Сендзин никогда не был женат, расценивая это как пощечину своей матери - матери, которой он никогда не знал. То, что это разбивало сердце Аха-сан, его тети, которая воспитала его, было не так важно. Аха-сан была не в счет. А вот его настоящая мать была.
   Уплывая в никуда, Сендзин вспомнил фотокарточку, которую Аха-сан ему однажды дала на память.
   - Смотри на нее, - сказала она, - и мать твоя будет жить.
   Сендзин некоторое время рассматривал черно-белый снимок, пытаясь отыскать хоть что-то свое в этом обыкновенном, невыразительном лице. В конце концов, он взял нож и разрезал фотокарточку на тонкие полоски. Там, где были плотно сжатые губы матери, он оставил нетронутым место величиной с мелкую монету. А потом запихнул фото на самое дно ящика для белья, среди своих белоснежных подштанников.
   Сендзин никогда и никого не любил - и особенно он не любил свою мать. В любви была заключена какая-то более высокая мораль, чем та, которая заключалась в браке. А мораль Сендзин презирал.
   Он не нуждался в любви. Он обладал чем-то более ценным, чем любовь.
   Когда-то Сендзин и его сестра были водой не разольешь. (Как больно теперь об этом думать порой!) Они жили в душах друг друга, а такая близость немыслима для большинства людей. А потом она ушла, и вот в душе Сендзина образовалась пустота, которую невозможно ничем заполнить. Как он ни пытался залатать эту брешь - ничего не получалось. Это была такая жуткая пустота, что в ней было благо: она приучила его сердце к одиночеству, постепенно превращая его в камень.
   Только одиночество имело ценность. Все остальное, относящееся к социальной жизни, было просто чудовищно: гротескно, бессмысленно, отвратительно.
   Он вспомнил фильм, на который его однажды водила Аха-сан. Там молодую женщину с бледным, лишенным всякого выражения лицом готовили к брачной церемонии точно таким образом, как оруженосцы одевали в доспехи рыцарей в средневековой Англии, готовя их к битве.
   И саму процедуру упаковывания ее в свадебное платье, больше похожее на доспехи, и саму свадьбу, и то, что последовало за ней, молодая женщина вынесла со стоицизмом, который Сендзину показался как достойным восхищения, так и смешным. Почему она не прирезала дурака-мужа, когда он лишал ее девственности? Почему она позволила связать себя по рукам и ногам обычаю и собственным инстинктам?
   Сендзина тоже упаковали в тяжелые доспехи японского сословного общества. Он презирал эти доспехи, потому что они символизировали и саму картину объективного внешнего мира, и ограниченность его собственных субъективных внутренних возможностей. Все, что требовалось теперь Сендзину, - это сделать первый шаг. Его сэнсэй сам предоставил ему такую возможность, по глупости снабдив его и тем, и другим, дав фундамент, на котором можно было строить. А затем природные способности Сендзина сделали остальное, выковав его дух, придав ему такую форму, которая явилась ему в момент озарения, оперив сознание, как комету, прочерчивающую свой след на небосклоне.
   Сендзин перерос учение Тао-Тао, освоению которого были посвящены его детство и юность. Передавая ему свои знания, сэнсэй ненароком открыли его ищущему уму ограниченность их магии. Почувствовав эту ограниченность, он сделал рывок вперед - и преодолел тяготение теории, оказавшись в другом мире.
   Этот мир стоял на тех же слонах, что и Тао-Тао, но принципы эти использовались совершенно иначе, способом, к которому пришел и плодотворный ум Сендзина.
   К его первому сэнсэю Сендзина привела его приемная мать Аха-сан. Ей казалось, что она поняла причины его меланхолии, и так она пыталась помочь ему обрести себя. Она своевременно почувствовала силу его интеллекта и решила, что только Тао-Тао способно дать ему пищу для ума, одновременно и дисциплинируя его, и смиряя.
   Чтобы стать тандзяном, надо иметь соответствующую природную предрасположенность, переходящую из поколения в поколение. В Сендзине текла кровь тандзянов - наследие его матери.
   Это была еще одна причина для того, чтобы ненавидеть ее. Она имела наглость передать ему такое взрывоопасное наследие, одновременно покинув его. И, возможно, благодаря этой ненависти Сендзин использовал все свои внутренние силы, чтобы, отталкивая от себя это учение, которое давалось ему без труда, сделать из него нечто совсем иное, подходящее для его личности.
   Сендзин рос, как сорная трава в поле, или ему так казалось. И в этом он тоже винил свою мать. Если бы она только жила, если бы не бросила его на произвол судьбы!
   Но она оказалась слабой, она позволила своей жизни оборваться, трусливо смахнула с себя всякую ответственность за его судьбу. С того самого момента, как Сендзин осознал ее грех перед ним, он разжигал в себе праведный гнев, не давая ему погаснуть и забыться, как забываются порой даже важные эпизоды жизни.
   Аха-сан была "мико" - колдуньей, владевшей приемами черной магии. Но она никогда не выходила за пределы, которые обычай и она сама поставили перед ее искусством. Часто Сендзин мечтал обрубить якорные канаты, сдерживающие ее, открыть перед ней горизонты.
   Первый раз это случилось, когда он случайно наткнулся на нее, выходящую из ванной, всю в росе сверкающих капель. Она быстро отвернулась, закрыв плечи хлопчатобумажным кимоно. Но он все-таки успел заметить ее обнаженный торс.
   Сендзину было двенадцать, когда это случилось. Он не видел ее голого тела с шестилетнего возраста, когда они вместе купались или когда он, дрожащий от страха, иногда залезал к ней в кровать, проснувшись от ночного кошмара.
   На его воображение подействовало не только зрелище самого обнаженного торса Аха-сан, но и жест, с которым она отвернулась и закрылась: он был невероятно кокетлив. Он тогда почувствовал жгучее желание прижаться лицом к ее белым грудям, скользнуть в тепло ее мягкого тела, задохнуться от его пьянящего запаха.
   Но все это так и осталось мальчишескими мечтаниями. Этого просто не могло произойти из-за невероятной целомудренности его приемной матери, проистекающей не из философских, религиозных или моральных убеждений, а просто потому, что она естественно следовала всем наставлениям матери, которые врезались ей в сердце так, как если бы были высечены в камне.
   Когда много лет спустя он спал со своей первой женщиной, он обнаружил, что может действовать, только если думает об Аха-сан. В то же самое время мысли о приемной матери обычно приводили его в ярость, потому что от них он обычно ассоциативно перескакивал на мысли о своей кровной матери. И эта ярость была такой неконтролируемой, такой свирепой, что она сокрушала его, как девятиосный грузовик, наезжающий на крошечную малолитражку.
   Смерть и только смерть могла удовлетворить его в такие минуты.
   Едва ощутимый аммиачный запах заставил его поднять крышку бассейна. Затем он сначала почувствовал, а потом и увидел, как тонкие белые нити его спермы зигзагами прочертили поверхность воды. Проведя кончиками пальцев по все еще вздыбленному члену, Сендзин удовлетворенно вздохнул.
   Обнаженная Шизей лежала на животе. Косые лучи солнца, проникая сквозь окно спальни городского дома Брэндинга в Джорджтауне, освещали гигантского паука, заставляя светиться цветную тушь, введенную точечками под кожу. Был последний день месяца, лето в самом разгаре.
   Она лениво пошевелилась, нежась на смятых простынях, и восьминогое существо задвигало своими волосатыми лапами. Ритмичные движения головогруди, проницательный взгляд восьми кроваво-красных глаз дополняли иллюзию.
   Коттон Брэндинг смотрел на паука со смешанным чувством восхищения и ужаса. Он протянул руку, как во сне, к этому чудовищу - она коснулась теплой кожи Шизей. Странное это было ощущение: как муха в приборе окулиста, предназначенном для тестирования трехмерности восприятия у детей, которая кажется живой, пока не попытаешься взять ее за крылышко.
   - Ты обещала мне рассказать, - напомнил Брэндинг, - как ты заполучила этого паука.
   Шизей перевернулась на спину, и существо исчезло, будто за ним захлопнулась дверь. Чистая кожа, упругая плоть сияли золотом под косыми лучами солнца.
   - Почему мы не можем побыть вместе сегодня вечером?
   - Работа, - объяснил Брэндинг. - Поскольку ты притащила меня в Вашингтон, придется идти на банкет в честь западногерманского канцлера. Но ты не расстраивайся.
   - Но я уже составила план: пообедать в "Красном море", а потом потанцевать дома. Я вчера специально зашла в магазин грампластинок и оставила там кучу денег.
   Брэндинг улыбнулся: - Звучит заманчиво, но сегодня это просто невозможно.
   - Сколько времени ты там пробудешь? Я буду тебя ждать. Потанцуем, когда ты придешь домой?
   На ее лице, как у ребенка, была написана такая горячая просьба, что Брэндинг улыбнулся. - Хорошо, - сказал он, - сделаю все возможное, чтобы вернуться к двенадцати часам. Но если не вернусь - ложись спать.
   Она потянулась к нему, обхватив руками за шею и привлекла к себе. Ее тело извивалось под ним от нетерпения, но Брэндинг не мог вот так, за здорово живешь, заниматься с ней сейчас любовью, не услышав обещанной истории ее татуировки.
   - Сначала расскажи мне, - шепнул он ей прямо в ухо, - расскажи про паука.
   Шизей оторвалась от него и заглянула прямо в глаза.
   - Тебе действительно хочется узнать?
   - Да.
   - Несмотря на то, что история может тебя шокировать? Несмотря на то, что ты можешь возненавидеть меня, выслушав ее?
   - Шизей, - сказал он, придвигаясь к ней, - неужели ты серьезно думаешь, что я могу возненавидеть тебя?
   - Любовь и ненависть, дорогой мой Кок, порой бывают настолько похожи, что их невозможно отличить друг от друга.
   - Я знаю, как различить эти чувства, - заверил ее Брэндинг. - В этом ты можешь быть спокойна.
   Шизей закрыла глаза. Он чувствовал ее дыхание, ощущая, как его собственное тело, прильнувшее к ней, подымается и опускается вместе с ее грудью. В глубине дома зазвонил телефон. Брэндинг проигнорировал его: пусть автоответчик потрудится.
   - Расскажи, - повторил он. - Я хочу знать. - При этом он понимал, что говорит неправду, употребляя слово "хочу". Во всяком случае, не всю правду. Он ДОЛЖЕН был узнать, как она обзавелась этим странным украшением, как порой любовник должен получить - через слово или дело - доказательство того, что он любим.
   Брэндинг хотел узнать эту тайну не только ради того, чтобы таким образом стать еще ближе Шизей, но и ради того, чтобы лучше понять ее саму. Не раскрыв тайну паука, он знал, невозможно понять суть ее личности.
   Шизей издала глубокий вздох.
   - Как любой человек, - начала она, - я родилась благодаря соединению мужчины и женщины. Но, в отличие от большинства людей, я выросла, не зная своих родителей. Семья, воспитавшая меня, отличалась поразительным бесчувствием. Когда они хотя бы били меня, я им была только благодарна. Таким образом, я выросла, зная только одно чувство - страх. Я убежала от своих приемных родителей, и, насколько мне известно, они даже не пытались меня искать. Когда я была голодна, я искала себе пищу, когда я чувствовала, что мой мочевой пузырь полон, я убегала куда-нибудь в тенек и мочилась там. Когда я чувствовала усталость, я искала место, где бы вздремнуть. Я росла, как зверек. У меня не было ничего, я была сама ничем. Просто загрунтованный холст, на котором ничего не нарисовано.
   Шизей пошевелилась, и, как всегда, Брэндинг почувствовал аромат ее тела, и у него закружилась голова.
   - Карма, - непостижимая вещь, и пути ее весьма странны, - прошептала она. - Я повстречала одного человека. Он был профессиональным художником, но рисовал не на холсте. И не на бумаге. Он был специалистом по татуировке.
   - Значит, он и выколол тебе паука, - подсказал Брэндинг, видя, что она замолчала.
   Шизей бросила на него печальный взгляд, откинула со лба локон.
   - Все у тебя просто, Кок. Что-то происходит в жизни, и это приводит к определенным последствиям. Очень просто. Как в теореме.
   - А что здесь сложного? Ты повстречала художника. Он увидел в твоем теле прекрасный холст для своей картины. Твое тело действительно прекрасно, Шизей. Это же так.
   Она беспокойно зашевелилась, будто его слова покоробили ее.
   - Этот паук - его лучшая работа, вершина его искусства, - сказала она. - В этом ты прав.
   - А в остальном?
   - А остального тебе просто не понять. - Брэндинг заметил испарину у нее на лбу. - Но раз уж я начала, надо продолжать.
   Брэндингу вдруг стало не по себе, будто он подошел слишком близко к огню и внезапно осознал, что может сгореть.
   Но было уже поздно: Шизей продолжала свою повесть.
   - Художника звали Задзо, что означает по-японски "сорняк". По-видимому, это было прозвище, а не имя, данное при рождении. Это была своего рода политическая декларация художника, чувствующего свою отверженность в мире людей.
   Задзо, как я узнала, не случайно обожал театральные зрелища. Актерство было его передовой линией обороны в его войне со всем миром. Он часто говорил о людях, толпящихся на улицах города, как о стаде коров, пасущихся в поле. У них чувства прекрасного не больше, чем у коровы.
   Красоте - или поискам ее - Задзо посвятил всю свою жизнь. Он был фанатом "мацури" - своеобразного действа, которое до сих пор живет на японской сцене и в публичном доме. Оно является чисто японским искусством и часто включает в себя элементы жесткости, которой мы, как нация, печально известны во всем мире. Но в старину "мацури" были несколько иными, разыгрываясь в каждой деревне, по всей стране. Они начинались древней церемонией, представляющей собой довольно дикий, хаотичный танец. Наш романист Йокио Мишима однажды назвал "мацури" попыткой слиться со всем человечеством и вечностью через неприличный хаос. В этом высказывании звучит идея, которую Мишима не принимал: хаос заключает в себе божественное начало. Мишима терпеть не мог хаос.
   - Все мы любим его, - вставил Брэндинг. Золотые ногти Шизей прямо-таки впились в его плоть. - Нет, - возразила она, - не все.
   - Я понимаю, что ты хочешь сказать. Продолжай.
   - Не могу, - ее ногти еще глубже вонзились в кожу. - Скажи мне, Кок, если мой рассказ причинит тебе боль, ты будешь по-прежнему любить меня или возненавидишь?
   - Очень странный вопрос.
   - Тем не менее я хочу, чтобы ты ответил.
   - Я знаю, что если ты причинишь мне боль, то это не нарочно.
   - Это не ответ.
   - Ей-богу, не знаю, что я буду чувствовать, - признался он.
   - Ты себе вообразить не можешь, как легко любовь переходит в ненависть. Вообще наше бытие очень зыбко, и его можно запросто вывернуть наизнанку. - Глаза Шизей светились, как у кошки. - Дверь в хаос уже приоткрыта. Чуть-чуть ее подтолкни - и весь ад вырвется на свободу.
   - Ты не принимаешь во внимание человеческую психологию, - возразил Брэндинг. - Изначальное стремление к добру большинства людей держит хаос в узде.
   - Ты был прав только в одном, - сказала Шизей, резко меняя тему. Задзо заметил мою красоту. Он выступил в роли сочувственно настроенного покровителя, который прекрасно понимает мое состояние и желает, как он сам выразился, спасти меня от жизни, вонзившейся в мое сердце, как нож.
   Шизей вся дрожала, и Брэндинг прижал ее к себе крепче.
   - Не хочу продолжать, - прошептала она. - Кок, пожалуйста, не заставляй меня.
   - Я не хочу, чтобы ты что-то делала против воли, - мягко сказал Брэндинг, хоть и сочувствуя Шизей, но не желая расставаться с ролью священника в исповедальне, на которую он себя уже настроил. - Но я думаю, что тебе и самой будет полезно рассказать все, как есть. По-видимому, эта история даже не шрам в твоей душе, а открытая рана, которую надо лечить.
   - Неужели другого пути нет? - тихо спросила Шизей.
   - Нет.
   Шизей закрыла глаза, и он осторожно вытер пот с ее лба.
   - Не бойся. Мне ты можешь рассказать все.
   Ее глаза распахнулись, и ему показалось, что в них сверкнул отблеск темно-красного пламени.
   - Этот художник и тонкий знаток красоты стал моим любовником, моим тюремщиком, моим мучителем. И я должна была смириться с этим. Лишь переступив его порог, я стала его пленницей.
   - Ты, конечно, выражаешься фигурально? - вставил Брэндинг.
   - Нет, пленницей в прямом смысле этого слова. - Заметив новое выражение, появившееся на лице Брэндинга, она прибавила: - Конечно, я совершила ужасную ошибку.
   - Я тебе очень сочувствую, - сказал он. - Прямо в голове не укладывается то, что ты рассказываешь мне. Он тебя насиловал?
   Глаза Шизей были сосредоточены на невидимом прошлом, и когда она опять заговорила, Брэндинг почувствовал, что это прошлое как бы оживает.
   - Мне было десять лет, когда Задзо подобрал меня на улице. Может, предвкушение плотских удовольствий и входило в качестве компонента в его программу моего спасения, но не с них он, естественно, начал. - Шизей облизала пересохшие губы. - Он начал с того, что стал обращаться со мной как с животным, заставляя спать в углу на подстилке, ходить на четвереньках, есть из миски прямо на полу. Разговаривать я должна была лаем и рычанием, потому что, как он говорил, подзаборники не имеют права пользоваться цивилизованным языком.
   Брэндинг пришел в ужас.
   - Какой кошмар! Почему ты не убежала?
   - Когда он уходил куда-нибудь, он сажал меня на цепь.
   - Неужели ты даже не пыталась сбежать?
   Шизей вся дрожала.
   - Ты все еще ничего не понял, Кок. Без него я была ничто. Я бы просто погибла.
   - Господи, как это ужасно! Ты, наверное, ненавидела его лютой ненавистью.
   - Как все у тебя просто, Кок! - печально молвила она. - Все действия и мотивы человека у тебя делятся на две категории: они или чистые, или извращенные.
   - Но ведь роли в вашей с ним жизни были распределены с предельной ясностью. - Голос Брэндинга был полон праведного негодования.
   - В то-то и дело, что ты понятия не имеешь о том, что происходило между нами. Задзо подобрал меня на улице, потому что угадал во мне совершенство, которое искал всю жизнь.
   - Ты ошибаешься, - возразил Брэндинг. - Он возомнил, что может сделать тебя совершенством. Но совершенство - удел не человека, а Бога. То, что он вытворял с тобой, вытекало из его порочной натуры, вот и все. Он делал с тобой то, что его заставляли делать поселившиеся в нем бесы.
   Глядя на Брэндинга, Шизей вспомнила цитату из Ницше, на которую она наткнулась, просматривая книги в кабинете Дугласа Хау: "Всякий идеализм оказывается ложным перед лицом необходимости". И в первый раз в жизни лицом к лицу столкнулась с сомнением - с врагом, таящимся в тени.
   А что, если Брэндинг прав? Что, если вся ее жизнь была воплощением этой бесовщины? Если карма, которую она считала своею, была просто навязана ей? Она похолодела. Признать это значило признать, что вся ее жизнь была сплошной ложью. Буквально физическим усилием она перевела мысли в другое русло, не желая всерьез рассматривать это предположение.
   - Так чем же все кончилось? - спросил Брэндинг.
   Она прижалась лицом к его плечу.
   - Кок, - прошептала она. - Приласкай меня. Сейчас. - Чувствуя его сомнения, она прибавила: - Я должна знать, что ты все еще любишь меня, что ты не перестанешь любить меня, узнав, кем я была и кем я стала.
   Она почувствовала, как его сильное тело плотно прижалось к ее телу, прогоняя тени, собравшиеся вокруг них. Он вошел в нее с легкостью: она была полностью готова принять его. Острое чувственное наслаждение начало постепенно собираться в одну точку в нижней части живота, и она вскрикнула, вся содрогаясь. Потом, лежа рядом с ним, удобно устроив голову в выемке его плеча, она закончила свою историю.
   - Когда Задзо счел, что достаточно очистил меня от скверны и что я готова к следующей стадии, он сообщил мне, что наша "мацури" закончена и пора приступать к превращению меня в Ужас Небесный и тем самым сделать нечто угодное ботам.
   Он уложил меня на подстилку из соломы и приступил к созданию своего шедевра. С тех пор он уже не сажал меня на цепь, уходя из дома. В этом не было надобности. Началось долгое и мучительное рождение гигантского паука.
   Когда через два года работа подошла к концу, Задзо считал, что преобразил меня, что дух паука вошел в меня так же просто, как цветная тушь в мою кожу, и что это подняло меня над всем человечеством. Он мне сказал, что я могу остаться с ним, а могу и уйти на все четыре стороны. Ему все равно. Теперь я уже не человек, а оружие возмездия. Я - Ужас Небесный, демоническая женщина, губящая всех мужчин, которые попадаются в мои сети.
   Воцарилось молчание. Затем Шизей, чувствуя, что объятия Брэндинга ослабели, крепко обхватила его руками.
   - Не уходи, Кок! Пожалуйста!
   - Ты сама веришь в то, что ты - демоническая женщина?
   - Господи, я, кажется, умру, если ты уйдешь! Брэндинг, всегда тонко чувствовавший все ее настроение, сейчас буквально физически ощущал, как от нее во все стороны идут волны страха. - Я хочу знать, веришь ли ты сама в эту чепуху.
   Шизей отпрянула, возмущенная.
   - Это не чепуха! Это синтоизм!
   - Нет, - твердо стоял на своем Брэндинг. - Это чепуха, плод больного воображения типичного шизика. - Он не на шутку разозлился.
   Чтобы принять это, как надо, нужна не логика, думала Шизей. Нужно заглянуть в бездну, лежавшую вне пределов человеческого знания. Да, ее жизнь - жуткая пародия, все в ней искажено до неузнаваемости. Это действительно плод ума больного человека.
   - Кок, - воскликнула она, - я не могу остаться одна в этот вечер. Я должна быть с тобой. Возьми меня с собой на этот прием!
   Брэндинг посмотрел на нее. Раньше он думал, что, узнав об обстоятельствах, при которых была сделана эта жуткая татуировка, он в какой-то степени приоткроет тайну этой пленительной, загадочной женщины. Но теперь он понял, что тайна эта не относится к категории "открываемых": она многослойна, как раковина жемчужницы. Возможно, он никогда не доберется до сердцевины ее загадочной личности: каждый новый слой будет только пуще дразнить его любопытство, как соблазнительные песни сирен, которыми они пытались завлечь Одиссея.
   - Пожалуйста, Кок! - умоляла Шизей, плача.
   И Николас подумал, что все это ему только приснилось: спасение, теплая хижина, Канзацу-сан. Паника зажала его в свой ледяной кулак, и он вздрогнул всем телом. Порыв ветра ударил его в лицо и едва не сбросил со ступеньки среди камней. Положение, в котором он очутился, было просто ужасно. Если он сейчас упадет, трудно сказать, сколько он будет падать, пока не разобьется. Туман окутывал Черного Жандарма так, что в двух шагах ничего не было видно. Сквозь него не увидишь не только хижину Канзацу, оставшуюся далеко внизу, но и самого сэнсэя, который должен был двигаться за ним следом, - если все это, конечно, не приснилось ему. В его состоянии вполне возможен горячечный бред. В таком случае не было ни Канзацу, ни теплой хижины, прилепившейся к скале, где можно переждать буран, ни спасения.
   Остается только падать и падать без конца, сквозь серо-голубую дымку...
   С отчаянием в сердце Николас потянулся к выемке в скале, пытаясь зацепиться, но его пальцы встретили лишь корку льда. Обледенелый черный великан, по груди которого пытался ползти Николас, презрительно дернув плечом, сбросил его дрожащую руку с выемки.
   Николас ничего не видел: колючий снег, выдуваемый ветром из всех впадин на теле Черного Жандарма, слепил глаза. Он ничего не слышал, кроме жуткого завывания ветра. Он ничего не чувствовал ни пальцами, одеревеневшими от холода, ни своим заиндевевшим носом. Он припал ртом к груди Жандарма, пытаясь растопить дыханием лед, чтобы хоть увидеть трещины в скале: может, они подскажут, в каком направлении ползти. Он лизал черный гранит, но не чувствовал никакого вкуса. Все органы чувств мертвы. Шестого чувства у белого ниндзя быть не может. Значит, он обречен.
   Он прилип к скале, как муха к стеклу, движимый лишь инстинктом самосохранения: это было все, что у него осталось. Но ветер все усиливался, и, попытавшись изменить положение ноги, он чуть не сорвался в пропасть. И вот тут-то в Николасе пробудилось упрямство: он не сдастся.
   Я силен, подумал Николас. Я слаб. Эти два состояния неразличимы, как жизнь и смерть, по словам Канзацу. Все это не важно. Важна лишь Тьма.
   Сердце замирало в груди: Николас смотрел в глаза Пустоте. Ему было страшно, но он знал, что есть только один путь. Лунная дорога лежит только в одном направлении. Вернее, во всех направлениях сразу. Все они привели его в это жуткое место, на грудь Черного Жандарма. Все дороги скрестились в этой точке времени.
   Яростный порыв ветра оторвал его от скалы. А возможно, Николас сам ослабил свою хватку. Кто знает? И стремглав полетел в бездну. И начал падать, падать...
   Собираясь ехать в церковь, Жюстина сдавала назад, чтобы вырулить на подъездную дорожку к своему дому, как вдруг чуть не наехала на велосипедиста, взявшегося невесть откуда.
   Она отчаянно тормознула, человек отлетел к дереву и исчез в густом кустарнике, окаймлявшем подъездную дорожку.
   - О Господи! - воскликнула Жюстина и, поставив машину на ручной тормоз, распахнула дверцу. Подбежав к велосипедисту, она опустилась перед ним на колени и с облегчением увидела, что он находится в сознании и, по-видимому, не пострадал серьезно.
   - С Вами все в порядке? - спросила она на сносном японском.
   Велосипедист кивнул, но затем сразу же издал легкий стон и поднялся на ноги, потирая голову рукой. Жюстина тоже встала. Это был сравнительно молодой человек, красивый, с гладкой кожей. Тип лица, который часто видишь на японском телеэкране и на рекламных плакатах. Было что-то женственное в очертании губ, вырезе ноздрей, что еще больше вызывало сочувствие к нему. На молодом человеке были черные шорты, белая рубашка с короткими рукавами, американские кроссовки.