– В тихом омуте черти водятся.
   – Стало быть, дружно молиться начнем, – буркнул Роман Трифонович.
   Ему категорически не нравилась подозрительность супруги. Он верил своей любимице безоговорочно, зная основательность ее характера и его глубину. Происшедшее с нею он считал воплем угнетенной плоти, которой по всем возрастным меркам положено было познать свое естество. «В девках засиделась, только и всего, – как всегда грубовато думал он. – Стало быть, наша вина, а более всего – Варенькина. Она ей мать заменила, с нее и спрос». Из этого размышления само собой напрашивался вывод: пора знакомить Надежду с достойными женихами. Следовательно, пора устраивать балы, приемы, рауты, музыкальные вечера и тому подобное, поскольку выезжать в свет ему, одному из самых богатых людей Москвы, но не дворянину, было как-то не с руки. И принять могли далеко не все, и сам он далеко не у всех желал показываться. В высшем свете должников хватало, и здесь следовало пять раз оглянуться, прежде чем шагнуть. Кроме того, старое московское дворянство, а в особенности дворянство титулованное, упорно видело в Олексиных губернских провинциалов, в лучшем случае относясь к ним с покровительственным снисхождением, что болезненно воспринималось Варварой. И это следовало учитывать с особым вниманием. Роман Трифонович знал не только свое место, но и свою цену, обладал собственным достоинством и не желал попадать в неуютные положения.
   – Несколько преждевременно, – сказала Варвара, когда он изложил ей свою тщательно продуманную программу. – Ты совершенно прав, но Надя еще не успокоилась. Дадим ей время, дорогой.
   – До конца года, что ли?
   – Конец года – это прекрасная пора, Роман. Рождество, Святки – очень естественно для разного рода приглашений, и никто в этом ничего нарочитого не усмотрит.
   – Пожалуй, ты права, Варенька, – согласился, основательно, правда, все взвесив, Хомяков. – Ничего нарочитого – это хорошо, достойно.
   А тем временем в комнатах Надежды – спальне, будуаре и личном кабинете – шли долгие девичьи разговоры. Они, как правило, не имели определенной темы, как и все девичьи беседы, и часто возникали вдруг, без видимого повода, но всегда – только по инициативе хозяйки, как и полагалось в те времена.
   – Ты когда-нибудь влюблялась, что называется, очертя голову?
   – Не знаю, барышня. Влюбляться – барское занятие, а жених у меня есть. Тимофеем звать. На «Гужоне» подмастерьем работает. Говорит, на каком-то стане, что ли. Огнедышащем, говорит. Уж и родителей мы познакомили, и сговор был.
   – А чего же не обвенчаетесь?
   – Семьи у нас небогатые, барышня. За мною ничего дать не могут, вот я сама себе на приданое и зарабатываю.
   – Я тебе на приданое дам, но с условием, что ты меня никогда не бросишь.
   – Нет, барышня, спасибо вам, конечно. Только семья – это муж да детишки, сколь Бог пошлет. А я детишек страсть как люблю!
   – Часто с женихом видишься?
   – Да ведь как… Прежняя хозяйка два раза в месяц на целый день отпускала.
   – Скажи, когда надо, и ступай целоваться.
   – Ой, барышня!.. – Феничка зарделась больше от радости, нежели от смущения. – Спаси вас Христос, барышня.
   – А мне с тобой хорошо, Феничка, – улыбнулась Надя. – Друг друга мы понимаем.
   – И мне с вами очень даже распрекрасно, барышня. Дом – чаша полная, а все – уважительные. Даже сам Роман Трифонович очень уважительный мужчина, а ведь при каком капитале-то огромном!
   – Мне сейчас трудно, Феничка, – вдруг призналась Наденька. – Трудно и на душе смутно. Уехать бы нам из Москвы этой опостылевшей куда-нибудь в тишину, покой…
   – Так куда пожелаете, туда вас и отправят. Хоть в заграничные страны.
   – Бывала я за границей, – вздохнула Надя. – Суета там, чужая праздность и… и сытые все.
   – Ну и слава Богу, – сказала Феничка, умело приступая к прическе своей хозяйки. – Нам, русским, до сытости далеко.
   – Другая у них сытость, Феничка. Не тела, а духа. Выучили правила и не желают более ни о чем ни знать, ни думать. Скука немыслимая, порой выть хочется.
   – У нас пол-России воет, а вы не слышите.
   – Как ты сказала, Феничка?
   – Пол-России, говорю, воет, кто с обиды, кто с голоду. А господа и вполуха того воя не слышат.
   – Как замечательно ты сказала, Феничка. Как просто и как замечательно!.. Заставить господ вой этот услышать – вот цель, достойная жизни. Если русская литература заставила понять, что есть холоп и есть барин, то русская журналистика обязана заставить господ народный вой услышать. Заставить, понимаешь?..
   – Не-а, барышня, уж не обижайтесь. Неученая я.
   – А ты подумай, подумай, Феничка. Ты отлично умеешь думать, когда хочешь.
   – Ну, если желаете, то так сказать могу. Никогда вы господ не заставите беду народную прочувствовать. Кто же сам себя добровольно огорчать станет? Разве что дурачок какой юродивый… Нет, барышня, жизнь, она ведь колесом катится, чему быть, того не миновать.
   – И это верное заключение, Феничка, – покровительственно улыбнулась Надя. – Только колесо-то ведь подпрыгивает иногда…
   Разные у них случались беседы – с выводами и без, и не в них, в сущности, дело. Главное заключалось не в беседах, а в том, что под влиянием этих бесед душа Наденьки рубцевалась, а рубцы рассасывались.
   Согрешить всегда легче, чем избавиться от ощущения собственного греха. О своей обиде она сейчас уже и не думала, разобравшись наконец, что вся эта история с Одоевским случилась совсем не по любви, а только лишь из-за очередного приступа самоутверждения. Теперь ее мучило другое: понимание, что своим поступком она поставила родного брата на край гибели. Ведь Одоевский целился в сердце Георгия и лишь чудом, Божьим провидением промахнулся, прострелив погон на левом плече. Этот простреленный погон она вымолила у Георгия, когда он заехал попрощаться перед отъездом в Ковно. Вымолила, и подпоручик на следующее утро за час до отъезда принес его. И она при всех опустилась перед братом на колени, поцеловала этот продырявленный погон и спрятала на груди.
   – Ну, что ты, что ты, Наденька! – Георгий поднял ее с пола, обнял. – Забудь об этом, забудь! Пустое это. Пустое.
   А Наденька впервые разрыдалась облегчающими слезами, и все ее утешали и целовали.
   Но это – при всех. А ужас, что брат чудом не погиб, продолжал жить в ее душе. Продолжал истязать ночами, не давая уснуть.
 
2
 
   Распрощавшись с сестрами и Хомяковым, Георгий направился не домой, как все полагали, а к Николаю. Он узнал, что капитан задерживается на службе, а поговорить на прощанье было необходимо. Кроме того, ему хотелось попрощаться и с Анной Михайловной, которую скорее жалел, чем любил.
   Жалел не потому, что супруга брата выглядела белой вороной не только у Хомяковых, но и в московском офицерском обществе. Анна Михайловна частенько неприятно поражала и его присущей ей на удивление естественной бестактностью, но это подпоручик научился сразу же прощать после рождения крохотной хромоножки-Оленьки. Отчаяние матери оказалось столь безграничным, а убежденность, что в несчастии виновата только она, столь искренним, что он – тайком от Николая, разумеется, – бросился тогда к Варваре.
   – Только не ставь Николая в щекотливое положение!
   – Об этом ты мог бы меня и не предупреждать, Жорж.
   Варя деликатно начала с того, что нанесла визит молодой чете. Вопреки ее опасениям, Анна Михайловна не раскудахталась по поводу неожиданно нагрянувших миллионщиков-родственников, а чисто по-женски показала несчастного младенца и поведала о своих горестях с глазу на глаз.
   – В покаяние она ударилась, – говорил тем временем Николай, угощая Романа Трифоновича чем Бог послал. – А это уж совсем ни к чему, мы второго ребенка ждем.
   – Не убивайся преждевременно, Коля. Тут главное, что врачи скажут. Есть в Москве два больших знатока.
   – Большие знатоки офицеру не по карману.
   – Кабы такую глупость твоя супружница ляпнула, то и Бог с ней, – рассердился Хомяков. – Твоя дочка нам, между прочим, племянницей доводится, ты что, позабыл? Стыдно, Колька.
   Вот это крестьянское «Колька» и умилило тогда Николая чуть не до слез. До поцелуев, правда, он не дошел, но от неожиданной просьбы не удержался:
   – Если мальчик родится, будешь крестным?
   – А если девочка? – улыбнулся Хомяков.
   – Если опять девочка, Варю о том же попрошу.
   – Столковались, Коля! – рассмеялся Роман Трифонович. – И чтоб все ладно было.
   Но ладно не получилось. Самые известные в Москве (и самые, естественно, дорогие) детские хирурги в один голос заявили, что при подобных травмах медицина бессильна. Дали кучу рекомендаций, как разрабатывать, массировать и нагружать больную ножку Оленьки, и Анна Михайловна вновь осталась наедине со своим покаянием.
   Это-то и послужило основной причиной позднего визита Георгия. Супруги искренне ему обрадовались, Анна Михайловна показала спящую дочку, посидела немного с братьями и ушла к себе, сославшись на усталость.
   Молодые офицеры обменялись полковыми новостями, Николай вспомнил о дуэли, тут же помянули портупей-юнкера Владимира и как-то само собой, незаметно перешли на воспоминания детства.
   – Ты был, когда какая-то подчиненная Маше дама привезла в Высокое Леночку? Что-то, Коля, я тебя там не припоминаю.
   – Я, младенец мой прекрасный, вступительные экзамены в гимназию сдавал.
   – Да, да! – почему-то обрадовался Георгий. – И получил еле-еле тройку по арифметике. И Варя тебя пилила дня четыре.
   – Неделю. Не бывать мне генералом, Жорж.
   – Ну, это еще бабушка надвое сказала. Кто в семье ожидал, что непутевый Федор, которого, как тебе известно, жандармы искали по всей России, в тридцать лет наденет эполеты?
   – В тридцать лет у Федора орденов целая грудь была. В том числе и солдатский Георгий, который на офицерском мундире светится совершенно особым светом.
   – Его очень любил Михаил Дмитриевич Скобелев, – тихо сказал Георгий и вздохнул.
   – Да! – коротко бросил Николай, решительно обрывая этот разговор.
   Неожиданно всплывшая тема была весьма щекотливой и даже в известной мере опасной. Русский национальный герой, славы которого хватало на весь мир, внезапно скончался в Москве в возрасте тридцати девяти лет. По этому поводу бродило множество как слухов, так и домыслов, а поскольку Михаил Дмитриевич умер через два часа после доброй офицерской попойки, на которой присутствовал и Федор, то и слухи, и домыслы в определенной мере коснулись и семьи. Тем более что государь Александр Третий, сурово наказав многих соучастников дружеского ужина с обильными возлияниями в «Славянском базаре», полковника Федора Ивановича Олексина не только не тронул, но, наоборот, перевел из Москвы в Петербург и приблизил ко двору. Никто этого тогда объяснить не мог, в том числе и сам Федор, и все списали на свойственную императору непредсказуемость. Но всем Олексиным стало неприятно тогда. Было неприятно и сегодня. И молодые офицеры, задумчиво помолчав, просто дружно выпили за одно и то же, ни словом при этом не обмолвившись.
   – А генералом мне не бывать вовсе не из-за арифметики, – улыбнулся Николай. – В Академию Генерального штаба мне теперь дорога заказана. С чистыми капитанскими погонами туда не принимают, как тебе известно.
   – Это я тебя подвел, Коля, – вздохнул Георгий.
   – Тем, что я досрочно чином пожалован? – усмехнулся Николай. – Бог с тобой, брат, мне все офицеры в полку завидуют. Не успел приехать из глухого провинциального гарнизона и вдруг – здравствуйте, беззвездочные капитанские погоны.
   – Думаешь, Федор расстарался?
   – Не спрашивал, не спрашиваю и спрашивать не буду, – резче, чем хотелось, сказал Николай.
   Помолчали.
   – Ты прости, Жорж, за резкость, – неуверенно улыбнулся капитан. – Порою мне кажется, что мы несправедливы к Федору. Особенно почему-то Варя и Роман. Не находишь?
   Георгий неопределенно пожал плечами:
   – Может быть, Варвара считает его виноватым в том, что Хомяков потерял все свои капиталы в Болгарии?
   – Не думаю. Варенька у нас мыслит логически. – Капитан помолчал. – Что-то тут посерьезнее, Жорж. А серьезное, как говорится, штаб-офицерам не по погонам. Давай еще по рюмке.
   – За службу, брат?
   – Скучно сказал, – улыбнулся Николай. – А что же та девица, которой ты меня как-то представил? Грозит расставание навеки?
   – Обещала ждать! – самодовольно улыбнулся подпоручик.
   – Десять лет, что ли?
   – Нет, собственного совершеннолетия.
   – И велик ли срок?
   – Через два года надеюсь встречать ее на вокзале в Ковно.
   – Веришь в эту встречу?
   – А я всегда верю, Коля. Я не умею не верить. Иначе жить скучно, понимаешь?
   – Вот за это и выпьем. За веру во встречи через десять лет!
   Братья улыбнулись друг другу и чокнулись полными рюмками.
 
3
 
   Приближалось Рождество, а за ним и новый, тысяча восемьсот девяносто шестой год. Москва уже начала украшаться, на базарах появились первые елки. Год этот был совершенно особенным, потому что в мае намечалась коронация государя императора Николая Второго и государыни императрицы Александры Федоровны. Этот торжественный акт всегда происходил в Успенском соборе Кремля, и москвичи ожидали Новый год с особым радостным нетерпением.
   Однако Рождество Христово оставалось и при грядущих исторических событиях главным церковным праздником, и к нему, естественно, готовились заранее. Расписывали балы, рождественские благотворительные базары, маскарады, званые вечера, катание на тройках и санках с Воробьевых гор, а отцы города подумывали еще и о народных гуляньях. Москва полнилась слухами – что, когда, где и у кого именно, – и с этими пока еще черновыми списками слухов и намеков Варвара однажды пришла к Наденьке.
   – Вот список. У кого бы ты хотела побывать?
   – Ни у кого.
   – Тогда давай решать, кого пригласим к себе. Роман Трифонович закатит бал с ночным катанием на тройках…
   – Извини, Варенька, я понимаю, вы хотите, как лучше. А я хочу тишины и покоя.
   – Но это же невозможно, Наденька. Это могут неверно истолковать, а нам совсем ни к чему…
   – Так отправьте меня из Москвы, и толковать будет не о чем.
   – Куда? – строго спросила Варвара, уже начиная сердиться. – Куда ты хочешь убежать? От себя самой?
   – Ох, если бы это было возможно…
   – Пойми, тебе просто необходимо начать появляться в свете. А рождественские праздники – лучшее время для новых знакомств.
   – Я поеду в Высокое, – неожиданно решила Надежда. – Да, да, к Ивану, в наше Высокое.
   – Но там же… – растерялась Варвара. – Там же никого нет, кроме Ивана, который, ты это знаешь, вечно под шафе.
   – Есть, Варенька, – грустно улыбнулась Надя. – Там два белых креста. Исповедуюсь маменьке, отрыдаюсь на ее могилке и вернусь другой. Верю в это!..
   – Очередной каприз, Надежда?
   – Скорее внеочередная необходимость.
   – А ты знаешь, она права, – сказал Роман Трифонович, когда Варвара с возмущением поведала ему об «очередном капризе». – И это не каприз, это поиски спасения души.
   – Но я не могу отправиться с нею в эти поиски, – резко возразила Варя. – У Николая днями ожидается прибавление семейства, он просил меня стать крестной матерью ребенка, и ты, кстати, об этом давно знаешь.
   – Может быть, это и к лучшему, что мы не можем поехать к Ивану, – поразмыслив, сказал Хомяков. – Надюша сейчас нуждается в одиночестве. Во всяком случае, на какое-то время мы с тобой ей, извини, не нужны. Но ты не тревожься, я все устрою.
   Он все основательно продумал, поговорил с Надеждой и – отдельно – с ее горничной, а потом вызвал к себе верного и пунктуально исполнительного Евстафия Селиверстовича.
   – Поедешь в Высокое, к Ивану. Передашь ему мое письмо и обеспечишь все, что потребуется для отдыха Надежде Ивановне. Хорошего повара, хорошую прислугу, тройку с умелым ямщиком на все время Надюшиного проживания, ну… Словом, не мне тебя учить, сам все знаешь и без моих советов.
   И через неделю дворецкий, помощник и особо доверенное лицо Хомякова Евстафий Селиверстович Зализо выехал в Смоленск.
 
4
 
   А за сутки до его выезда в Высоком ночью зло разбрехались собаки, и сторож Афанасий разбудил хозяина Ивана Ивановича.
   – Гость к вам, барин.
   – Проси.
   Иван поспешно оделся, накинул теплый халат, спустился вниз. В прихожей стоял мужчина в далеко не модном, но явно заграничном костюме. Левый рукав старого, немецкого покроя сюртука был подшит по локоть, на что Иван сразу же обратил внимание.
   – Аверьян Леонидович?
   – Здравствуйте, Иван Иванович. Извините, что потревожил в столь неурочный час.
   Иван молча, со странным щемящим чувством разглядывал мужа собственной давно погибшей сестры Маши Аверьяна Леонидовича Беневоленского. Правда, Аверьян Леонидович Беневоленский должен был отбывать бессрочную ссылку в Сибири за противоправительственную пропаганду, но сейчас почему-то стоял в прихожей. Со сна, отягощенного похмельем, голова была пустой, и Иван соображал туго.
   – А как вы добрались?
   – Пешком. Устал, замерз, два дня не ел. Проводите в столовую да велите подать водки да закуски поплотнее. Или пост соблюдать начали, Олексин? Тогда прошу прощения.
   – Пешком из Сибири? – тупо спросил Иван.
   – Из Ельни! – сердито ответил Беневоленский. – Я вас из дамской постели выдернул? Виноват, простите великодушно. Обогреюсь, перекушу и уйду.
   Иван крепко обнял Аверьяна Леонидовича.
   – Это вы извините меня, дорогой мой, выпил вчера лишнего. Как всегда, впрочем. Рад, всем сердцем рад. И встрече рад, и что живой вы и… Признаться, спиваюсь помаленьку от одиночества.
   – А где же Леночка? Девочка-гречанка, которую спасли вы с Машей?
   – Лена вышла замуж, – помолчав, глухо сказал Иван. – Живет с мужем где-то… В Харькове, что ли.
   – Извините, не знал.
   – Никого в доме, кроме прислуги за все. Фекла!.. Фекла, спишь, что ли? Гостя встречай!..
   Появилась немолодая заспанная служанка, накрыла на стол, раздула самовар, недовольно ворча:
   – Сало жрут в Филиппов пост, безбожники…
   На сало и ветчину налегал Аверьян Леонидович. Изголодался, промерз, устал до изнеможения. Ивану кусок не лез в горло, и закусывал он кислой капусткой. После того как опрокинули по второй, не выдержал молчания:
   – Как же вы здесь-то оказались, Беневоленский? Неужели помиловали?
   – Черта с два они помилуют кого.
   – В отпуске, что ли? – похлопал глазами ничего пока не соображающий Иван.
   – Бежал.
   – Из Сибири?
   – Из Сибири. Точнее – из Якутии. Обождите, наемся – сам расскажу.
   – Это ж через всю Россию?..
   – Кругом. Да дайте же мне поесть, наконец! Выпив еще две рюмки и основательно закусив, Аверьян Леонидович вздохнул с великим облегчением. Закурил, откинулся на спинку стула. Пускал кольцами дым, о чем-то размышляя. Фекла притащила самовар, накрывала к чаю, несогласно гремя посудой.
   – Коли расположены слушать, Олексин, готов объяснить свое появление середь ночи и зимы.
   – Может, поспите сперва? – с жалостью поглядев на него, вздохнул Иван. – На вас лица нет – одна борода.
   – Не усну, пока все не расскажу. Вы знать должны, Олексин, чтобы решить, как вам поступать в отношении беглого ссыльного.
   – Ну, это уж извините…
   – Извиняться будете, когда выслушаете и, возможно, укажете мне на дверь. Я – бессрочный ссыльнопоселенец, как вам, должно быть, известно. Определен был на жительство в якутский поселок, место жительства менять, естественно, права не имел, а раз в десять дней туда наезжал урядник для контроля за ссыльными. Вот так все и шло из года в год лет восемь, что ли, как вдруг – вспышка дифтерии. Да в самой глухомани, почти на границе с Чукоткой. Врачей нет, и меня как медика мобилизуют для борьбы с эпидемией среди местного населения. Лекарств, сами догадываетесь, никаких, лечи, как сам разумеешь. А тут у шамана – якуты хоть и православные, а в глубинке шаман по-прежнему большая сила – внуки заболели, и шаманский сын сам за мной приехал: «Спаси, мол, детей, ничего не пожалею!» – «Коли, говорю, уладишь с урядником, то поеду с тобой». Уладил: в той глухомани уряднику ссориться с шаманом совсем не с руки, да и куда я зимой денусь? Расстояния – тысячи верст в любую сторону. Поехал, жил с ними в яранге, от заразы спиртом да квашеной черемшой спасался. Больных четверо: два мальчика и две девочки. Одну девочку спасти не удалось… – Аверьян Леонидович вздохнул, покачал головой. – Тяжелая форма, не смог. А остальных вылечил.
   – Без лекарств?
   – Пленки отсасывал, чудом не заболел. Шаман, дед их, на седьмом небе от счастья. «Вот, говорит, тебе за спасение». И три золотых самородка мне протягивает. «Бери, говорит, для нашего народа это – страшное зло, а для вашего – богатство». Я ему: «Ты лучше бежать мне помоги.» – «Ладно, говорит, к морю наши люди тебя выведут, а там – сам выходить должен. А золото возьми, в дороге пригодится». Взял я самородки, поскольку нищ был как церковная крыса. Якуты меня в свою одежду обрядили, перебросили своими тропами на берег Охотского моря и уехали. А уж весна была. Побродил я с опаской вокруг да около, пока на японских рыбаков не наткнулся. И за один самородок столковался, что они меня в Японию отвезут.
   – А ведь могли и все отобрать да и в море выбросить, – сокрушенно вздохнул Иван.
   – Могли, конечно, но… до Японии довезли. Там я на голландский корабль пересел, который и доставил меня в Амстердам за два последних самородка. Ну а дальше – пешком через всю Европу.
   – Без гроша?
   – Подрабатывал, где мог и как мог. Я ведь немецким и французским владею, так что не очень это было сложно. На родине куда сложнее: документов-то у меня никаких. Крался как тать в нощи, но до родимых мест дополз. В родном сельце, правда, показаться не решился, а в Высоком – рискнул.
   – Одиссея…
   – Сразу скажу, что мне нужно, а вы уж решайте. Мне нужно отдохнуть и в себя прийти. Полагаю, это несложно, поскольку вы тут в тягостном одиночестве пребываете, и я вас не стесню. Второе посложнее, Олексин. Мне паспорт нужен. Позарез, что называется, или опять – в Сибирь по этапу. Поможете?
   – Все, что в моих силах, друг мой. Все, что в моих силах.
   – Тогда еще по рюмке да и спать. Как, Иван Иванович? Продрог я до костей на теплой чужбине…
   – Давай Машу помянем, Аверьян? – вдруг тихо сказал Иван, перейдя на «ты» неожиданно для самого себя. – Царствие ей небесное, Машеньке нашей…
   – Светлая ей память, Иван, – дрогнувшим голосом сказал Беневоленский.
   И оба встали, со строгой торжественностью подняв рюмки.
   Через несколько дней из Смоленска на тройке, за которой следовал небольшой обоз, приехал Евстафий Селиверстович. Прибыл он весьма скромно – на тройке был подвязан колокольчик, а бубенцы вообще сняты – гонца вперед не посылал, держался с подчеркнутой почтительностью, полагая господами Ивана и Беневоленского, а себя – лишь представителем Хомякова, но привез с собою дыхание живой жизни, от которой в Высоком почти отвыкли. Сообщил, что на Рождество приедет Надежда Ивановна со своей горничной, и передал Ивану письмо от Романа Трифоновича.
   В коротком, по-хомяковски деловом письме, в сущности, содержалась лишь просьба хотя бы немного поосторожничать с питьем, учитывая прибытие гостей и плохое здоровье Надежды. Никаких причин ухудшения этого здоровья Роман Трифонович не сообщал, но рекомендовал во всем положиться на своего управляющего господина Зализу, а самому весело и беззаботно встречать Рождество и Новый год вместе с младшей сестрой. И письмо Ивана очень обрадовало, потому что он глубоко и искренне – впрочем, он все делал на редкость искренне, даже спивался, – любил Наденьку.
   – Надя на Рождество приезжает, – немедленно сообщил он Беневоленскому.
   – Надя? – озадаченно переспросил Аверьян Леонидович. – Это кроха такая, что за коленки меня теребила?
   – Наша кроха уж курсы кончила и, что главнее, писательницей стала. У меня рассказ ее имеется. «На пари» называется. Хочешь, дам почитать?
   – Непременно. А что это за господин, который стал всем распоряжаться?
   – Управляющий Хомякова, мужа Варвары. Между прочим, миллионщика… – Иван вдруг примолк, а потом, понизив голос, добавил: – Вот кто тебе, Аверьян, паспорт сделает. Фамилия у него такая, что в любую щель пролезет. Зализо его фамилия.
   – А он не?..
   – Не, – сказал Иван. – За ним – сам Хомяков, который эту власть больше тебя ненавидит. Вот и выход. Выход, Аверьян! Пойдем по этому поводу…
   Тут Иван замолчал, глубоко и не без сожаления вздохнул и сказал:
   – Ферботен2. Только за столом, только вино, и только два… нет, три бокала. Этот Зализо воз шампанского привез. Да не нашего, российского, а настоящего.
   – Кому с ним лучше поговорить? Тебе или мне? – спросил Беневоленский, которого мало интересовало шампанское, а новый паспорт – весьма и весьма.
   – Сам поговорю. Вот пригляжусь два денька…
   Евстафий Селиверстович, испросив разрешения у Ивана, развил бурную деятельность. Приказал выскрести весь дом от чердака до подвалов, предупредив, что сам будет проверять чистоту. Велел размести дорожки в саду, установить в зале елку и украсить ее игрушками и мишурой, которые привез из Смоленска. Распорядился вырубить пушистую ель, вкопать ее в центре села Высокого и увешать игрушками и свечами. Указал, какие именно дороги расчистить для безопасного катания на тройке, и велел привести в порядок могилы под двумя мраморными крестами и дорожки к ним. И все проверял лично. Однако Иван на третий день сумел вытащить его из вороха дел.