наглядеться; кудрявенький — Годфри — самый старший, их желанное дитя, если хотите, так он сейчас уже на таможенной яхте… У меня, знаете, есть родственник, он тоже в таможне служит, комиссар Бертрам. А должность эту он получил, когда в графстве шла великая борьба; вы, наверно, об этом слыхали, ведь жалобу тогда подавали в Палату общин… Что до меня, то я голосовал за лэрда Бэлраддери, но, знаете, отец мой был якобитом и участвовал в восстании Кенмора, поэтому он никогда не принимал присяги… Словом, я хорошенько не знаю, как все это получилось, но, что я ни говорил и что ни делал, они исключили меня из списков, а вместе с тем управляющему моему отличным образом разрешили подать свой голос за старого сэра Томаса Киттлкорта. Так вот, я хотел вам сказать, что у бабки Хауэтсон дело спорится, и как только эта девица…
   На этом месте отрывочный и бессвязный рассказ лэрда был прерван: на лестнице, которая вела на кухню, кто-то вдруг запел во весь голос. Верхние ноты были слишком уж высоки для мужчины, нижние чересчур низки для женщины. До слуха Мэннеринга долетели следующие слова:
   В доме ладятся дела, Коль хозяйка родила.
   Пусть малышка, пусть малыш, — Бога ты благодаришь.
   — Это Мег Меррилиз, цыганка, клянусь самим богом, — сказал мистер Бертрам. Домини, который сидел, положив ногу на ногу, издал какой-то неопределенный звук, похожий на стон, а потом, пустив густые клубы табачного дыма, растопырил свои длинные ноги и, переставив их, снова скрестил.
   — Чем вы недовольны, Домини? Поверьте, что в песнях Мег нет ничего худого.
   — Ну, и хорошего тоже нет, — ответил Домини Сэм-сон голосом, ни с чем не сообразная пронзительность которого была под стать всей его неуклюжей фигуре. Это были первые его слова, услышанные Мэннерингом, а так как последний не без любопытства ожидал, когда этому умевшему пить, есть, курить и двигаться автомату настанет черед заговорить, то резкие и скрипучие звуки, которые он сейчас услыхал, немало его позабавили. Но в это мгновение дверь отворилась, и в комнату вошла Мег Меррилиз.
   Вид ее поразил Мэннеринга. Это была женщина шести футов ростом; поверх платья на ней был надет мужской плащ, в руках она держала здоровенную терновую дубину, и вся ее одежда, если не считать юбок, более походила на мужскую, чем на женскую. Ее черные волосы выбивались из-под старомодной шапочки, извиваясь точно смей Горгоны и еще более усиливая необычайную суровость ее загорелого лица, на которое падали их тени, в то время как в блуждающих глазах горел какой-то дикий огонек то ли подлинного, то ли напускного безумия.
   — Вот это хорошо, Элленгауэн, — сказала она, — леди уже слегла, а я тем временем на ярмарке в Драмсхурлохе. Кто же стал бы отгонять от нее злых духов? А если, помилуй бог, на младенца напали бы эльфы и ведьмы? Кто бы тогда прочел над бедняжкой заклинание святого Кольма? — И, не дожидаясь ответа, она запела:
   Клевер, напорота цвет
   Отгоняет ведьм навет, Кто в Андреев день постится, С тем беда не приключится.
   Матерь божия с ребенком Или Кольм святой с котенком, Михаил с копьем придет; Нечисть в дом не попадет.
   Она пропела это дикое заклинание высоким резким голосом и, подпрыгнув три раза вверх так высоко, что едва не стукнулась о потолок, в заключение сказала:
   —  — А теперь, лэрд, не угостите ли вы меня стаканчиком водки?
   — Сейчас тебе подадут, Мег; садись там у двери и расскажи нам, что нового на ярмарке в Драмсхурлохе.
   — Верите, лэрд, очень там не хватало вас и таких, как вы. Уж больно девочки там хорошие были, не считая меня, и ни один черт ничего им не подарил.
   — Скажи-ка, Мег, а много ли цыган в тюрьму посадили?
   — Как бог свят, только трех, лэрд, на ярмарке-то больше их и не было, кроме меня, как я вам уже сказала, и я даже удрала оттуда, потому не к чему мне в разные ссоры ввязываться. А тут еще Данбог прогнал Реда Роттена и Джона Янга со своей земли — будь он проклят! Какой он дворянин, ни капли в нем нет дворянской крови! Места ему, что ли, не хватало в пустом доме, что он и двоих бедных людей не мог у себя приютить! Испугался он, должно быть, что они репьи у него с дороги оберут иди из гнилой березовой коры кашу себе сварят. Но есть и повыше его, кто все видит, — так вот, не запел бы еще как— нибудь на зорьке у него в амбарах красный петух.
   — Тише! Тес, Мег! Не дело говоришь!
   — Что это все значит? — тихо спросил Мэннеринг Сэмсона.
   — Пожаром грозит, — отвечал немногословный Домини.
   — Скажите же, ради всего святого, кто она такая?
   — Потаскуха, воровка, ведьма и цыганка, — ответил Сэмсон.
   — Вот уж истинно говорю вам, лэрд, — продолжала Мег, пока они перешептывались между собой, — только такому человеку, как вы, можно всю правду выложить; говорят, что этот Данбог — такой же дворянин, как тот нищий, который там вон внизу себе лачугу сколотил. А вы ведь, лэрд, действительно настоящий дворянин, и не первая сотня лет идет уже вашему дворянству, и вы никогда не будете бедных со своей земли гнать, как бездомных собак. И знайте, что никто из нас на ваше добро руки не подымет, будь у вас одних каплунов столько, сколько листьев на дубе. А теперь взгляните кто-нибудь на часы да скажите мне точно час и минуту, когда дитя родится, а я скажу вам, что его ждет.
   — Ладно, Мег, мы и без тебя все узнаем, у нас тут есть студент из Оксфорда; он лучше тебя его судьбу предскажет — он ее по звездам прочтет.
   — Ну, конечно, сэр, — сказал Мэннеринг в тон простодушному хозяину, — я составлю его гороскоп по закону тройственности, как учат Пифагор, Гиппократ,
   Диоклес и Авиценна. Или я начну ab hora questionis, как учат Хейли, Мессагала, Ганвехис и Гвидо Бонат.
   Одной из черт характера Сэмсона, особенно расположивших к нему Бертрама, было то, что он не догадывался, когда над ним подтрунивали, так что лэрду, чье не слишком удачное остроумие не шло дальше самых плоских шуток, было «особенно легко потешаться над простодушным Домини. Сам же Домини вообще никогда не смеялся и не принимал участия в смехе, поводом к которому служила его собственная простота; говорят, что он рассмеялся всего только один раз в жизни, и в эту достопамятную минуту у хозяйки его квартиры сделался выкидыш, то ли от удивления по поводу столь неожиданного события, то ли от того, что она испугалась ужасных конвульсий, которыми сопровождалось это разразившееся вдруг громыхание. Когда он в конце концов понимал, что над ним подшутили, то единственным, что изрекал этот мрачный человек, были слова: „Удивительно!“ или: „Очень занятно“, которые он произносил по слогам, не дрогнув при этом ни одним мускулом лица.
   В данном случае он подозрительно и странно посмотрел на юного астролога, как будто сомневаясь в том, правильно ли он понял его ответ.
   — Боюсь, сэр, — сказал Мэннеринг, оборачиваясь к Сэмсону, — что вы принадлежите к тем несчастным, которым слабое зрение мешает проникнуть в звездные сферы и разгадать тайны, начертанные на небесах; недоверие и предрассудки заслоняют таким людям истину.
   — В самом деле, — ответил Сэмсон, — я держусь того же мнения, что и Исаак Ньютон, кавалер, директор монетного двора его величества, что наука астрологии есть вещь совершенно пустая, легковесная и ничего не стоящая, — с этими словами он сомкнул свои широко разъятые, как у оракула, челюсти.
   — Право же, — возразил ему Мэннеринг, — мне очень грустно видеть, что человек вашего ума и образования впадает вдруг в такое удивительное заблуждение и слепнет. Может ли сравниться коротенькое, совсем недавно получившее известность и, можно сказать, провинциальное имя Исаака Ньютона со звучными именами таких авторитетов, как Дариот, Бонат, Птолемей, Хейли, Эцтлер, Дитерик, Найбоб, Харфурт, Заэль, Таустеттор, Агриппа, Дурет, Магинус, Ориген и Арголь? Разве не все, как христиане, так и язычники, как евреи, так и правоверные, как поэты, так и философы, — разве не все они признают влияние звезд на судьбу?
   — Communis error — всеобщее заблуждение, — отвечал непоколебимый Домини Сэмсон.
   — Нет, это не так, — возразил ему молодой англичанин, — это твердое и обоснованное убеждение.
   — Это уловки обманщиков, плутов и шарлатанов, — сказал Сэмсон.
   — Abusus non tollit usum — злоупотребление какой-нибудь вещью никак не исключает законного ее применения.
   Во время этого спора Элленгауэн был похож на охотника, который неожиданно попал в поставленный им же силок. Он поочередно поворачивал голову в сторону то одного, то другого собеседника и, видя, с какой серьезностью Мэннеринг парировал доводы своего противника и сколько учености он выказал в этом споре, начинал уже, кажется, верить, что тот не шутит. Что касается Мег, то она уставила на астролога свой дикий взгляд, потрясенная его абракадаброй, еще более непонятной, чем ее собственная.
   Мэннеринг использовал это преимущество и пустил в ход весь трудный ученый лексикон, который хранился в его поразительной памяти и который, как это станет видно из последующего изложения, был ему известен еще с детских лет.
   Знаки зодиака и планеты в шестерном, четверном и тройном соединении или противостоянии, дома светил с фазами луны, часами, минутами; альмутен, альмоходен, анахибазон, катахибазон — тысячи разных терминов подобного же звучания и значения снова и снова сыпались как из рога изобилия на нашего бесстрашного Домини, природная недоверчивость которого позволила ему выдержать эту беспощадную бурю.
   Наконец радостное известие, что леди подарила своему супругу чудесного мальчика и сама чувствует себя хорошо, прервало затянувшийся спор. Бертрам кинулся в комнату жены, Мег Меррилиз спустилась вниз на кухню, чтобы отведать свою порцию гронинг-молта и кенно, а Мэннеринг, поглядев на часы и заметив очень точно час и минуту, когда родился ребенок, со всей подобающей учтивостью попросил, чтобы Домини указал ему какое-нибудь место, откуда можно было бы взглянуть на ночное небо.
   Сэмсон, ни слова не говоря, встал и распахнул стеклянную дверь, которая вела на старинную террасу позади нового дома, примыкавшую к развалинам старого замка. Поднявшийся ветер разогнал тучи, которые только что перед этим застилали небо. Полная луна светила прямо над его годовой, а вокруг в безоблачном просторе во всем своем великолепии сияли все ближние и дальние звезды. Неожиданная картина, которую их сияние открыло Мэннерингу, глубоко его поразила.
   Мы уже говорили, что в конце своего пути наш путешественник приближался к берегу моря, сам, однако, не зная, далеко ли ему до него оставалось. Теперь он увидел, что развалины замка Элленгауэн были расположены на возвышении, или, скорее, на выступе скалы, которая составляла одну из сторон тихой морской бухты. Новый дом, пристроенный совсем вплотную к замку, стоял, однако, чуть ниже, а за ним берег спускался прямо к морю естественными уступами, на которых виднелись одинокие старые деревья, и кончался белой песчаной отмелью.
   Другая сторона бухты, та, что была прямо против замка, представляла собой живописный мыс, полого спускавшийся к берегу и весь подрытый рощами, которые в этом зеленом краю доходят до самого меря. Из-за деревьев виднелась рыбацкая хижина. Даже сквозь эту густую тьму видно было, как на берегу передвигаются какие-то огоньки: возможно, что это выгружали контрабанду с люгера, прибывшего с острова Мэн и стоявшего на якоре где-то неподалеку. Едва только там внизу заметили свет в доме, как крики «берегись, гаси огонь» всполошили людей на берегу, и огни тут же потухли.
   Был час ночи. Местность поражала своей красотой. Старые серые башни развалин, частью еще уцелевшие, частью разрушенные, и там и сям покрытые ржавыми пятнами, напоминавшими об их глубокой древности, кое-где обвитые плющом, поднимались над краем темной скалы направо от Мэннеринга. Перед ним расстилался безмятежный залив: легкие курчавые волны катились одна за другой, сверкая в лучах луны, и, ударяясь о серебристый берег, рассыпались нежно шуршавшей воздушной пеной. Слева лесные массивы вдавались далеко в океан; луна своим колеблющимся сиянием озаряла их волнистые контуры, создавая изумительную игру света и тени, чащ и прогалин, на которой отдыхает глаз, стремясь в то же время проникнуть глубже во все хитросплетения этой лесной панорамы. Наверху по небу плыли планеты, каждая в ореоле своего собственного сияния, отличавшего ее от меньших по размеру или более далеких звезд. Воображение удивительнейшим образом может обманывать даже тех, чья воля вызвала его к жизни, и Мэннеринг, разглядывая сверкающие небесные тела, готов был почти согласиться с тем, что они действительно влияют на события человеческой жизни, как склонны были тогда думать люди суеверные. Но Мэннеринг был влюбленным юношей, и возможно, что он находился во власти чувств, высказанных одним поэтом наших дней:
   Любовь приют свой в сказке обретает:
   Она легко заводит талисманы И в духов разных верит упоенно, В богов — ведь и сама она богиня, И в существа, что древностью воспеты, И прелести и чар их знает силу, В дриад лесных, и фавнов, и сатиров На горных склонах, в нимф, потоком бурным От глаз укрытых… Все теперь пропало:
   Им места в жизни не оставил разум.
   Но, видно, есть у сердца свой язык, Он имена их прежние вспомянет, Что ныне отошли к далеким звездам.
   Все духи, боги все, что здесь меж нами Когда-то жили, землю поделив По-дружески с людьми, во мгле кромешной Над нами кружат и судьбу влюбленных Вершат оттуда; так и в наши дни Юпитер все великое приносит, Венера все прекрасное дарит.