- Питер, вы уедете домой и будете молчать обо всем, что слышали. Вы достаточно наломали дров. Не вздумайте ничего говорить ни там, ни здесь. Никакой гарантии, что советский шпион сказал правду о смерти Альенде, нет. В любом случае он мертв, а каждое неосторожное слово усугубит положение живых. Помочь им может только церковь. Она будет пытаться влиять на военные власти, а вы должны понять всю серьезность положения. Альенде и только Альенде виноват в том, что произошло. Это с его согласия в страну ввозили оружие, это он попустительствовал беззаконию, упирался и не уходил в отставку, это из-за него Чили было не удержать, и ее захлестывало кровью. Господь послал генерала, чтобы спасти страну.
   - Спасти? - фальцетом выкрикнул Питер и с ненавистью посмотрел на иезуита. - Вы называете это спасением?
   - Да, спасти, - сказал Гекеманс твердо. - В истории бывают периоды, когда требуются именно такие люди. То, что сейчас происходит в этой стране, похоже на изгнание беса, когда человека колотит, со стороны кажется, что он чудовищно страдает и подвергается истязанием, но иного пути спасти душу нет.
   - Ваш генерал - ублюдок!
   - Он верный католик, Питер. Вы не знаете, чего ему стоило нарушить присягу и как он всю ночь накануне одиннадцатого молился до кровавого пота. А я знаю.
   - Вы знали, что будет переворот?! И смолчали? Вы, вы! - ярость слепила Питеру глаза. - Вы не достойны называться фламандцем, монсиньор!
   Журналисты шумели все сильнее, спорили о плане "Zet", который опубликовала газета "Сегунда" и согласно которому левые намечали на восемнадцатое свой переворот, арест всех генералов и роспуск парламента. Называлось имя человека, который должен был этот переворот возглавить, и оттого, что это имя слишком хорошо было Питеру знакомо и он знал, что этот человек способен на все, фламандец пил все сильнее, желая заглушить отвращение и тоску. Журналисты разделились: одни верили, другие не верили в то, что левый переворот был возможен и Пиночету удалось опередить его на неделю; снова спорили о судьбе Альенде: прикончен собственной охраной, застрелился, бежал. Говорили про советского агента, задержанного во дворце, и группу кубинцев, которая ушла через подземные коммуникации, скрывается в городе и готовит восстание. Бармен не успевал разливать виски. хмель ударил Питеру в голову, и он поднялся из-за стойки. Публика в баре притихла. На него смотрели с недоумением. Это было ужасно театрально, но ничего поделать он не мог, усиленная бессонницей раздраженность била в нем через край, доходя до истеричности.
   - Я был одиннадцатого в дворце и видел все, что там происходило.
   Несколько фотовспышек озарили его бледное лицо.
   - Что случилось с Альенде? - крикнул кто-то.
   - Президент был убит при штурме.
   - Правда ли, что охрана сама сложила оружие?
   - Это клевета на людей, до конца выполнявших свой долг.
   - Во дворце были русские? Что вы можете сказать об Анхеле Ленине Сепульведе?
   Он запнулся, потому что не хотел лгать, но боялся нарушить слово, данное Бенедиктову - живому ли, мертвому, Питер не знал, а в следующее мгновение какие-то люди ворвались в гостиницу и ринулись к нему сбоку. Мегги Перрот кинулась карабинерам наперерез, на ходу сдирая с себя свитер и расстегивая бюстгальтер. Ошеломленные видом ослепительного нагого тела, карабинеры остановились, и кто-то потащил Питера к запасному выходу. Он открыл дверь и бросился по улице.
   - Alto!*
   Сил бежать не было. Он хотел остановиться и показать паспорт, но почему-то продолжал бежать. Легонько просвистела над головой пуля, ударилась о штукатурку, обсыпав лицо. Пит перемахнул через забор и очутился в саду. Снаружи был слышен лай собак. В саду пахло лимонами. Сад укрыл его и велел сорвать с ветки лимон. Питер откусил половину и стал медленно, как на охоте, идти среди деревьев. Преследователи затерялись. Через заднюю дверку в ограде Питер выбрался наружу, потом нырнул в переулок, свернул на широкую улицу и увидел ряд старых домов. Он бросился в ближайший подъезд - тот оказался закрыт; кинулся к следующему, еще к одному, дверь поддалась, он взлетел по лестнице на несколько этажей и выглянул в окно. Пожилая сеньора в синем плаще показывала полицейским в сторону дома, укрывшего Питера. Карабинеры разбились на несколько групп и стали осматривать подъезды. В доме было тихо, но эта была не сонная ночная тишина, а настороженная тишина страха. Питер стал звонить во все двери подряд. Нигде ему не открывали. В квартире на последнем этаже приоткрылась дверь, и в полоске света Пит увидел женщину.
   - Кто вам нужен?
   - Меня преследует полиция.
   - У меня маленький ребенок.
   - Простите.
   Внизу хлопнула дверь.
   - Входите, - приказала шепотом женщина. - Но если они будут звонить и угрожать, я открою.
   Они стояли в коридоре и слушали. Шаги в подъезде стали громче. Люди поднимались по лестнице, и в гулком подъезде до двух стоявших в коридоре человек доносились голоса.
   - Он выбежал, сеньоры, - сказал мальчишка лет двенадцати. - И побежал в парк.
   - Уходят, - прошептала женщина.
   У нее было бледное, спокойное лицо, тяжелые светлые волосы ложились на голые плечи. Питу показалось, что он где-то ее видел, но не мог припомнить где. Она говорила по-испански с приятным акцентом, делавшим ее речь совершенно понятной.
   - Вы иностранка?
   Она кивнула.
   - Англичанка?
   - Нет.
   - Я посижу немного и уйду.
   Дверь в комнату приоткрылась: кудрявая толстощекая девочка с блестящими глазами сидела на кровати. Она увидела Пита и заплакала, женщина взяла ее на руки и стала расхаживать по комнате, говоря что-то ласковое.
   - Мне пора идти.
   Женщина покачала головой.
   - Сейчас комендантский час. Будет лучше, если вы останетесь до утра.
   Двое ужинали, не включая свет. Пили вино, после напряжения на него напала сонливость, скорее всего, в эту ночь ему удастся поспать. А квартира была совсем маленькой. Собственно, это была не квартира, а студия с кухонкой. Она была удобна, и все было здесь подчинено жизни маленькой девочки - столик, кроватка, игрушки. Такие квартиры обычно снимали студенты, он сам жил в такой в Париже, и там тоже были стычки с полицией, но, Господи, там никого не убивали, не сажали в тюрьмы, не пытали. Там было весело, а тут все обернулось чудовищным фарсом.
   - Идите ложитесь. Кровать широкая, мы не помешаем друг другу.
   - А вы?
   - Я не хочу спать.
   Ночью он проснулся оттого, что девочка кашляла и плакала. Женщина взяла ее на руки. Она ходила по комнате, пытаясь успокоить, и что-то тихо ей шептала, он видел все сквозь сон.
   - Давайте я ее посмотрю.
   Он долго слушал, приложив ухо к груди и спине.
   - Хрипов нету. Но придется давать антибиотики. Будет лучше, если вы вызовите врача.
   - Я не могу этого сделать.
   - Почему?
   - Я здесь вне закона.
   - Вы из революционных левых? - спросил он упавшим голосом.
   - Нет. Но они велели иностранцам заявить о себе.
   - Ну так заявите.
   - Я же сказала вам, что не могу этого сделать. - в голосе не было раздражения, а странная методичность, точно она разговаривала с ребенком.
   - Но почему?
   - Потому что не могу.
   - Откуда вы?
   - Из Советского Союза.
   - Откуда? - глаза у Питера изумленно полезли вверх.
   - Я преподаю... преподавала, - поправилась она, - русский язык в университете.
   "Везет же мне на красивых преподавательниц", - подумал Питер, проваливаясь в забытье, но едва он донес голову до подушки, сон опять оставил его. Он слышал, как женщина на кухне варит кофе, моет посуду, слышал, как полилась в ванной вода, потом она вошла в халате и, не глядя на него, откинула одеяло, прилегла.
   "Странное дело, - думал Пит, - завтра я отсюда уйду и никогда ее не увижу".
   Женщина посмотрела на него очень серьезно.
   - Спите, - сказала она тихо.
   - Я не могу, - сказал он честно. - Со мной что-то случилось.
   Она еле заметно усмехнулась, и он потянулся к ней. Это выглядело как снисхождение, и все последовавшее напомнило глубокий обморок, из которого он незаметно перетек в сон, не выпуская из объятий эту женщину, и не слышал, как она встала, не видел, как ходила на кухню курить - ничего этого Пит не знал, он спал словно дитя все утро и весь день и проснулся только тогда, когда настал вечер, и не понял, что с ним происходит и где он находится.
   - Сколько времени? Я должен был уйти.
   - Сегодня уже поздно.
   - Я не хочу быть вам обузой.
   - Вы и не будете. Какой язык вам удобнее?
   - Любой, кроме испанского.
   - Что ж, будем говорить по-французски.
   - А если осада затянется, вы станете меня учить русскому.
   Она странно посмотрела на него и усмехнулась, а он виновато поглядел в ответ и вдруг подумал, что ждет теперь одного: когда снова наступит вечер и все произойдет наяву. Он отвык от женщин, чья кожа не была горячей и смуглой, а волосы были светлыми, ему странно было отсутствие миндального запаха, другой язык и незнакомые слова, которые она произносила.
   - Не думайте, что я чувствую себя неловко, - говорила женщина сердито. - Все равно бы это случилось, не сегодня так завтра. А при нынешних обстоятельствах никто не знает, сколько у нас времени. Можете оставаться здесь, сколько хотите. Хотя это тоже опасно.
   - А вы не боитесь?
   - Сначала боялась, сейчас не знаю. Я могла уехать, пока шла эвакуация, а теперь людей с советским паспортом тут не осталось. Разве что женщины, которые вышли замуж за чилийцев. Бедняжки, как им теперь придется? А мои студенты? Господи, что с ними будет? Я однажды ходила смотреть - у Красного Креста стоит длинная очередь. Но с моим паспортом полиция не пустит.
   - Хотите, я помогу вам?
   - Нет.
   Он посмотрел на нее недоуменно.
   - Я не хочу возвращаться в Советский Союз, - пояснила она, подняв на Питера темные глаза. - Я не люблю свою страну, но парадокс заключается в том, что меня могут убить за то, что я советская гражданка. Это, разумеется, ерунда, но в нынешних условиях, когда быть советской опасно, мой отказ от гражданства будет выглядеть как малодушие и трусость.
   - И что же вы собираетесь делать?
   - Ждать. Что мне остается?
   Глава девятая
   Любовники
   Они долго спорили, кому из них безопаснее идти за едой, и всякий раз Елена убеждала его, что это сделает она. Пит не хотел соглашаться, но вынужден был признать правоту русской женщины. Им было нечем заняться, и они говорили - часами, сутками, мешая эти разговоры с любовью и открываясь друг другу так, как обыкновенно люди не открываются. В каждую минуту в квартиру могли прийти, схватить их и бросить в тюрьму. Ночами они ловили западное радио, днем смотрели телевизор, и им казалось, что это происходит не с ними, а просто они стали участниками какой-то игры. Он рассказывал ей про Соню, партизан, и она слушала его, недоверчиво качая головой, хмурилась, и он не понимал, почему выворачивает наизнанку душу перед этой женщиной, как если бы она была аббатом Гекемансом и он каялся перед нею в грехах. Он рассказывал, как легко учить иностранный язык в постели с любимой женщиной.
   - Маэстра говорила, что язык народа - это тело его женщины и части речи подобны ее лицу, плечам, рукам, ее груди, животу...
   - Дальше можешь не продолжать.
   - В этом нет ничего стыдного, - возразил Питер. - Изучение языка есть выражение любви к женщине, говорящей на этом языке. Невозможно постичь одно, не зная другого. Человек, не умеющий говорить на иностранном языке, похож на грубого, неумелого или слабосильного любовника. И напротив, тот, кто владеет языком, подобен любовнику искусному и желанному для всякой женщины. Маэстра открывала мне себя по мере того, как я учился правильно согласовывать времена и строить фразы, ее тело отзывалось на мою речь и отдалялось от меня, если я ошибался.
   Елена вдруг засмеялась, и он рассмеялся с нею, она дразнила его, говорила, что не скажет по-русски ни слова, а его окатывало холодом, когда он думал, что Соня в эту минуту... Он старался, чтобы она ничего не замечала, и забывал сам, они расходились, как дети, и замирали только тогда, когда их смех перебивал скрип тормозивших машин. Ночами город вымирал, а по телевизору показывали, как жил Альенде - картины, мебель, набитый продуктами холодильник, банки с растворимым кофе, коробки с макаронами в подвале.
   - Это похоже на наш тридцать седьмой год. Мне мама рассказывала. Она так же не спала и боялась, что за ней придут.
   - А мой отец пережил в сороковом, когда нас оккупировали нацисты.
   - Ты знаешь, у меня такое странное чувство. Я не могу этого объяснить, но во мне что-то изменилось. Я хочу домой. У меня там муж. Мать. Они сходят с ума, где я. А я не могу даже послать им весточку. Эта какая-то глупость, Пит. Это грех, грех, - говорила она, и он не понимал, о каком грехе можно было говорить здесь. - Я не смогу теперь вернуться к мужу. Я изменила ему.
   "Господи, к какому мужу, - он подходил к окну, - до мужа семнадцать тысяч километров, неизвестно, останутся ли они живы, а она думает о человеке, которому изменила, переживает, убивается. И все это совершенно всерьез".
   - Работы нет, деньги скоро кончатся. У меня на руках ребенок. Чудовищное легкомыслие. И вот я завожу роман с иностранцем, которого совсем не знаю. И я счастлива. О Господи, - она схватилась за голову. - А все от этого идиотского воспитания. Когда женщина слишком правильно ведет себя в молодости, с ней происходит непоправимое. Я когда смотрю на этих латиночек, меня такая обида за свою молодость берет. Вот идет она по улице, красавица ли, уродина - неважно. Она знает, что неотразима, создана для любви, и все ей радуются. А мне стыдно было, когда я превращалась в девушку. Когда у меня случились первый раз месячные, мне казалось, мать прибьет меня за испачканное белье. О Господи, что я говорю такое? Прости.
   - Нет, нет. Ты, пожалуйста, говори.
   - Я стеснялась мужчин чудовищно. Мы все стеснялись. В университете я пять лет просидела мышкой, и вот представь себе, меня распределяют на кафедру, где студенты-иностранцы. Интернационализм, помощь развивающимся странам, у меня на занятии китайцы и албанцы. Одна моя подружка вышла за албанца замуж, а через полгода еле унесла оттуда ноги. Ноги, черт возьми! Ее заставляли мужу ноги мыть. А у нее было высшее образование и наполовину написанная диссертация. Какие же мы были дуры! В шестьдесят втором я была на Кубе. Со дня на день должна была начаться третья мировая война, а я была девственницей. Представь себе: Куба и я. Ты был на Кубе?
   - Я не люблю казармы.
   - Ты ничего не понял. Говорят: Фидель, революция, социализм. Все ерунда. Они вступились за честь своих женщин, они не могли смириться с тем, что их страну превратили в публичный дом. Для меня Куба была...
   Там было можно все, чего нельзя дома. Нас, знаешь, как инструктировали? "Преподаватель русского языка как иностранного, когда входит в аудиторию к иностранным студентам, выходит на огневой рубеж идеологической борьбы с врагами и полудрузьями". Я учила этих полудрузей русскому языку, а они меня... Ну примерно, как рассказал ты. Я даже не могу сейчас себя за это корить. А потом меня вызвали в посольство. Я не их боялась, я представила свою мать, что ей расскажут и она будет бить меня по губам. Они хотели меня просто припугнуть, а я наглоталась таблеток. Откачали и сказали, что никогда больше не пошлют за границу. Они не шутили. Выслали в двадцать четыре часа, и я четыре года как монашка прожила. Защитила диссертацию, книжек прочла уйму и стала такой ученой, что ко мне боялись подступиться. Я тогда работала с нашими - иностранцев мне не доверяли. И вот, представь себе, я стала замечать, что на меня пялится один. Я не понимала, что ему нужно. Сдать экзамен? Он был вундеркиндом. Из института его постоянно отчисляли, все говорили: он гений, знает кучу языков (он, правда, их много знал). Я видела насквозь и не могла с собой ничего поделать. Он прицепился ко мне, гений, не гений - я в этом ничего не понимала. Но мою маму он любил больше, чем меня. Заставлял ее рассказывать про мужей - он говорил, что она как амфора, которая переходит из рук в руки, а я все это ненавидела, эти коммунистические дворянские гнезда, и была всем сыта по горло. Но ему нравилось. Он говорил, тут есть своя эстетика. И про народ они любили поговорить. Он ей твердил про спящий Китеж, который спрятался под воду и однажды пробудится, а она ему так жеманно: "Жан, вы производите впечатление умного человека, помилуйте, какой Китеж? Электроугли - вот где ваш народ нажрался и спит!"
   - Какие угли?
   - А, место такое под Москвой, - махнула она рукой. - Мы там снимали дачу. Мне было под тридцать, все говорили, надо замуж, пора рожать детей, а не то превращусь окончательно в стерву, а я уже примеривала на себя роль ученой дамы. И вдруг этот псих. Он даже не сумел закончить университет. У него не было зачета по физкультуре. До декана доходило. А потом декана прогнали, и его вышибли. А меня, правильную, напуганную дуру, все это восхищало. Кругом были устремленные, карьеру делали, или сынки, или алкоголики, Бог знает кто, а этот - свободен. Я понять ничего не могла.
   - А дальше? - спросил он осторожно. У него затекло плечо, на котором лежала ее голова, но он боялся пошевелиться.
   - А дальше надо было послать его куда подальше с его свободой, а я влюбилась в его умную башку, которая была такая умная, что все время болела, и он жрал таблетки, и никого другого не хотела. Ревнив был чудовищно. Ему казалось, я ему изменяю. Для него, видишь ли, было ударом, что я не девственница. Это в тридцать-то лет! Сначала он умолял меня, чтобы я его научила, как это делается. А потом стал этим же попрекать. Ты можешь это понять? Что ты вообще молчишь?
   - Я слушаю, - пробормотал он. - Понять? Да, могу. Это по-своему естественно.
   - Первый раз он изменил мне сам через месяц после свадьбы. Я в это поверить не могла. Неказистый человек, подслеповатый, большеголовый, уродец - чем он мог нравиться? Писал стихи, которые никто не хотел публиковать, и мечтал смыться из Совка. Он на мне, когда своего добился, женился потому, что думал, я выездная. А тут такой облом. Презирать меня стал. Если б я за политику пострадала, другое дело. Я сама не могла понять, что со мной происходит, люблю его или нет. Или хочу ему что-то доказать. У него была другая, двойная жизнь. Что-то читал, перепечатывал, встречался с такими же придурочными. Потом, естественно, начались неприятности. Меня опять спрашивали, что я про него знаю, не замечала ли чего-нибудь странного. Хотели, чтобы я шпионила за мужем, и пообещали за это пересмотреть мою историю. Я отказалась. Мне пригрозили, что вообще выгонят из университета. Не выгнали, но три года подряд я ездила комиссаром на картошку.
   - Что? Кем?
   - Господи, какая тебе разница! Ты картошку любишь?
   - У нас это национальное блюдо.
   - А я ненавижу! - выкрикнула она и, сама испугавшись своего крика, добавила: - хотя в детстве это было лакомство. А тут бесконечные поля, грязь. Обычно все сидели в штабе, а я как дура собирала, чтобы личным примером вести за собой этих обалдуев и обалдуек, а ночами вытаскивала их из кроватей.
   - Зачем?
   - Да не спрашивай ты меня про этот идиотизм! Лучше спроси, как я здесь оказалась.
   - Спрашиваю. Только не раздражайся. Я не люблю, когда ты раздраешься.
   - Я выполнила картофельную норму на всю оставшуюся жизнь, - сказала она мрачно. - Прошло года два, как вдруг звонят из министерства: срочно собирайтесь. В Чили нехватка наших специалистов. А я беременна. Это было что-то фантастическое. К той поре мы с ним почти ничего. Как это могло произойти? Сон какой-то. Он вообще почти дома не бывал. Сказал, что переменил ко всему отношение, подписал какую-то бумагу и от борьбы против своего государства отказался. Я его на порог не хотела пускать после этого. И не смогла. А потом, когда все подтвердилось, решила, что сделаю аборт. Господи, какая ж я была дура! Я могла убить свою Варю. Просто не успела, потому что надо было срочно вылетать. - Она снова встала и подошла к окну. Только бы отсюда выбраться. Как мне тут все нравилось! Какая страна! Я, как увидела ее, влюбилась сразу. Очереди не очереди, стреляют по ночам, захватывают землю. А потом чем дальше, тем хуже. Ползучая гражданская война. Да еще эти левые мальчишки-идиоты! Они у меня в группе сидели. И махали перед носом Троцким. Хотели меня шокировать. Я им Пушкина, они мне Троцкого. Я их ругала страшно. Как своих. А потом двоих из них убили... Прямо на улице. Когда мои студенты увидели, что я беременна, меня поздравляли, а в посольстве хотели отправить домой и смотрели волками, что я их обманула. А на следующий день передумали и оставили. Я ничего не понимала. Я вообще давно перестала что-либо понимать. Кроме того, что превратилась в марионетку. Я чувствовала, что на меня странно смотрят. Я же разговаривала с нашими, никто не жил так свободно и одновременно связанно, как я. Да, так вот Варя. Никто не мог поверить, что мне разрешают одной находиться с ребенком. А он не поверил, когда я написала ему, что у него родилась дочь. Решил, что я ее на стороне нагуляла. Да лучше б я так и сделала.
   - Она на него не похожа?
   - Упаси Боже! Она моей крови. Все, хватит. Я думала, вырвалась из ада. А оказалось, ад теперь тут. Самое поразительное, что я не могу выкинуть его из головы. Несколько раз мне казалось, что я его здесь видела. Бред, чувство вины. И за что мне это?
   - А хочешь, я расскажу тебе, как я стал левым? У нас в городе есть Розовый квартал. Детей туда не пускают, но я был подростком и однажды зашел. Я тяжело переживал подростковый период.
   - По-моему, ты его так и не пережил, касатик. Не сердись. И что ты там увидел?
   - В том-то и дело, что ничего особенного. Чистые улочки, большие окна, в витринах женщины в купальниках. На меня они не смотрели или смотрели сердито - ведь я не мог к ним зайти, а допустить, что кто-то будет на них бесплатно глазеть... Если бы это было грязное, порочное место, оно не производило бы такого впечатления. Я ведь был католиком, хорошим католиком, я даже думал, что, может быть, стану священником, и остро чувствовал эту боль, а увидел такое, что сбило меня с толку. Отца это возмущало, рядом храм, школа. Там еще было небольшое кафе. Оно принадлежало одной женщине, которая прежде работала в этом квартале. Скопила денег и открыла. Туда студенты ходили. Но никто из соседей не приглашал ее в гости. Все помнили и сторонились.
   - А почему она не уехала в другой город?
   - Не знаю... Привыкла, наверное. Или, когда смотрела на этих девочек, вспоминала молодость... Давай ты будешь моей женой. У нас большой дом в Генте. Сад. Мы будет ездить на море.
   - Я старше тебя на семь лет. И зачем я тебе с ребенком?
   - Мне не надо будет гадать, от меня она или нет. А следующий будет точно моим.
   Глава десятая
   El rey de rinocerontes*
   Уже три с лишним недели стояла ясная весенняя погода. Череда дождей прошла, в город вернулось тепло, над всей страной сияло голубое небо, в садах цвели персиковые и абрикосовые деревья, но американский паралингвист Рей Райносерос ехал по Сантьяго в самом противоречивом расположении духа. Он был так взволнован, что на углу Театинос и Уэрфанос, проехал на красный свет и чудом избежал столкновения с военным автобусом. Карабинер хотел его остановить, но посмотрев на номер американской дипломатической миссии, только выругался.
   Чтобы успокоиться, Рей включил кантри. Больше всего он любил кантри и город Новый Орлеан с французским кварталом. Особенно хороша была в оркестре скрипочка. Он слушал ее веселое пиликанье и думал о том, что скоро наступит День Благодарения, он поедет к родителям в Сидер-Рэпидс, штат Айова, послушает местные новости, сходит на футбол, досыта поест индейки с клюквой, выпьет вина и искренне возблагодарит Всевышнего, что родился в счастливой свободной стране в просторном доме, окруженном зеленой лужайкой, а не в этом сумасшедшем мире. Они сядут в креслах, мама принесет десерт, папа Райносерос, потерявший зрение в тот день, когда японцы напали на Перл-Харбор, заведет с ним разговор о президенте Никсоне и о поражении во Вьетнаме, и Рей расскажет, что они взяли реванш. Вьетнам не прошел дальше, и в этом есть заслуга его сына. Но рассказывать всего не станет, чтобы папу не огорчать. Потому что здесь, в Чили, все вышло лучше, чем он ожидал, и хуже, чем опасался.
   Ликвидация коммунистического мятежа в южном конусе материка прошла блестяще, ее будут изучать курсанты в Вест-Пойнте и поражаться, как в самый последний момент в нашпигованной оружием и хаосом стране была предотвращена гражданская война. Даже он, не будучи профессиональным военным, понимал, как это было сложно. Он обещал генералу любую поддержку, исключая прямое военное вмешательство, и все же никто не знал, сколько кубинских наемников и левых эмигрантов находится в Чили и как они себя поведут. Но левые оказались болтунами - эти хваленые коммунисты и социалисты, которых боится весь цивилизованный мир, наложили в штаны и из-за трусости клюнули на слух о том, что с юга идет Пратс. Чужими руками хотели жар загрести, вот и попали в полымя. А генерал повел себя молодцом, хотя и оказался дрянным человеком с негодным норовом. Но в его-то дурном характере и крылась причина противоречивости райносеросовского настроения. Подобно тому как евреи за версту чувствуют антисемитов, Рей кожей чувствовал многочисленную породу людей, испытывающих ненависть к Америке, - чувство, с его точки зрения, психологически объяснимое, но логически совершенно бессмысленное, ибо ненавидеть Америку все равно что ненавидеть дождь, ветер, град. Америка- не страна, но явление природы, которое приносит благо одним и зло другим. Счастье быть ее другом, горе - врагом.
   А Пиночет принадлежал к тем редким людям, которые Америку не любили, но не любили умной любовью и пользовались ею, ее же презирая. Сколько раз они ни встречались, Пиночет поражал Рея тем, что ничего не просил. Он смотрел на американца, как в средние века смотрели на ростовщиков обнищавшие испанские гранды или рыцари-крестоносцы, и снисходил до его денег. Эту чертову католическую романскую спесь Райносерос ненавидел памятью голландских и английских предков, но деваться было некуда: Альенде нужно было остановить.