– Зато я знаю теперь, как помочь Полине. В этой книге есть все, что она… Что она мне показывала и рассказывала на сеансах. Прочти, это очень красиво.
   Ева листает книгу:
   – «Последняя из Куниц, жившая среди людей и убитая ими». Обалдеть. Ладно. Уговорила.
   – Прочтешь? Я же чувствую, она тебя интересует!
   – Только в смысле профессионального партнерства, раз уж мне это партнерство навязали. А ты слышала, каким тоном она спросила на дороге? Про наброски?
   – Ну и что?
   – Ничего. Так обычно говорит человек рисующий. Художник то есть.
   – И пишущий. Набросок рассказа. Черт! Совсем забыла со своими проблемами. У меня для тебя сюрприз. У меня есть книжка про Еву Апельсин, которая отстреливает на допросах плохих мальчиков, и вот к ней присылают психолога для помощи в работе, что там дальше, угадай?
   – Далила-а-а, – стонет Ева, – ты что, пишешь про нас роман?
   – Я его читаю! А сказать тебе, что ты вытворяешь с апельсинами в состоянии эротического возбуждения?
 
   Подойдя к двери с множеством сложных запоров, Ангел Кумус посмотрел в глазок. Он уже отвернулся, чтобы уйти, не обращая внимания на гулкий колокол, но женское лицо в глазке казалось знакомым. И Ангел открыл дверь.
   – Здравствуй, великий магистр, уничтожитель вампиров, – улыбалась Ева, входя. Ангел вышел за дверь и посмотрел на лестницу.
   – Я одна. – Ева прошлась по отсвечивающим плиткам бледно-голубого цвета, стукнула в стекло яркого аквариума, но белые, распластанные в воде лягушки не пошевелились. – Если ты выглядываешь мою подругу с желтыми волосами, то она не пришла.
   – Я помню ее, она меня на руках носила. – Ангел кивнул и улыбнулся легко и радостно.
   – Мне нужен Стас.
   – Я сделаю чай. – Кумус ушел в кухню, Ева пошла следом.
   – Мне очень нужен Стас.
   – Я могу тебя покормить, – не слышал ее Ангел. – Я покажу тебе клип, ты там в ванне, и песня красивая, тебе понравится. Это тоже ты, – он ткнул в фотографию на стене у стола.
   – Ничего себе архивчик, – восхитилась Ева.
   – Тебя выбирают сразу из всех. Стас умеет передавать состояние души, он мастер в фотографии.
   – А я думала, что это я такая несравненная, надо же!
   – У тебя круги под глазами и веки тяжелые. Хочешь, я сделаю тебе массаж лица и маску на глаза? Десять минут – все пройдет.
   – Я хочу Стаса.
   – Ты пришла ругаться?
   – Нет. Я пришла за помощью.
   Кумус неуверенно повертел в руках крышечку от чайника, пожал плечами и кивнул, чтобы она шла за ним.
   Стас Покрышкин лежал в гардеробной на шкуре. Пахло перегаром, мочой и рвотой. На включенные лампы великий фотограф и режиссер никак не отреагировал, а на попытку поднять его выругался грязно, но шепотом.
   – Помоги. – Ева кивнула Кумусу, вдвоем они отнесли Покрышкина в ванную. Ева открыла воду, Стас подмокал снизу, темные пятна расплывались на брюках.
   – Вари кофе, – вздохнула Ева, – еще нужен лимон, томатный сок. И давай, пожалуй, маску на веки. Я посижу с ним минут десять.
   Ева сидела рядом с ванной, расслабившись и откинув назад голову с зеленой кашицей на веках, Стас Покрышкин равномерно заливался холодной водой. Когда вода закрыла его живот, намочив галстук, Покрышкин проявил некоторые признаки беспокойства. Он открыл глаза и уставился на сидящую женщину. Потом оглянулся беспомощно и спросил:
   – А Пискунов тоже тут?
   – Нет. Я тут одна, – ответила Ева, не открывая глаз.
   – А где Пискунов?
   – Понятия не имею.
   – Значит, тебя Фабер привел? – не унимался Стас, вытащив из воды галстук и наблюдая, как с него капает вода. – Ты – Ева Апельсин! Он тебя нашел, да? Теперь уволят Лидочку-козу. Я сразу говорил, что она не подходит на эту роль.
   – А я подхожу? – Ева чуть приоткрыла веки.
   – Ну, ты – это же ты! Тебя режиссер уже видел?
   – А тебе не холодно? – поинтересовалась Ева, наклонившись над Стасом и смывая с век кашицу. Покрышкин таращил глаза, наблюдая, как в воде возле его лица расплывается перемолотая петрушка.
   – Некоторый дискомфорт наблюдается. А зачем я тут?
   – Ты трезвеешь. Ты мне нужен. Только если ты не чувствуешь конечностями и спиной, что вода холодная, боюсь, что потребуется помощь врача.
   – Я чувствую, а что делать?!
   – Начни расстегивать пуговицы, раздевайся и вставай.
   – А ты тут останешься? – не понимал Покрышкин.
   – Да. Я останусь тут и внимательно отслежу этот процесс.
   – Логично. Сначала ты лежишь голая в ванной, потом я должен. Все правильно. А пуговицы какие-то неправильные, они не расстегиваются.
   – Кумус! – крикнула Ева, приоткрыв дверь. – Неси кофе.
   – А что, горячую воду отключили? – наконец-то затрясся Покрышкин.
   Через десять минут он сидел на кухне, укутанный в махровый халат, и пил третью чашку кофе.
   – Может, все-таки для поддержания сил одну рюмочку, а? На брудершафт!
   – Нет. – Ева была неумолима.
   – Если ты хочешь сняться или изобразить на себе смерть, то рюмочка для работы мне просто необходима!
   – Покрышкин, как меня зовут?
   – Ева Николаевна Курганова, следователь отдела по убийствам, – отрапортовал Покрышкин.
   – Молодец. Давно это было. Я уже не следователь. Я не хочу сниматься или устраивать свою смерть.
   – А может, все-таки пару кадров, а? По рюмочке, и пару кадров. Раздеться можно в гардеробной. Я же чувствую, что тебе от меня что-то надо, я чувствую, – погрозил пальцем Стас.
   – Слушай, а почему ты вообще в запое? Что-то я такого раньше не помню, ты разве пил, когда мы встретились первый раз?
   – В рот не брал, – кивнул Стас, – вел правильный образ жизни, был вегетарианцем. Женщина. Все дело в женщине. Насилие само по себе условно, если ты меня понимаешь. Что есть насилие вообще? Угроза жизни, увечья? А когда тебе водку в рот вливают, потом целуют взасос, потом гуся с кашей, потом гребешки маринованные, а щечки копченые! Насилие по доброте душевной или по любви – самое отвратительное насилие в мире! Но если разобраться, – доверительно склонился он через стол к Еве, – то насилуют тебя ежеминутно. Как только ты, тепленький, включил рано утром телевизор, ты немедленно насилуешься определенно подобранными фактами общемирового насилия. Тебя насилуют рекламой, толпой в метро, отвратительными манерами, тебя насилует женщина, улыбнувшись, она искалывает тебя шипами своего насильного магнетизма, тебя насилует ребенок, потому что грязный просит милостыню, старик, потому что тащит на твоих глазах пустую бутылку из урны, школьница, потому что умеет посмотреть, как шлюха, шлюха, потому что тебе ее жалко, как школьницу! А ночью один, нет, ты подожди, не перебивай, а ночью я сам себя насилую самой жалостливейшей жалостью и самым отвратительнейшим отвращением. Но как бы там ни было и что бы я ни придумывал для объяснения этого вселенского траханья, все дело в женщине! Аминь.
   – Фу-у-у… – выдохнула Ева. – С тобой невозможно разговаривать. Оказывается, в больших дозах ты непереносим.
   – Я сразу сказал, что мне надо выпить.
   – А я хочу видеть эту женщину.
   – Которую именно? – заинтересовался Стас.
   – Которая насилует тебя водкой, гусем с гречневой кашей, гребешками и этими…
   – И копчеными щечками?
   – Точно!
   – Тут есть проблема. Я тоже трезвый всегда хочу ее видеть. Но в силу необычайно длинного расстояния я просто физически не попадаю туда трезвым. А пьяный я ощущаю насилие очень болезненно. Очень.
   – Я довезу тебя туда трезвым. Обещаю.
   – А вот этого не надо! – закричал Покрышкин. – Не надо этого!
   – Мы теряем время, – посмотрела Ева на часы. – Тебя изнасиловать одеванием, или ты сам предпочитаешь выбрать цвет рубашки и брюк?
 
   Гостиница в Загорске была полупустой, но в ресторане народ слушал Моцарта – четыре человека в концертных одеждах лихо управлялись со скрипками, фортепиано и флейтой. Пахло водорослями, все ели кальмаров. Хрустов попросил бифштекс, а Полина попросила не резать кальмаров, не заправлять, а подать отваренные тушки отдельно, а соус и зелень отдельно. Ее очень рассмешило, что два отварных яйца тоже подали отдельно – они лежали на блюдце очищенные и голубовато-беззащитные. Соус Полина слизывала с пальца, который медленно засовывала в соусницу, потом вытаскивала, наблюдая стекающие капли.
   – Ты здесь живешь? – поинтересовалась она.
   – Нет. Я здесь ем.
   – В смысле – в городе? Ты живешь в этом городе?
   – Иногда. Проездом. – Хрустов очень проголодался и не поднимал глаз от тарелки.
   – Слушай, а ты вообще кто, Виктор Степанович?
   – Охранник по найму.
   – Здорово. А сейчас гуляешь? Я по делу спрашиваю, – кивнула Полина, зажевывая длинный лист салата.
   – Нет. Я в пути. Еду в Ярославль.
   – Ну! – закричала она радостно и стукнула ладонью по столу. – И я еду в Ярославль! Я от своих отстала ради этого показа в универмаге, а его отменили. Ты когда меня пригласил, я еще подумала, что Загорск – по дороге! А ты собрался добираться отсюда поездом?
   – Автостопом. – Хрустов откинулся на спинку стула, вытер рот салфеткой и впервые почувствовал смутное беспокойство.
   – Слушай, охранник по найму. – Полина наклонилась к нему, тонкая ткань платья на бретельках отошла, и он увидел совсем рядом темный сосок небольшой круглой груди. – А «Мерседес-шестисотый» с баром и кондиционером тебя устроит? Нет, ты сам представь – женщина одна в такой машине на самой убойной дороге! По ней даже трейлеры ездят стаями.
   – А как же ты обходилась раньше без мужчины?
   – Иногда вот так, – Полина стукнула по столу дамским «вальтером», у Хрустова округлились глаза. – А иногда, если под настроение, сам понимаешь… У меня одна проблема в жизни – бешеный темперамент.
   – Да, я понимаю, – улыбнулся Хрустов.
   – А что ты улыбаешься, что улыбаешься? У тебя что, были женщины лучше меня? Отвечай! Неужели этот растрепанная психолог может…
   – Встать придется очень рано, я спешу, – перебил ее Хрустов.
   – Уж лучше тогда совсем не ложиться! Я ночь запросто прогулять могу, но если сплю, то до часу дня.
   – Полпятого. Я разбужу.
   – Бутылку мартини и сок с собой! – крикнула Полина и захлопала в ладоши.
   Пока Хрустов отгонял ее машину на стоянку, Полина сняла номер и купила в аптечном киоске в холле гостиницы упаковку презервативов. Когда отстрельщик вошел в распахнутую дверь номера, она уже разделась – для этого ей нужно было снять только платье и трусики – и, голая, смешивала напитки в высоких бокалах.
   – Поведешь утром ты? – поинтересовалась Полина, уходя со своим бокалом в ванную. – Тогда я спокойно напьюсь.
   – Без проблем! – крикнул Хрустов и утопил в бутылке две таблетки снотворного. Он быстро осмотрел маленькую сумочку. Заграничный паспорт, деньги, дорожные чеки американского банка, помада, крем, два кольца, медальон, уже знакомый ему «вальтер» и пачка презервативов. Ничего настораживающего не было и в осмотренной машине. Хрустов пожал плечами и разделся.
   Через час он отнес неподвижную Полину на кровать, постоял, потный, перед зеркалом и вдруг обнаружил, что рассматривает себя как бы глазами женщины. Отстрельщик не спешил, стоял под душем, раздумывая про климактерические особенности мужского возрастного периода и о превратностях судьбы, подарившей ему желание совершенно невероятных женщин именно в этот период. Он собрал свои вещи, тщательно оделся, побрился и вычистил зубы, готовясь к дальней дороге, а потом протер платком все, к чему мог прикоснуться. Впоследствии это оказалось излишним. Потому что Хрустов, добравшись до указанного по телефону адреса, в темном дворе по номеру определил заготовленную для него машину, вытащил ключи из-под бампера, достал сканер и выругался: в машине был поставлен маяк. Он оглянулся, хотя мог поклясться, что слежки нет, да в этом и не было необходимости: маяк сработает перемену частоты, как только завести мотор. Он мог найти маяк и снять, но получается, человек, прилепивший его, был в курсе, что Хрустову готовят машину, и он знает, какую именно. Уж лучше ей остаться во дворе или, если бог поможет, быть завтра угнанной. Его могли отслеживать случайно, «по инерции», могли конкретно по сегодняшнему делу, это не имело особого значения, нужно будет просто сменить коммутатор и код связи с платными помощниками в органах. Хрустов посидел на лавочке в темноте, подумал, оставил ключи в дверце и вернулся в гостиницу поспать пару часов.
   Рано утром он подогнал машину Полины ко входу в гостиницу, собрал вещи, еще раз вытер отпечатки, одел женщину и спустился вниз, перекинув ее через плечо.
   – Она у меня раньше часа не встает, – объяснил Хрустов удивленному зевающему портье и похлопал по попке у своего лица.
   Он уложил Полину сзади, сел за руль, вздохнул, приготовившись к длинной дороге, и подумал еще немного, прежде чем повернуть ключ. Что настораживало: отсутствие у женщины вещей в дорогу и странное совпадение направления передвижения. Хотя Хрустов допускал, что в жизни бывают совпадения, но практически в них не верил. Что было ей в плюс? Она знакома с Далилой и обладает совершенно бешеным темпераментом – такой женщине действительно мужчина нужен всегда. Улыбнулся, вспомнив, как Полина билась под ним и кричала с подвываниями, как он потом обхватил почти безжизненную руку за запястье, твердо решив не дать ей, накачанной снотворным, улететь. Хрустов уезжал из города, когда солнце только слегка развело серое небо на горизонте расплавленным золотом и кровью нового дня и еще не успело тронуть купола церквей.
 
   В шесть тридцать Полина приоткрыла глаза. Она лежала головой на сумке на заднем сиденье своей машины, машина ехала не очень быстро: шел дождь, и предусмотрительный водитель притормаживал у больших выбоин на дороге, кружилась голова, женщина не понимала, где она и что делает.
   – Куда ты меня везешь? – спросила она, еле ворочая языком.
   – В Ярославль. – Мужчина обернулся, и Полина его вспомнила. – Проснулась?
   – Охранник, ты меня охраняешь?
   – А как же!
   По закрытым окнам стекали капли дождя, шуршали шины по мокрому асфальту, Полина знала, что дождь – понятие времени, а не места, она вдруг вспомнила это время, и это было как легкий приступ тошноты, с которым можно справиться, сглотнув слезы. Сквозь пространство и время дождя на нее Пизанской башней падала синяя колокольня Никольской церкви, все архитектурные изыски разных городов мира, вращаясь огромным калейдоскопом, разворачивались длинными прямыми перспективами Ленинграда, она опускала руку к воде под песню гондольера и вдруг видела, что узкий нос венецианской лодки наплывает на разноцветное отражение Спаса на Крови, все пузатые купола Рима и Парижа превращались в купол Исаакия, все каменные львы в мире захватывали зубами цепь и примерно усаживались по сторонам маленького гнутого мостика, пирамиды Египта сворачивались до размеров кристалла в мертвых глазах невских сфинксов, дешевые ночные пристанища мексиканских гостиниц и плавно колышущиеся водяные матрацы тысячедолларовых номеров удивительно поместились в одной полутемной комнате-келье бывшего монастыря, превращенного в общежитие на Нарвском проспекте.
   – Я не хочу туда! – Полина вертит головой из стороны в сторону, проваливаясь в насильный сон.
   – Не хочешь, не поедем, – отозвался Хрустов.
   – Заткнись, – шепотом, почти неслышно.
   – Есть заткнуться, – весело отрапортовал отстрельщик. Ему было стыдно и беспокойно, все-таки снотворное с алкоголем, он был рад, что женщина так быстро проснулась и даже вполне связно разговаривает.
   Обводный канал. Там, где берега не упакованы в гранит, живут крысы, они бросаются в воду, разгоняя упавшие желтые листья, Калинкин мост с каменными скамейками, она помнит холод этих скамеек, площадь Репина, перезвон трамваев на повороте, наклоненные деревья вдоль набережной канала, камень и вода, зеленый фасад театра, в костюмерной всегда горит свет – и днем и ночью, запах старых пыльных платьев, пьяный бутафор несет под мышкой голову-болванку, с нее на пол, на порванные грязные пуанты падает парик.
    Нет ее здесь, ты же видишь! Ее здесь нет. Пойдем в Театр эстрады, она мне писала про кордебалет. Ее нет в Театре эстрады. Жека терпелив, но грустен. Полина, а ты… Ты летаешь? Нет, с тех пор, как мы расстались, – нет. Летаю или нет, я найду ее, она написала, что подрабатывает в кордебалете после балетной студии. Ни в какой студии она не занималась, ее приняли, а через месяц выгнали. Она поступила в театральное училище, я так обрадовался, а потом по вечерам стала пропадать. Оказалось – танцует в каком-то баре. Мы немного подрались, она несколько вечеров не могла уходить, у нее… синяк под глазом был, короче. Это были самые хорошие два вечера, Ирка пекла блины и пела песни, а потом вдруг – бац! – обрезала волосы, господи, да ее, наверное, и в бар этот взяли, когда она волосы распустила! А тут приходит – и не пикни, а то обреется наголо. Я, конечно, гад, я врезал ей еще раз, не сильно, больше для видимости, а она и говорит: «А ты не боишься однажды очень крепко заснуть и не проснуться, я умею такие штуки делать с людьми?» И все. Как подменили. Издевается без конца, то хохочет, то плачет, танцует вот так посреди комнаты и поет: я потерялась, я потерялась… Меня стала называть гегемоном, я как раз устроился по ночам в котельную. Когда про Шуру узнала, раскричалась. Сволочь, говорит, как обещала, так и сделала – действительно ее кондрашка хватил! Жила она у меня не всегда, чаще в общежитии. Что я мог поделать? Где она, Жека? – спрашиваю я шепотом. Ее больше нет. Нет ее пока. А где ее нет? Нигде. Полина, ты же знаешь, что такое смерть. Она умерла? Почти. Почти не умирают! Смерть – это переход из одного состояния в другое, согласна? Я согласна, я отупела от усталости и бесполезных поисков. Так вот, она сейчас где-то есть, но в другом состоянии, и нельзя просто так пойти и забрать ее, это бессмысленно, не надо ей мешать, она найдет свою травку. Ну конечно, собачка не умрет, собачка найдет свою травку, нам так Шура говорила, когда Топсик умирал, его отвязали, он ел траву, а потом ушел и не вернулся! Куда уходят собаки?! Полина, мне тяжело, но я не знаю, что делать, если ты знаешь – делай, но только не навреди. Где она?!
    Она прячется в весеннем воскресенье, она сидит, запертая, в квартире Филюшки на первом этаже – полуподвал, пока родители ведут Филюшку с обеих сторон за руки к церкви. Головы у них опущены. На Филюшке надет пиджак, отчего он все время поводит плечами, словно поеживаясь, куртка расстегнута, видна светлая рубашка и неожиданный черный галстук, на котором болтается маленький крестик. Смотри на него, шепчет Жека, смотри на него внимательно. Он же идиот? Смотри, она теперь его. Эта тройка идет по набережной Фонтанки со стороны домов, иногда падает запоздавшая сосулька, грохоча в водосточной трубе, тогда Филя задирает голову и долго глядит вверх, улыбаясь. В церкви душно и темно, Жека сразу выходит, а я смотрю, как проходят они к алтарю, держа Филю с обеих сторон за руки, и не выпускают, когда он дергается, пытаясь освободиться, проходить им втроем трудно. Отец стоит понурившись, словно прислушиваясь, но ему и вправду нравится, как поют. Жека сказал, что в этой церкви в обед поют многие оперные из театра рядом. Мать Фили все время молится, истово прижимая руку к горлу, захватывая платок, и потихоньку плачет, не переставая шептать. Потом Филюшка, уставший и потный, целует стекло, под которым лежит небольшая иконка, и идет к выходу, сдерживаемый по-прежнему с двух сторон. Домой они идут той же дорогой, но медленней, отец с матерью переговариваются, отец остается у пивного ларька, а Филю ведет дальше мать. Освободившуюся руку Филя тщательно потирает, рукав трется о куртку и шуршит, Филя улыбается. Мать откликается на его улыбку подергиванием рта, и глаза ее теплеют. Но когда они подходят к подворотне, мать мрачнеет, старается быстрее пройти маленький дворик и забежать в подъезд. Ей это не удается: во дворик распахивается форточка, старческие руки вытаскивают из форточки дохлую кошку с раздробленной головой. Ты только полюбуйся, что творится! Твой дебил убил мою кошку, скоро ни одной кошки во всем доме не останется, я точно пойду в милицию, я, может, эту кошку купила, а мою собственность убили! Убили! Мать быстро подходит к форточке, ждет, пока кошку затащут обратно, и осторожно протягивает деньги. Форточка захлопывается, становится тихо.
    Дома мать раздевает Филю. Труднее всего отобрать галстук и крестик, но скоро все успокаивается. Филя уходит в свою комнату, которую он всегда запирает на ключ, а ключ держит на веревочке на шее. В двери комнаты проделана аккуратная круглая дырочка. Когда отец или мать смотрят в дырочку в комнату, Филя старается успеть ткнуть чем-нибудь в видимый глаз, при этом очень веселится. Сам он никогда в дырочку не смотрит. Раз или два в неделю мать решительно стучит в дверь, при этом гремит ведром. Филя тогда не противится, только настороженно следит за нею, поджав ноги на постели, пока она моет. Постель у него состоит из двух поролоновых матрацев, один на другом, темно-красной, в цветочек простыни и большого теплого одеяла. Матрацы лежат на полу, так как с кровати Филя падал, пододеяльники он не любил, все время в них путался. Кроме постели, в комнате нет ничего из мебели. Жесткий плетеный коврик в подозрительных пятнах закрывает угол комнаты – там Филя хранит свои сокровища: две крысы в клетке, одна из них давно сдохла, посылочный ящик с кирпичом, под кирпичом лежит мелочь в узелке, узелок большой и тяжелый. Вечером иногда Филя брал этот узелок с собой и с довольным видом прогуливался по двору. Ест Филя на кухне, ему подвязывают большой слюнявчик, есть он любит, в еде привередничает. Мать тогда вздыхает, крестится и шепчет, вымаливая у бога прощения, отец стискивает зубы и шевелит желваками. Самое сладостное и любимое времяпрепровождение Фили – охота. Крыс он поймал сам, в норах у воды, руками, никто не видел этого, при Филиной неповоротливости это кажется невозможным. Иногда по вечерам, когда Филя, что-то бормоча, озабоченно ходил туда-сюда перед телевизором, отец и мать вдруг встречались глазами друг с другом и замирали, ощущая каждый, что подумал другой: думали, что Филя умрет еще в прошлом году, он и так слишком много прожил для своей болезни: шестнадцать лет.
    Почему она не смотрит в окно? – спрашиваю я, обходя крошечный, закрытый с четырех сторон двор с причудливо вырезанным вверху кусочком неба. Она никогда не смотрит в окно. Каким образом она здесь оказалась? Она спасла Филюшку, он ловил крысу, упал в воду, она его вытащила. Ты же знаешь, тонуть – это очень страшно. Она спасла меня, когда мне было пять лет, потом тебя, когда тебе было восемь, потом Тэссу. Она все время кого-нибудь спасает в воде. Я в детстве боялся с ней купаться, боялся, что все рядом начнут тонуть. Пойдем на канал, я покажу, где это было. Жека тащит меня за руку, я сопротивляюсь. Пойдем, она не выйдет и не посмотрит в окно, я просидел здесь почти месяц, но бесполезно.
    Распахнутое небо, первая яркая трава, я вспоминаю напряженное лицо Ирки, как это было со мной, когда она склоняется, набирая воздух, чтобы выдохнуть его в чужой рот, я вижу, как навстречу ей открываются глаза, полные отсутствия жизни, и высасывают разум. Отсутствие жизни – подчинение смерти – достаточно? Чтобы пойти за невероятно толстым существом, раскачивающимся из стороны в сторону, словно каждый шаг приходилось отвоевывать у засасывающей земли? Ноги подкашиваются, Филя берет ее невесомо и перекидывает через плечо, унося добычей. Ирка пришла в себя через день на матраце в комнате Филюшки, а выздоровела так, чтобы вставать, через неделю. Она опомнилась как раз тогда, когда родители, связав воющего Филюшку, хотели вынести ее из его комнаты. Мне хорошо, сказала Ирка, мне здесь хорошо. У вас есть раскладушка? Отец Фили сплевывает и уходит из комнаты, мать плачет. Потом все затихает, раскладушку ей не принесли, она разложила поролон, и Филюшка стал спать рядом, блаженно улыбаясь и трогая иногда ночью ее волосы и лоб осторожной рукой. Еду свою он теперь приносил в комнату. Сначала Ирка не хотела есть и не спала по ночам. Потом она почувствовала голод, руками быстро выбирала из тарелки что получше, остальное отдавала. Филя как-то попробовал протестовать, но она замахнулась и зарычала, показывая зубы, Филюшка тонко заплакал и больше не перечил. Когда Ирка встала, она съездила в общежитие, забрала свои вещи и отвезла их на Исаакиевскую площадь в ломбард. От слабости ее пошатывало, была длинная очередь, но к вечеру она избавилась почти от всех своих вещей, оставив только те, которые не взяли по причине изношенности.
    Этот охранник что-то подсыпал мне, это же ясно, я сейчас взлечу и ударюсь в металлическую коробку машины, я буду биться в ней зимней мухой. Она потом разорвала груду квитанций там же, в урну, медленно добрела до Дворцовой площади…
    Добрела до Дворцовой площади, села на скамейку, пересчитала деньги. И поехала к Филюшке.
    По вечерам они с Филюшкой тут гуляют, я их часто вижу. Вон там больше всего крысиных нор над водой, там Филя стоит подолгу и притопывает, в этом месте на канале гуляют только они и некоторые собачники. Каждую субботу Ирка моет Филюшку в ванной, напуская туда много пены и следя, чтобы он не опускался под воду с головой. Мыться Филюшка не любил, чтобы добиться своего, она иногда рычала, обнажая зубы, и выражение тихого восторга на его лице сменялось маской ужаса. Он ее боялся. Ирка еще вырезает из плотной бумаги фигурки, делит их пополам. Филя идет на улицу, а она остается в комнате, я вижу из-за угла, как играют они на оконном стекле, передвигая фигурки с разных сторон стекла. Ирка стала писать стихи и даже говорить их вслух, но Филюшка тогда начинал волноваться и что-то бормотать, приходилось прикрикнуть на него и читать про себя. За это время она ничего, кроме афиш на улицах, не читала. Вспоминала любимые книги, сердце ее ожесточалось и вздрагивало. Они ее убьют. Родители? Да, я боюсь, что они ее убьют, потому что Филюшке теперь очень хочется жить. Слышишь?! – кричу я, зажимая уши. Ты слышишь, как бьются бутылки Лоры о забор?