Вера Сергеевна Аксакова
Дневник. 1854 год

   Абрамцево, ноября 14, воскресенье. Сегодня я не была у обедни, потому что ездила вчера, а сегодня ездили сестры. – Почту привезли рано, – кроме газет, три письма – от Гриши, от Хлебникова и совершенно неожиданно от Смирновой.
   Известий из Крыма никаких особенных, кроме того, что 2 ноября была буря и корабли неприятельские пострадали. Маменька слышала в Хотькове, будто бы в «Городском листке» 12-го числа было напечатано известие о сильном нашем поражении, но это не может быть: иначе в «Московских ведомостях» должно уже было быть перепечатано. Смирнова также пишет, что Ходят какие-то неблагоприятные слухи; может быть, они оправдаются, как предчувствия, но еще известий невозможно было получить. Что-то Бог даст! Какие бы ни были известия, все же они нам возвестят страшное кровопролитие, иначе быть не может, ни нам, ни врагам нашим отступить нельзя. Сердце сжимается, как подумаешь об этом ужасном истреблении людей, об этих страшных человеческих страданиях. И как больно, и тяжело, и обидно думать, что часто наше храброе войско погибает от непростительной оплошности начальника, как, напр. этот Данненберг, который, по его собственному донесению, как он ни старался представить его в другом виде, кругом виноват в той гибели нашего войска, которой они подверглись в последнем деле при вылазке 25 октября. Данненберг, очевидно, опоздал, а про редуты, которые он заставил строить под страшным огнем неприятельским, он не упоминает, хотя Меншиков об этом донес в первом своем донесении об этом деле.
   Но что нам печатают за донесения Меншикова! Это возмутительно читать! Из них делают такие сокращенные извлечения в строчек пять, так что решительно не можешь себе составить настоящего понятия. Это уже слишком пренебрежительно или даже злонамеренно. Кажется, нарочно хотят нас оставить в неизвестности, в страхе; все дурное нам сейчас выставляют на вид, а о более утешительных подробностях умалчивают, вероятно, для того, чтобы нас приготовить к необходимости мира как единственной возможности прекратить эти ужасы. Я убеждена, что Нессельроде старается об этом. Недаром также напечатано в «Новой прусской газете» письмо русского, присланное из Петербурга, в котором есть такая фраза: «что нам нет спасения от каленых ядер в Севастополе». Для чего именно выбрать такое письмо, в котором указывается на то, каким образом могут нам нанести враги наши наибольший вред, как не с намерением, чтобы они воспользовались этим указанием! Другое дело, если б у нас печатался целый ряд писем о Севастополе, в которых бы толковалось и об успехе и неуспехе, но напечатать одно такое письмо это уже слишком странно, и я просто обвиняю Нессельроде в злоумышленности, каким бы то ни было способом принудить нас хотя <бы> к постыдному миру. Смирнова пишет, что ходят слухи о мирных переговорах, а между тем Пальмерстон поехал к императору Францу, чтобы уговорить его послать 100-тысячную армию к Перекопу, чтоб отрезать нам всякое сообщение и завладеть Крымом, как Мальтой. – Что-то будет! Да смилуется Бог над нами! – Смирновой письмо умно, дружественно и в самом благонамеренном духе. Она говорит:
   Какие времена! Совершаются судьбы Божий над народами. Но мы противимся судьбам святым над нами, да не покарает нас Бог за то; но народ не виноват, что правительство против его желания так поступает, или, может быть, народ всегда виноват, если у него такое правительство. Справедливы стихи Хомякова, теперь они еще более оправдались. Где же покаяние, возможно ли оно или, может быть, нужны в самом деле страшные испытания, чтоб Русская земля очистилась? Куда ведет нас Божья воля? Страшно. Если и настанет наконец светлый день, то через что должны пройти люди? Господь да свершит святые судьбы Свои в милости, и да укрепит людей Своих на пути испытания, и да узрим мы день спасения!
 
   15 ноября. Чтения у нас вовсе нет вот уже несколько времени, и мы пробавляемся старыми книгами, читаем теперь поход 13-го года Бутурлина. Смирнова пишет, что Батюшков совершенно исцелился, пришел в себя после 30-летнего сумасшествия и теперь читает донесения из Крыма и следит на карте. Невероятно почти; мы праздновали его возрождение чтением его стихов, из которых некоторые особенно восхищали нас. Славу Богу, если то правда, что он исцелился, каково должно быть его впечатление, – очнуться после стольких лет!
   Сегодня маменька опять была у обедни в Хотькове, опять там слышала те же слухи, только еще с подробностями, будто избиение было страшное; два раза били отбой, наши войска не хотели отступать; что потеря была ужасная, с нашей стороны 360 одних офицеров, но неприятельская армия еще более потерпела и совершенно притиснута нами к морю. Поскольку справедливы эти слухи, трудно решить; по всему кажется, что известия еще не могли дойти, но всего вероятнее, что там происходило или происходит подобное кровопролитие. Народ же, может быть, чует это.
   Что-то принесет нам почта? Завтра газет не будет, но не будет ли письма? Впрочем, Ефим послан в Москву, и, вероятно, знакомые наши будут писать с ним. Что-то Бог даст?
 
   16 ноября. Сегодня привезли с почты два письма, одно из деревни, другое от Ивана, последнее где-то гуляло две недели. Иван пишет, между прочим, что скоро приедет. Какое-то будет свидание? Дай Бог, чтоб по крайней мере обошлось без волнений и наша семейная мирная жизнь не была бы нарушена. Политических известий никаких; видно, хотьковские слухи, как и всегда, впрочем, бывает, совершенный вздор. Иван пишет, как слух, что великие князья скупают по 6 целковых штуцера иностранные и формируют штуцерные батальоны. Говорят, в Петербург провезли бомбу или пулю, пролетевшую между великими князьями и ранившую флигель-адъютанта Альбединского, за что они получили Георгия. Да Бог с ними, пусть получают и двадцать Георгиев, да только не мешают нашим войскам на сражениях! Лучше бы, если б они оттуда уехали: конечно, их должны там оберегать и пожертвуют для спасения их тысячами людей.
   В доме у нас наконец тепло, степлело на дворе. Вечером дочитали Бутурлина; он оканчивает замечательной фразой, которую бы, конечно, не пропустила современная цензура. Константин прочел нам свои стихи, недавно им написанные; прекрасные, особенно последние строфы, но их распространять не должно.
   Страшные речи и мысли высказываются. Что-то будет! Господь да помилует нас!
 
   17 ноября. К обеду приехал Гиляров, сообщил много новостей из Москвы, откуда он только что вернулся. Новости все – наводящие уныние. Между прочим, он рассказывал, как какое-то известное лицо, лет 20 тому назад, представило два ящика свинцу с объяснением, что разработка его около Тифлиса доставила бы нам возможность не только снабжать им себя, но и Европу; как другое лицо после путешествия за границу представило сведения о превосходном вооружении англичан. Ящики и теперь, вероятно, не распечатаны, а сведение не прочтено. Слухи об Меншикове неутешительны. Из Севастополя пишут, что он совершенно потерялся и хотел бросить и город и флот на жертву неприятеля, и если б неприятель напал тогда на Севастополь, он был бы взят без бою. Но Бог не допустил этого; неприятель потерял время, неизвестно почему. Наши моряки делают чудеса в Севастополе. Говорят о какой-то медали, вероятно, пущенной в ход каким-нибудь поляком: на одной стороне ее крестьянин с бородой держит в руке бритую голову и буквы С. Т., на другой – одноглавый орел и буквы А. Д. Лорда Дункельна отпустили в Англию; отчего такая любезность, или лучше подлость, перед врагом? Почему же наши пленные остаются в чужой земле? Запрещено печатать что-либо, даже акты и документы, касающееся до смутного времени России, также все относящееся до быта русского народа, даже собрания преданий, песен и т. д. Неужели они думают такими мерами остановить смуты!..
   Гиляров – человек очень умный и замечательный; его рассказы чрезвычайно интересны; он знает жизнь с таких сторон, какие мало известны между нами. Он обещал прочесть свои записки. Но личность его как-то делает тяжелое и постоянно унылое впечатление, и в характере его есть черты не очень приятные. Положение его, как лица, вышедшего из духовного звания и постоянно находящегося под гнетом духовной власти, давящей всякое свободное движение жизни в душе человека, весьма тягостное.
 
   18 ноября. Сегодня мы все встали ранее обыкновенного, чтоб получить раньше почту. Писем было много. Получены газеты, и в них подтверждение известия, сообщенного Гиляровым, что неприятельских судов 3 ноября погибло не 8, а 25; что много обломков кораблей, и людей, и лошадей выкидывает на берег; что английские батареи едва действуют; что мы заняли какой-то мыс. Эти известия нас порадовали, но как только мы начали читать письма М. Карташевской из Петербурга, мы были поражены известием, что хотят заключить мир с Австрией и принять 4 постыдные условия. Мы все были поражены и взволнованы этим неожиданным известием, продолжали читать письмо среди восклицания отчаяния, как вдруг послышался какой-то шум и взошел Иван. Тут новое волнение и движение; все вскочили, стали здороваться; отесенька и маменька даже расстроились. Начались разные толки и рассказы с обеих сторон. Вслед за тем воротился посланный наш из Москвы и привез много журналов и кучу писем, большею частью все подтверждающих уже известные нам известия. В чтении писем, газет, толках и разговорах с Иваном прошел весь день, слава Богу, благополучно; часто казалось, что действуешь во сне. Оно и лучше, что свидание произошло среди такой суеты и волнения посторонними предметами. Дай Бог, чтоб все было хорошо.
 
   19 ноября. Утро мы провели в разговорах, в чтении журнала одного камер-юнкера Чарыкова из Севастополя; очень просто написано и с несомненной печатью правды.
   Воротились с почты, привезли два письма от тетеньки Надежды Тимофеевны с вложением копии письма Николая Карташевсксто из Севастополя. Они ждут с нетерпением генерального сражения: всем надоела постоянная бомбардировка. Неприятель укрепляет себя с фланга.
   Константин с Иваном постоянно разговаривают. Константин так добр, что, кажется, все забыл; но как бы из этого не вышло вредного недоразумения, которое кончится все-таки неприятностями. Их разговоры касаются более общих вопросов, особенно, разумеется, настоящего положения дел в России. Все согласны, что кризис внутренний неизбежен, но как и когда он будет, никто не может решить. Он не зависит от отдельных лиц или даже отдельных сословий: только сам народ может его произвести, а что может пробудить народ от такого долгого усыпления, конечно, никто не знает. Константин сам думает, что только страшные бедствия в состоянии подвигнуть народ и вызвать его спящие силы; и, кажется, Божьи судьбы ведут нас к тому. Само правительство слепо старается об этом, но страшно подумать об этом грядущем времени. Через что должны пройти люди! Что-то будет! В настоящую минуту нет человека довольного во всей России. Везде ропот, везде негодование! Раскольники ожесточены до крайности – закрыли Преображенское и Рогожское кладбища, запрещено раскольников принимать в купцы и т. д. Один знакомый нам раскольник, купец, сказал: «Мы подождем, да и решимся на что-нибудь!» Служение Молоху, как выражаются некоторые, перешло всякую меру; душегубство есть единственная цель нашего правительства. Всякая мысль, всякое живое движение преследуется как преступление; самая законная, самая умеренная жалоба считается за бунт и наказывается.
   Вечером мы читали «Записки театрала» Жихарева, вызванные воспоминаниями отесеньки об Шушерине и т. д. Явно, что в нем есть какое-то злое намерение противоречить отесеньке. Он и начинает с того, но в результате выходит, что он сам то же самое говорит. Подробных сведений много, предмет мог бы быть очень занимателен, но, как сказали в «Современнике», Жихарев не возбуждает никакого сочувствия к тому, что пишет.
   За чаем и после него долго разговаривали мы с Иваном, или, лучше, он нам рассказывал о Малороссии. Много интересного, умных замечаний, но между тем часто что за поверхностный взгляд, что за неосновательные суждения! Я даже ему это сказала. Надобно, однако, быть осторожней, чтоб не запутаться в прениях; лучше прималчивать, а то как раз скажешь что-нибудь лишнее, натолкнешься на такой предмет, о котором должно молчать, – невольно выходят намеки.
 
   20 ноября. Все еще продолжаются разные разговоры; сегодня утром читал Иван малороссийские песни. Прелесть, как хороши некоторые! За завтраком мы опять было схватились, но я замечаю, что он не позволяет себе пускаться в споры: это недаром. Может быть, он даже оскорбился моими словами; вперед этого не должно быть. Маменька и сестры поехали к Троице, погода прекрасная, и дорога также. После обеда много говорили. Константин добродушно все рассказывает, забывая даже, какое впечатление производят его рассказы на его слушателя. Иван говорил о том, что он по своим делам службы часто сталкивается с людьми разных образований или вовсе без образования, находящихся на гораздо низшей ступени всякого развитая; что именно этих людей надобно спасать от тьмы, их постепенно поглощающей; часто они сами тоскуют и не знают, как спастись. Упрекал слегка нас, особенно Константина, что он слишком исключителен и готов осудить человека, если он хвалит Петербург и т. д. Я ему несколько возражала: что касается до нас, это несправедливо. Потом мы читали критику на «Опыт биографии Гоголя».
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента