Владимир Галактионович Короленко
Легенда о царе и декабристе
(Страничка из истории освобождения)

   [1]
   Публикуемый очерк В. Г. Короленко, впервые увидевший свет в 1911 г. в журнале «Русское богатство» (№ 2, сс. 113–140), в советское время не переиздавался (даже не вошел в собрание сочинений В. Г. Короленко). Между тем, он представляет несомненный интерес. Главный герой очерка – А. Н. Муравьев (1792–1863) – декабрист, основатель ранних декабристских организаций, впоследствии отошедший от движения, был осужден к ссылке в Сибирь без лишения чинов и дворянства. В Иркутске началась его служба в «чиновничьих дебрях», продолжавшаяся практически до смерти. Последние годы жизни А. Н. Муравьев был нижегородским военным губернатором, много способствовал проведению крестьянской реформы в крае. Главное, что заинтересовало В. Г. Короленко, и что он хотел передать: «…мечта юности, которую человек осуществляет стариком…, юношей член общества или точнее «Союза благоденствия», потом… городничий, наконец, губернатор, остающийся в душе членом «Союза благоденствия». Очерк представляет интерес и как образец творчества В. Г. Короленко, мало известного современному читателю. По справедливому замечанию советского литературоведа Л. Г. Фризмана, «в большом и многогранном творчестве Короленко немного найдется вещей, которые так отразили бы кристальную чистоту его облика, его этический максимализм, цельность убеждений этого рыцаря в жизни и литературе».

I

   10 сентября 1856 года губернатором в Нижний Новгород был назначен генерал-майор Александр Николаевич Муравьев.[2]
   Послужной список нового губернатора был не совсем обыкновенный. Родился он в 1792 году, девятнадцати лет участвовал в Отечественной войне, получил знак отличия за Кульмское сражение. Двадцати четырех лет был уже полковником[3], но в 1816 году, заразившись заграничными идеями, внезапно бросил службу и вместе с Никитой Муравьевым основал первое в России тайное общество «Союз благоденствия». Еще шаг – и он очутился в среде декабристов.[4]
   В «Росписи государственным преступникам, приговором Верховного уголовного суда осуждаемым к разным казням и наказаниям» по делу о восстании 14 декабря, А. Муравьев значится в разряде VI, где о нем сказано так:
   «Полковник Александр Муравьев. Участвовал в умысле цареубийства согласием, в 1817 году изъявленным, равно как участвовал в учреждении тайного общества, хотя потом от онаго совершенно удалился, но о цели онаго не донес».
   По приговору суда государственные преступники этого разряда (которых, впрочем, было только двое: полковник Муравьев и дворянин Люблинский[5]) подлежали ссылке в каторжные работы на шесть лет и поселению в Сибири. Но, в виду «чистосердечного раскаяния», участь А. Н. Муравьева была смягчена. Он был сослан в Восточную Сибирь без лишения чинов и орденов[6], а через два года получил право определиться на государственную службу. Бывший полковник, основатель «Союза благоденствия» и декабрист, стал в 1828 году иркутским городничим.
   С этих пор он проходил разные ступени чиновничьей иерархии: был последовательно председателем – сначала иркутского, потом тобольского губернского правления, исправлял временно должность тобольского губернатора, затем в 1834 году возвратился в Европейскую Россию в качестве председателя вятской уголовной палаты. Потом занимал ту же должность в губернии Таврической, потом стал губернатором в Архангельске. В 1854 году опять поступил на военную службу и участвовал в Севастопольской кампании. Здесь застала его перемена царствования.
   Молодой император не скрывал своего желания приступить к освобождению крестьян. Искренность этих его тогдашних намерений обнаружилась, между прочим, в том, что он окружил себя людьми, настроенными освободительно: параллельно с оживлением в обществе и народе, в бюрократии тоже происходили соответственные перемещения и перемены. Муравьев решил опять бросить военную службу и отдать великому делу свою административную опытность, приобретенную в сибирских, вятских и архангельских чиновничьих дебрях.
   Таким-то образом, в тревожные, как грозовое весеннее утро, годы накануне реформы, когда в воздухе уже реяли всевозможные слухи и превратные толкования, когда в народе разносились крамольные вести о предстоящей свободе, а дворянство и власти растерялись и не знали, как отнестись ко всему происходящему, – Нижний Новгород был осчастливлен вестью о назначении губернатором основателя первого в России тайного общества, бывшего участника «в замысле цареубийства», декабриста, приговоренного некогда к каторге.
   Что же представлял он на самом деде, и каково то «искреннее раскаяние», которое позволило «каторжнику» подвигаться по ступеням службы и занять, наконец, один из важнейших после Петербурга и Москвы губернаторских постов? Да еще в такое тревожное время?
   Естественно, что этот вопрос, очень важный, пожалуй, трагический для тогдашних «командующих классов» нижегородского губернского мира, занимал всех при этом назначении. Ждать его разрешения пришлось недолго. Губернатор-крамольник обнаружил свою личность выразительно и ярко, надолго оставив по себе память в Нижегородском крае.

II

   В то время, когда я поселился в Нижнем, то есть в половине 80-х годов прошлого столетия, там еще сохранялись кое у кого списки многочисленных сатир и пасквилей, в которых поэты, главным образом дворянского сословия, пытались воспроизвести фигуру Муравьева в том виде, как она представлялась с дворянской точки зрения. Летописец Нижегородского края, известный в свое время «областник», А. С. Гациский[7] тщательно собрал и сохранил от забвения эту рукописную литературу, передав ее в местную архивную комиссию. В 1897 году некто г. Юдин извлек из архивных недр и напечатал в «Русской старине» (сентябрь) самое объемистое из произведений этого «муравьевского цикла», так и озаглавленное: «Муравиада».[8] Нужно сказать с некоторым прискорбием, что это поэма очень грязная, написанная неуклюжим стихом и вообще бездарная до оскорбления вкуса. Но для характеристики Муравьева в ней все-таки есть интересные черты. Г. Юдину показалось даже, что она выражает отрицательное отношение к Муравьеву всего населения. Это – наивность тем большая, что «всего населения» тогда, пожалуй, вовсе и не было. Были мужики, нетерпеливо ждавшие свободы и глухо волновавшиеся в этом своем нетерпении; было образованное общество, с восторгом встречавшее всякий шаг на пути освобождения, и было большинство дворян, растерянных и испуганных реформой. И у каждого из этих элементов было свое отношение ко всему, в том числе, конечно, и к Муравьеву. Не трудно было разглядеть, что «Муравиада» отражала губернатора-декабриста в крепостническом зеркале. Вся она проникнута острой, но бессильной враждой, вынужденной питаться пошловатыми мелкими сплетнями, направленными вдобавок (не совсем по-джентльменски) не столько даже против самого Муравьева, сколько против жившей у него племянницы, фрейлины Муравьевой[9].
   Надо, однако, отдать справедливость дворянской музе. Она не ограничилась одной «Муравиадой», в некоторых, не столь объемистых ее произведениях видны, пожалуй, и искренность, и одушевление. Искренность вражды, одушевление ненависти, но все же эти чувства подымают тон, диктуют порой яркие, гневные, иной раз даже слишком выразительные эпитеты. Например:
 
И от злости ты ревел,
Лиходей лукавый,
Что в крестьянах не успел
Бунт возжечь кровавый.
 
   Или:
 
Ты хитрейший санкюлот,
Хуже всех французских.
Девяносто третий год
Готовил для русских.
 
   Самые мягкие из этих отзывов обвиняют Муравьева в том, что он
 
…популярности искал.
Свободы дух распространял,
Прогрессом бредил и народ
На бунт подталкивал вперед.
 
   Особенно часто и злорадно дворянская сатира останавливается на так называемой «Муравьевской башне»[10]. В 80-х и даже девятидесятых годах остатки ее еще можно было видеть на высоком берегу Оки, против ярмарки, и нужно признать, что сооружение вышло не из удачных. Предполагалось водрузить на ней огромный циферблат, видный «со стрелки», который, по-видимому, должен был напоминать всероссийскому купечеству обязательные часы открытия и закрытия лавок, во избежание законного штрафования. Оказалось, однако, что часы видны плохо. Башня, кроме того, дала трещины, и верхний ее этаж пришлось для безопасности проходящих снять. Дворянская сатира нашла в этом предмете обильную пищу, и около «муравьевской дылды» зароились стишки, остроты, обвинения, как грачи около старой колокольни. Много неуклюжих строк посвящено этой башне в «Муравиаде». Другой поэт видит в ее постройке скрытую цель:
 
– Ты башню здесь соорудил…
– Чтоб поколения земли
Ввиду ея с почтеньем шли,
Воспоминая каждый раз,
Как ты господствовал у нас,
Как вольность здесь восстановил,
Вопрос крестьянский в ход пустил.
 
   Здесь дворянская муза непосредственно простодушна и искренна: она ставит вопрос прямо, не прибегая к мелкой сплетне.
   Для нее преступление Муравьева состоит в том, что он «восстановил вольность» и «пустил в ход крестьянский вопрос», что и было на самом деле.
   Однако, много было на Руси губернаторов, которые по приказу свыше и по долгу службы, «восстановляли вольность» и содействовали, по мере сил и усердия, решению крестьянского вопроса, однако, сколько известно, ни один не вдохновлял в такой степени и такое количество дворянских сатириков, как Муравьев. Вероятно, потому, что в них видели просто исполнителей; на Муравьева же смотрели иначе: – старый мечтатель и заговорщик:
 
Тайным действуя путем,
С молотком масона,
Он хотел быть палачом
И дворян, и трона.
 
   Крепостническое дворянство чувствовало в Муравьеве не простого, хотя бы даже энергичного и умелого исполнителя реформы. В его лице, в тревожное время, перед испуганными взглядами явился настоящий представитель того духа, который с самого начала столетия призывал, предчувствовал, втайне творил реформу и, наконец, накликал ее. Старый крамольник, мечтавший «о вольности» еще в «Союзе благоденствия» в молодые годы, пронес эту мечту через крепостные казематы, через ссылку, через иркутское городничество, через тобольские и вятские губернские правления и, наконец, на склоне дней стал опять лицом к лицу с этой «преступной» мечтой своей юности. Только теперь, – с горечью говорит дворянский поэт, —
 
– все изменилося:
За что он погибал,
За то теперь возвысился,
В чести и славе стал.
 
   И был это уже не мечтатель из романтического «Союза благоденствия», а старый администратор, прошедший все ступени дореформенного строя, не примирившийся с ним, изучивший взглядом врага все его извороты, вооруженный огромным опытом. Вообще противник убежденный, страстный и – страшный!.. Научившийся выжидать, притаиваться, скрывать свою веру и выбирать время для удара. Когда, – говорит автор «Муравиады», —
 
– на губернаторство
К нам прибыл Муравьев,
Скрывал свое он варварство,
Покуда здесь был нов.
 
   Скоро, однако, он выпустил когти и, прежде всего, по свидетельству того же поэта, «верхушки стал ломать». Поэма с нескрываемым сочувствием называет (инициалами) нескольких крупных деятелей откупного и чиновничьего мира, которых «сломал» сбросивший маску декабрист, и затем продолжает с негодованием:
 
Да разве мы причиною,
Что с некоторых пор
Идет здесь под сурдиною
Всем людям перебор.
Помещиков, сановников
Всех гонит наш кащей
И душит он чиновников,
Как жирный кот мышей[11].
 
   К статье А. А. Савельева («Р. Старина», июнь 1898 г.)[12], из которой я заимствовал некоторые из цитированных фрагментов дворянской сатиры, приложен и портрет Муравьева. В широком, несколько скуластом лице седого человека в генеральском мундире сразу можно уловить типичные муравьевские черты; близкое родственное сходство с его печально знаменитым виленским братом[13] сказывается ясно: та же энергия, тот же властный, только более спокойный взгляд, тот же отпечаток суровой угрюмости, только более одухотворенный и благородный. Губы энергического склада, густые брови над выразительными молодыми глазами. И мне кажется теперь, когда я знаю основные черты этого характера, что, спокойные на портрете, эти глаза должны легко вспыхивать, а около губ ютится предчувствие угрюмо насмешливой улыбки…
   Еще характерная черточка бывшего заговорщика.
   В 80-х годах в одном из журналов (кажется, в «Вестнике Европы») печатались записки крестьянина кустарного села Павлова, Сорокина. Это был мечтатель, человек беспокойный, типический «ходок», много и безуспешно воевавший с господствовавшей тогда партией павловского старшины Варыпаева. Дело это было сложное и запутанное. Несомненно только, что Сорокин был человек убежденный, и что противник у него был опасный. Варыпаева знали при дворе, жаловали кафтанами; в консервативной прессе писали о нем статьи, как о патриоте-самородке, и начальство его всячески поддерживало. Сорокина, наоборот, гнали, преследовали и разоряли. Идти против знаменитого павловского старшины – значило тогда восставать против «устоев». Когда однажды Сорокин явился со своим делом к Муравьеву, тот принял его, выслушал очень внимательно, а затем подвел к иконе и заставил поклясться, что он действительно стоит только за интересы мира и не отступит перед гонениями. После этого до конца своей (недолговременной, впрочем) службы Муравьев горячо поддерживал Сорокина.[14]
   Мне известен и другой случай. В Нижнем я был знаком с Василием Михайловичем Ворониным (о котором мне еще придется говорить дальше). В годы своей юности он служил при Муравьеве чиновником особых поручений, и тоже был приведен старым декабристом к такой сепаратной присяге. Муравьев некоторое время присматривался к нему, давал разные поручения. Однажды, оставшись с ним наедине в своей канцелярии, он посмотрел на него особенным, глубоким, и, как показалось Воронину, растроганным взглядом и затем сказал:
   – Молодой человек. Вот вы только начинаете жизнь, прямо со школьной скамьи. Вы – не из дворян. Ваши отцы были мужики. Хотите вы действительно послужить делу народа?
   Удивленный и озадаченный этим необычным обращением сурового начальника, внушающего всем трепет, молодой чиновник ответил утвердительно. Муравьев поднялся с кресла, взял его за руку, подвел к иконе и заставил поклясться, что он будет служить народу, не отступая ни перед приманками, ни перед угрозами.
   Воронин был уже старик, когда я с ним познакомился, но и по прошествии четверти века об этой минуте вспомнил с волнением… Старый декабрист, очевидно, не вполне доверял устойчивости реформаторских течений, знал, что старое еще постоит за себя, и, кроме официальных сотрудников, вербовал для предстоящей борьбы своего рода членов тайного союза благоденствия.
   К таким своим присяжным приближенным Муравьев и относился особенно. Для остального чиновничьего мира это была гроза» «При проклятом Мураше», – говорил А. С. Гацискому один из тогдашних чиновников, – «никто покоен не был. Того и гляди, бывало, ляжешь спать судьей, а проснешься свиньей»[15][16].

III

   – Да, страшный был, – говорил тот же В. М. Воронин. – Хватка, понимаете, мертвая. Все в нем было необычайное какое-то, непривычное, приноровиться было трудно. Мужикам был доступ к губернатору чуть не во всякое время. В важных случаях – уводил ходоков в канцелярию и тут опрашивал часами. Потом, обдумав, начинает действовать.
   Для характеристики муравьевской «мертвой хватки» Воронин очень одушевленно, почти художественно рассказывал разные эпизоды, которые я тогда же, к сожалению, слишком краткими чертами, набросал на клочках. Постараюсь восстановить здесь один такой случай.
   Являются однажды ходоки от Н-ской волости (Воронин назвал одну из волостей, кажется, Семеновского уезда). Волость заволжская, богатая, промышленная. Завелись в ней издавна крупные злоупотребления. Застарелые, так сказать, освященные обычаем… традиции! При назначении в уезд, так и считалось: жалованья столько-то, ну, там, квартирные, разъездные, да еще с Н-ской волости. Кроме уездных властей, перепадало и губернским чиновникам, и так эта традиция укрепилась, что никому и в голову не приходило посягать на нее. Куда там! Твердыня и только. Мужичишки и жаловались, особенно новым губернаторам, на всякие сверхъестественные поборы и растраты, да сами же всегда оставались виновны. Прослышав о Муравьеве, не в долгом времени по его назначению, опять послали ходоков. Служили молебны, снаряжали, точно на войну. Знали уже по опыту, что дело это опасное.
   Принял их «Мураш», долго и секретно беседовали. Потом зовет меня:
   – Займитесь, молодой человек, рассмотрением дел по прежде бывшим жалобам мужиков Н-ской волости. Потребуйте из канцелярии делопроизводство. Через несколько дней спрашивает: – Ну, что? Разобрались? Поняли, в чем дело? – Нет; ничего не понял, ваше превосходительство. По документам, как будто, все правильно. – Ну, конечно, говорит, конечно.
   Через несколько дней, так уже перед вечером, прибегает за мной курьер. – Пожалуйте, спешно требует губернатор. – Бегу во дворец[17], у крыльца стоит уже тройка, запряженная в простой крытый тарантас: Являюсь. – Ну, молодой человек, собирайтесь в дорогу.
   – Когда прикажете? – Сейчас прикажу. Видели: лошади уже поданы; со мной поедете. Сбегайте домой, захватите важнейшие бумаги по Н-ской волости и через двадцать минут чтоб уже были здесь. – Слушаю! Повернулся я, бегом пустился на квартиру, захватил кое-какие бумаги и оделся. Прибежал раньше, чем через двадцать минут. Смотрю: старик уже готов. Ни дать, ни взять – сибирский прасол.[18] Ничего сановного.
   Сели в тарантас. – Куда прикажете ехать? – К перевозу через Волгу. – Подъехали к Борскому перевозу. Темнеет уже, дождь моросит, дело осенью. Паром на той стороне. Я было засуетился, хотел прикрикнуть: – Не знаете, дескать, кто дожидается! Но старик остановил: «Ничего, молодой человек. Подождем, люди небольшие!». Сидим в тарантасе, дождик на реку падает, паромщики не торопятся. Не узнали или прикидываются, канальи, что не узнали, кто их там разберет. А только вернее, что прикидываются. Исправник орел был, молодчина. Давно уже прослышал, что и мужичишки-то нажаловались, и бумаги затребованы… Все бросил. Днюет и ночует на той стороне у перевоза, чтобы встретить, если командируют какую-нибудь внезапную ревизию. Сидим мы, вдруг эта лодочка от берега шасть… Через минуту уже и не видно – на середине реки! Я внимания не обратил, а старик высунул голову, смотрит вслед. Понимаете, молодой человек? – Никак нет, ваше-ство… Не пониманию. – Скоро поймете. Учитесь все понимать. Простота, молодой человек, хуже воровства!..
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента