Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке TheLib.Ru
Все книги автора
Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
…Лесь Курбас. – Микола Кулиш. – Владимир Маяковский. – Семен Кирсанов. – Исаак Крути. – Александр Головин. – Александр Закушняк. – Леонид Утесов. – Исаак Бабель. – Михаил Светлов. – Александр Козачинский. – Михаил Булгаков. – Валентин Катаев. – Константин Станиславский. – Сергей Эйзенштейн. – Алексей Каплер. – Сергей Радзинский. – Юрий Яновский. – Павло Нечес. – Эдуард Багрицкий. – ИванМикитенко. – Анатолий Луначарский…
Трусов пытается писать только о «гордом славянине», а «грек и молдаван тяжелый» – вне его взгляда. Он пишет, что Одессу иностранцы всегда хотели превратить в колонию на манер Гонконга, оттяпать у России, – то есть это уже просто полный бред.
Здесь все Европой дышит, веет,
Все блещет югом и пестреет
Разнообразностью живой.
Язык Италии златой
Звучит по улице веселой,
Где ходит гордый славянин,
Француз, испанец, армянин,
И грек, и молдаван тяжелый,
И сын египетской земли…
Подавались обеды из двух блюд, с хлебом. Пятьдесят копеек все это стоило. Еще и с музыкой. В одном из этих ресторанов, кстати, несколько раньше, в 1923–1924 годах играл на скрипочке юный Давид Ойстрах. Вот еще одна из возможных красочек времени, что это тот фон, без которого трудно/себе представить, что происходило и в искусстве.
В переулке Театральном,
В помещении подвальном
Вновь открылся ресторан.
Кушай всяк, кто пожелает,
Слушай, музыка играет,
И веселье всем гостям.
И обеды, и закуски
Иностранно и по-русски
По умеренным ценам.
И уют, кому он нужен,
Пиво, вина, вкусный ужин.
После часа – по домам.
Неизгладимое впечатление, волшебное. <…> Милый мой городской театр. <…> Много лет тому назад я был первый раз в нем. Я был маленьким, худеньким, тоненьким. Я помню, когда я вошел в зрительный зал (я помню даже, где я сидел), то занавес один («Руслан и Людмила», сцены из этой поэмы нарисованы на занавеси) произвел на меня сильное, сказочное впечатление. Я не мог оторваться от него. Помню, нас с места шуганули. Мама взяла меня за руку и потащила назад, но я шел, обернувшись на занавес. Я не мог оторвать глаз. Я даже не знал, что дальше будет, но когда этот огромный занавес взвился, – какое блаженство! Сказка наяву! <…> Нет слов выразить то чувство, которое охватило галчонка. Сколько лет прошло, а я помню. И теперь я мимо театра хожу с таким же чувством (не просто, а с трепетом). Пройти мальчиком мимо театра было для меня особое наслаждение, а просмотреть с Ришельевской перед началом (то есть с главного хода с улицы) сцену… – О! О! О! Когда большой наплыв публики и представление началось, то бывает такой момент (хоть и редко, но бывает), что с улицы кусочек сцены видно (а то только занавес увидишь). Для этого нужно, чтобы все двери на момент были открыты. Бывало, идешь, и ждешь, и вдруг увидишь, хоть и издали, сказку. <…> (Очень, очень далеко это, может быть, только казалось так.)Человек, который написал эти впечатляющие воспоминания, тоже прославил Одессу. Хотя сейчас его имя знакомо далеко не всем. Это Александр Закушняк. Человек, который начинал как актер в Одессе в дореволюционные годы, а потом, после революции, став петроградским артистом, изобрел новый жанр – чтецкие вечера.
…Во многих залах я выступал в Одессе, но этот (бывш. Биржа) единственный зал, который я избегал, зал – больше Дома Союзов. Один партер – 1200–1400 мест. И даже больше, если теснее поставить стулья. И никакого резонанса. Зал без купола. Одним словом, это все равно если рассказывать на Красной площади. Я пришел в ужас. <…> Браню себя, что поехал. <…> Отношение ко мне самое восторженное, одесское. Театральные люди остались те же самые. Они милые, остроумные. <…>И дальше он перечисляет, что он читал. И вот наряду с Мопассаном, Шолом-Алейхемом, Чеховым он впервые именно в Одессе опробовал чтение рассказов Бабеля: «Эскадронный Трунов», «Соль» и другие.
…Меня перебрасывают из одного помещения в другое. Везде приходится вновь устраивать. Все это очень трудно. Публика здесь не раздевается, сидят в головных уборах. Все это очень подходит к моему жанру!..
Не помню, кто из работников театра прибежал ко мне и взволнованно сказал:Вероятно, это чувство, что нельзя брать монополию на торговлю Одессой, одесской экзотикой и спецификой, испытывал и Закушняк.
– Ты знаешь, кто в театре? Бабель!
Я шел на сцену на мягких, ватных ногах. Волнение мое было безмерно. Я глядел в зрительный зал и искал Бабеля, похожего на Балмашева, на Беню Крика. Я его не находил.
Читал я хуже, чем всегда. Рассеянно, не будучи в силах сосредоточиться. Хотите знать правду? Я трусил. Да, да, мне было по-настоящему страшно. Но вот я его увидел.
Наконец в антракте он вошел ко мне в гримировальную комнату. Какой он? О воображение, помоги мне его нарисовать! Ростом он был невелик. Приземист. Голова на короткой шее, ушедшая в плечи. Верхняя часть туловища кажется несколько велика по отношению к ногам. В общем, скульптор взял корпус одного человека и приставил к ногам другого. Но голова! Голова удивительная! Большелобый. Вздернутый нос (и откуда такое у одессита?). И за стеклами очков небольшие, острые, насмешливо-лукавые глаза. Рот с несколько увеличенной нижней губой.
– Неплохо, старик! – сказал он. – Но зачем вы стараетесь меня приукрасить?
Я не знаю, какое у меня было в это время выражение лица, но он расхохотался:
– Много привираете!
– Ну, может быть, я не точно выучил текст, простите.
– Э, старик, не берите монополию на торговлю Одессой!
И он опять засмеялся.
В полдень мы привезли в Сокаль простреленное тело Трунова, эскадронного нашего командира. Он был убит утром в бою с неприятельскими аэропланами. Все попадания у Трунова были в лицо, щеки его были усеяны ранами, язык вырван. Мы обмыли, как умели, лицо мертвеца для того, чтобы вид его был менее ужасен, мы положили кавказское седло у изголовья гроба и вырыли Трунову могилу на торжественном месте – в общественном саду, посреди города, у самого забора. Туда явился наш эскадрон на конях, штаб полка и военком дивизии. И в два часа, по соборным часам, дряхлая наша пушчонка дала первый выстрел. Она салютовала мертвому командиру во все старые свои три дюйма, она сделала полный салют, и мы поднесли гроб к открытой яме. Крышка гроба была открыта, полуденное чистое солнце освещало длинный труп, и рот его, набитый разломанными зубами, и вычищенные сапоги, сложенные в пятках, как на ученье.
– Бойцы! – сказал тогда, глядя на покойника, Пугачов, командир полка, и стал у края ямы. – Бойцы! – сказал он, дрожа и вытягиваясь по швам. – Хороним Пашу Трунова, всемирного героя, отдаем Паше последнюю честь…
И, подняв к небу глаза, раскаленные бессонницей, Пугачов прокричал речь о мертвых бойцах из Первой Конной, о гордой этой фаланге, бьющей молотом истории по наковальне будущих веков. Пугачов громко прокричал свою речь, он сжимал рукоять кривой чеченской шашки и рыл землю ободранными сапогами в серебряных шпорах. Оркестр после его речи сыграл «Интернационал», и казаки простились с Пашкой Труновым. Весь эскадрон вскочил на коней и дал залп в воздух, трехдюймовка наша прошамкала во второй раз, и мы послали трех казаков за венком. Они помчались, стреляя на карьере, выпадая из седел и джигитуя, и привезли красных цветов целые пригоршни. Пугачов рассыпал эти цветы у могилы, и мы стали подходить к Трунову с последним целованием. Я тронул губами прояснившийся лоб, обложенный седлом, и ушел в город, в готический Сокаль, лежавший в синей пыли и галицийском унынии.
Большая площадь простиралась налево от сада, площадь, застроенная древними синагогами. Евреи в рваных лапсердаках бранились на этой площади и таскали друг друга. Одни из них – ортодоксы – превозносили учение Адасии, раввина из Белза; за это на ортодоксов наступали хасиды умеренного толка, ученики гусятинского раввина Иуды. Евреи спорили о Каббале и поминали в своих спорах имя Ильи, виленского гаона, гонителя хасидов…
Забыв войну и залпы, хасиды поносили самое имя Ильи, виленского первосвященника, и я, томясь печалью по Трунову, я тоже толкался среди них и для облегчения моего горланил вместе с ними, пока не увидел перед, собой галичанина, мертвенного и длинного, как Дон-Кихот.
Галичанин этот был одет в белую холщовую рубаху до пят. Он был одет как бы для погребения или для причастия и вел на веревке взлохмаченную коровенку. На гигантское его туловище была посажена подвижная, крохотная, пробитая головка змеи; она была прикрыта широкополой шляпой из деревенской соломы и пошатывалась. Жалкая коровенка шла за галичанином на поводу; он вел ее с важностью и виселицей длинных своих костей пересекал горячий блеск небес.
Торжественным шагом миновал он площадь и вошел в кривой переулок, обкуренный тошнотворными густыми дымами. В обугленных домишках, в нищих кухнях возились еврейки, похожие на старых негритянок, еврейки с непомерными грудями. Галичанин прошел мимо них и остановился в конце переулка у фронтона разбитого здания.
Там, у фронтона, у белой покоробленной колонны сидел цыган-кузнец и ковал лошадей. Цыган бил молотом по копытам, потряхивая жирными волосами, свистел и улыбался. Несколько казаков с лошадьми стояли вокруг него. Мой галичанин подошел к кузнецу, безмолвно отдал ему с дюжину печеных картофелин и, ни на кого ни глядя, повернул назад. Я зашагал было за ним, но тут меня остановил казак, державший наготове некованую лошадь. Фамилия этому казаку была Селиверстов. Он ушел от Махно когда-то и служил в 33-м кавполку.
– Лютов, – сказал он, поздоровавшись со мной за руку, – ты всех людей задираешь, в тебе черт сидит, Лютов, – зачем ты Трунова покалечил сегодняшнее утро?
И с глупых чужих слов Селиверстов закричал мне сущую нелепицу о том, будто я в нынешнее утро, побил Трунова, моего эскадронного. Селиверстов укорял меня всячески за это, он укорял меня при всех казаках, но в истории его не было ничего верного. Мы побранились, правда, в это утро с Труновым, потому что Трунов заводил всегда с пленными нескончаемую канитель, мы побранились с ним, но он умер, Пашка, ему нет больше судей в мире, и я ему последний судья из всех. У нас вот почему вышла ссора.
Сегодняшних пленных мы взяли на рассвете у станции Заводы. Их было десять человек. Они были в нижнем белье, когда мы их брали. Куча одежды валялась возле поляков, это была их уловка для того, чтобы мы не отличили по обмундированию офицеров от рядовых. Они сами бросали свою одежду, но на этот раз Трунов решил добыть истину.Бабель приезжал в Одессу довольно часто в эти годы. Приезжал на кинофабрику, приезжал с чтением своих рассказов, приезжал, чтобы повидаться с друзьями-одесситами.
– Офицера, выходи! – скомандовал он, подходя к пленным, и вытащил револьвер.
Трунов был уже ранен в голову в это утро, голова его была обмотана тряпкой, кровь стекала с нее, как дождь со скирды.
– Офицера, сознавайся! – повторил он и стал толкать поляков рукояткой револьвера.
Тогда из толпы выступил худой и старый человек, с большими голыми костями на спине, с желтыми скулами и висячими усами.
– …Край той войне, – сказал старик с непонятным восторгом, – вси офицер утик, край той войне…
И поляк протянул эскадронному синие руки.
– Пять пальцев, – сказал он, рыдая и вертя вялой громадной рукой, – цими пятью пальцами я выховал мою семейству…
Старик задохся, закачался, истек восторженными слезами и упал перед Труновым на колени, но Трунов отвел его саблей.
– Офицера ваши гады, – сказал эскадронный, – офицера ваши побросали здесь одежду… На кого придется – тому крышка, я пробу сделаю…
И тут же эскадронный выбрал из кучи тряпья фуражку с кантом и надвинул ее на старого.
– Впору, – пробормотал Трунов, придвигаясь и пришептывая, – впору… – И всунул пленному саблю в глотку.
Старик упал, повел ногами, из горла его вылился пенистый коралловый ручей. Тогда к нему подобрался, блестя серьгой и круглой деревенской шеей, Андрюшка Восьмилетов. Андрюшка расстегнул у поляка пуговицу, встряхнул его легонько и стал стаскивать с умирающего штаны. Он перебросил их к себе на седло, взял еще два мундира из кучи, потом отъехал от нас и заиграл плетью. Солнце в это мгновенье вышло из туч. Оно стремительно окружило Андрюшкину лошадь, веселый ее бег, беспечные качанья ее куцего хвоста. Андрюшка ехал по тропинке к лесу, в лесу стоял наш обоз, кучера из обоза бесновались, свистели и делали Восьмилетову знаки, как немому.
Казак доехал уже до середины пути, но тут Трунов, упавший вдруг на колени, прохрипел ему вслед:
– Андрей, – сказал эскадронный, глядя в землю, – Андрей, – повторил он, не поднимая глаз от земли, – рес :публика наша Советская живая еще, рано дележку ей делать, скидай барахло, Андрей.
Но Восьмилетов не обернулся даже. Он ехал казацкой удивительной своей рысью, лошаденка его бойко выкидывала из-под себя хвост, точно отмахивалась от нас.
– Измена! – пробормотал тогда Трунов и удивился. – Измена! – сказал он, торопливо вскинул карабин на плечо, выстрелил и промахнулся второпях. Но Андрей остановился на этот раз. Он повернул к нам коня, запрыгал в седле по-бабьи, лицо его стало красно и сердито, он задрыгал ногами.
– Слышь, земляк, – закричал он, подъезжая, и тут же успокоился от звука глубокого и сильного своего голоса, – как бы я не стукнул тебя, земляк, к такой-то свет матери… Тебе десяток шляхты прибрать – ты вона каку панику делаешь, мы по сотне прибирали – тебя не звали… Рабочий ты если – так сполняй свое дело…
И, выбросив из седла штаны и два мундира, Андрюшка засопел носом и, отворачиваясь от эскадронного, взялся помогать мне составлять список на оставшихся пленных. Он терся возле меня, сопел необыкновенно шумно. Пленные выли и бежали от Андрюшки, он гнался за ними и брал в охапку, как охотник берет в охапку камыши для того, чтобы рассмотреть стаю, тянущую к речке на заре.
Возясь с пленными, я истощил все проклятия и кое-как записал восемь человек, номера их частей, род оружия и перешел к девятому. Девятый этот был юноша, похожий на немецкого гимнаста из хорошего цирка, юноша с белой немецкой грудью и с бачками, в триковой фуфайке и в егеревских кальсонах. Он повернул ко мне два соска на высокой груди, откинул вспотевшие волосы и назвал свою часть. Тогда Андрюшка схватил его за кальсоны и спросил строго:
– Откуда сподники достал?
– Матка вязала, – ответил пленный и покачнулся.
– Фабричная у тебя матка, – сказал Андрюшка, все приглядываясь, и подушечками пальцев потрогал у поляка холеные ногти, – фабричная у тебя матка, наш брат таких не нашивал…
Он еще раз пощупал егеревские кальсоны и взял за руку девятого, для того чтобы отвести к остальным пленным, уже записанным. Но в это мгновение я увидел Трунова, вылезающего из-за бугра. Кровь стекала с головы эскадроного, как дождь со скирды, грязная тряпка его размоталась и повисла, он пополз на животе и держал карабин в руках. Это был японский карабин, отлакированный и с сильным боем. С двадцати шагов Пашка разнес юноше череп, и мозги поляка посыпались мне на руки. Тогда Трунов выбросил гильзы из ружья и подошел ко мне.
– Вымарай одного, – сказал он, указывая на список.
– Не стану вымарывать, – ответил я, содрогаясь. – Троцкий, видно, не для тебя приказы пишет, Павел…
– Вымарай одного! – повторил Трунов и ткнул в бумажку черным пальцем.
– Не стану вымарывать! – закричал я изо всех сил. – Было десять, стало восемь, в штабе не посмотрят на тебя, Пашка…
– В штабе через несчастную нашу жизнь посмотрят, – ответил Трунов и стал подвигаться ко мне, весь разодранный, охрипший и в дыму, но потом остановился, поднял к небесам окровавленную голову и сказал с горьким упреком: – Гуди, гуди, – сказал он, – эвон еще и другой гудит…
И эскадронный показал нам четыре точки в небе, четыре бомбовоза, заплывавшие за сияющие лебединые облака. Это были машины из воздушной эскадрильи майора Фаунт-Ле-Ро, просторные бронированные машины.
– По коням! – закричали взводные, увидев их, и на рысях отвели эскадрон к лесу, но Трунов не поехал со своим эскадроном. Он остался у станционного здания, прижался к стене и затих. Андрюшка Восьмилетов и два пулеметчика, два босых парня в малиновых рейтузах, стояли возле него и тревожились.
– Нарезай винты, ребята, – сказал им Трунов, и кровь стала уходить из его лица, – вот донесение Пугачову от меня…
И гигантскими мужицкими буквами Трунов написал на косо выдранном листке бумаги:
«Имея погибнуть сего числа, – написал он, – нахожу долгом приставить двух номеров к возможному соитию неприятеля и в то же время отдаю командование Семену Голову, взводному…»
Он запечатал письмо, сел на землю и, понатужившись, стянул с себя сапоги.
– Пользовайся, – сказал он, отдавая пулеметчикам донесение и сапоги, – пользовайся, сапоги новые…
– Счастливо вам, командир, – пробормотали ему в ответ пулеметчики, переступили с ноги на ногу и мешкали уходить.
– И вам счастливо, – сказал Трунов, – как-нибудь, ребята… – и пошел к пулемету, стоявшему на холмике у станционной будки. Там ждал его Андрюшка Восьмилетов, барахольщик.
– Как-нибудь, – сказал ему Трунов и взялся наводить пулемет. – Ты со мной, штоль, побудешь, Андрей?…
– Господа Иисуса, – испуганно ответил Андрюшка, всхлипнул, побелел и засмеялся, – Господа Иисуса хоругву мать!..
И стал наводить на аэроплан второй пулемет.
Машины залетали над станцией все круче, они хлопотливо трещали в вышине, снижались, описывали дуги, и солнце розовым лучом ложилось на блеск их крыльев.
В это время мы, четвертый эскадрон, сидели в лесу. Там, в лесу, мы дождались неравного боя между Пашкой Труновым и майором американской службы Реджинальдом Фаунт-Ле-Ро. Майор и три его бомбометчика выказали уменье в этом бою. Они снизились на триста метров и расстреляли из пулеметов сначала Андрюшку, потом Трунова. Все ленты, выпущенные нашими, не причинили американцам вреда; аэропланы улетели в сторону, не заметив эскадрона, спрятанного в лесу. И поэтому, выждав с полчаса, мы смогли поехать за трупами. Тело Андрюшки Восьмилетова забрали два его родича, служившие в нашем эскадроне, а Трунова, покойного нашего командира, мы отвезли в готический Сокаль и похоронили его там на торжественном месте – в общественном саду, в цветнике, посредине города.
Довольно, я бы сказал, подловатые стишки: ведь это не что иное, как прямой стихотворный донос (жанр-то не меняется, хоть его зарифмуй). Кирсанов здесь солидаризуется с обвинениями Семена Михайловича Буденного. Но вот как раз Фурманова он абсолютно зря сюда приплел. Из дневников Фурманова, опубликованных посмертно, совершенно очевидны и горячая дружба Фурманова с Бабелем, и большое доверие к нему. Так что Кирсанов оказался большим роялистом, чем сам король.
За разговорами
гуманными
с литературными
гурманами
я встретил
Дмитрия Фурманова
ладонь его пожал.
И вот
спросил Фурманов
деликатно:
– Вы из Одессы
делегатом? —
И я ответил
элегантно:
– Я одессит
и патриот!
Одесса,
город мам и пап,
лежит,
в волне замлев, —
туда вступить
не смеет ВАПП,
там правит
Юголеф!
– Кирсанов,
хвастать перестаньте,
вы одессит,
и это кстати!
Сюда вот,
в уголочек,
станьте,
где лозунг
«На посту!»
висит.
Не будем даром
зубрить сабель,
не важно,
в Лефе ли вы,
в ВАППе ль, —
меня интересует
Бабель,
ваш знаменитый
одессит!
Он долго ль фабулу
вынашивал,
писал ли он
сначала начерно,
и уж потом
переиначивал,
слова расцвечивая
в лоск?
А может, просто
шпарил набело,
когда ему
являлась фабула?
В чем,
черт возьми,
загадка Бабеля?…
Орешек
крепонек зело!
– Сказать по правде,
Бабель
мне
почти что
незнаком.
Я восхищался
в тишине
цветистым
языком.
Но я читал
и ваш «Мятеж»,
читал
и ликовал!..
Но – посмотрите:
темы те ж
а пропасть
какова!
У вас
простейшие слова,
а за сердце
берет!
Глядишь —
метафора слаба,
неважный
оборот…
А он —
то тушью проведет
по глянцу
полосу,
то легкой кистью
наведет
берлинскую
лазурь.
Вы защищали
жизнь мою,
он —
издали следил,
и рану
павшего в бою
строкою
золотил,
и лошади
усталый пар,
и пот
из грязных пор —
он облекал
под гром фанфар
то в пурпур,
то в фарфор.
Вы шли
в шинели
и звезде
чапаевским
ловцом,
а он
у армии
в хвосте
припаивал
словцо,
патронов
не было стрелку,
нехватка
фуража…
А он
отделывал строку,
чтоб
вышла хороша!
Под марш
военных похорон,
треск
разрывных цикад
он красил
щеки трупа
в крон
и в киноварь —
закат.
Теперь
спокойны небеса,
громов особых
нет,
с него
Воронский написал
критический
портрет.
А вам тогда
не до кистей,
не до гусиных
крыл, —
и ввинчен
орден
до кистей
и сердце
просверлил! <…>
Станция Сухая Канава дремала в сугробах. В депо вяло пересвистывались паровозы. В железнодорожном поселке тек мутный и спокойный зимний денек.
Все, что здесь доступно оку (как говорится),
Спит, покой ценя…
В это время к железнодорожной лавке и подполз, как тать, плюгавый воз, таинственно закутанный в брезент. На брезенте сидела личность в тулупе, и означенная личность, подъехав к лавке, загадочно подмигнула. Двух скучных людей, торчащих у дверей, вдруг ударило припадком. Первый нырнул в карман, и звон серебра огласил окрестности. Второй заплясал на месте и захрипел:
– Ванька, не будь сволочью, дай рупь шестьдесят две!..
– Отпрыгни от меня моментально! – ответил Ванька, с треском отпер дверь лавки и пропал в ней.
Личность, доставившая воз, сладострастно засмеялась и молвила:
– Соскучились, ребятишки?
Из лавки выскочил некий в грязном фартуке и завыл:
– Что ты, черт тебя возьми, по главной улице приперся? Огородами не мог объехать?
– Агародами… Там сугробы, – начала личность огрызаться и не кончила. Мимо нее проскочил гражданин без шапки и с пустыми бутылками в руке.
С победоносным криком: «Номер первый – ура!!!!» он влип в дверях во второго гражданина в фартуке, каковой гражданин ему отвесил:
– Чтоб ты сдох! Ну, куда тебя несет? Вторым номером станешь! Успеешь! Фаддей – первый, он дежурил два дня.
Номер третий летел в это время по дороге к лавке и, бухая кулаками во все окошки, кричал:
– Братцы, очишшаное привезли!..
Калитки захлопали.
Четвертый номер вынырнул из ворот и брызнул к лавке, на ходу застегивая подтяжки. Пятым номером вдавился в лавку мастер Лукьян, опередив на полкорпуса местного дьякона (шестой номер). Седьмым пришла в красивом финише жена Сидорова, восьмым сам Сидоров, девятым – Пелагеин племянник, бросивший на пять саженей десятого – помощника начальника Колочука, показавшего 32 версты в час, одиннадцатым – неизвестный в старой красноармейской шапке, а двенадцатого личность в фартуке высадила за дверь, рявкнув: – Организуй на улице!
Поселок оказался и люден, и оживлен. Вокруг лавки было черным-черно. Растерянная старушонка с бутылкой из-под постного масла бросалась с фланга на организованную очередь повторными атаками.
– Анафемы! Мне ваша водка не нужна, мяса к обеду дайте взять! – кричала она, как кавалерийская труба.
– Какое тут мясо! – отвечала очередь. – Вон старушку
с мясом!
– Плюнь, Пахомовна, – говорил женский голос из оврага, – теперь ничего не сделаешь! Теперича пока водку не разберут…
– Глаз, глаз выдушите, куда ж ты прешь!
– В очередь!
– Выкиньте этого, в шапке, он сбоку влез!
– Сам ты мерзавец!
– Товарищ, будьте сознательны!
– Ох, не хватит…
– Попрошу не толкаться, я начальник станции!
– Насчет водки – я сам начальник!
– Алкоголик ты, а не начальник!
Дверь ежесекундно открывалась, из нее выжимался некий со счастливым лицом и с двумя бутылками, а второго снаружи вжимало с бутылками пустыми. Трое в фартуках, вытирая пот, таскали из ящиков с гнездами бутылки с сургучными головками, принимали деньги.
– Две бутылочки.
– Три двадцать четыре! – вопил фартук. – Что кроме?
– Сельдей четыре штуки…
– Сельдей нету!
– Колбасы полтора фунта…
– Вася, колбаса осталась?
– Вышла!
– Колбасы уже нет, вышла!
– Так что ж есть?
– Сыр русско-швейцарский, сыр голландский…
– Давай русско-голландский полфунта…
– Тридцать две копейки? Три пятьдесят шесть! Сдачи сорок четыре копейки! Следующий!
– Две бутылочки…
– Какую закусочку?
– Какую хочешь. Истомилась моя душенька…
– Ничего, кроме зубного порошка, не имеется.
– Давай зубного порошка две коробки!
– Не желаю я вашего ситца!
– Без закуски не выдаем.
– Ты что ж, очумел, какая же ситец закуска?
– Как желаете…
– Чтоб ты на том свете ситцем закусывал!
– Попрошу не ругаться!
– Я не ругаюсь, я только к тому, что свиньи вы! Нельзя же, нельзя же и в самом деле народ ситцем кормить!
– Товарищ, не задерживайте!
Двести пятнадцатый номер получил две бутылки и фунт синьки, двести шестнадцатый – две бутылки и флакон одеколону, двести семнадцатый – две бутылки и пять фунтов черного хлеба, двести восемнадцатый – две бутылки и два куска туалетного мыла «Аромат девы», двести девятнадцатый – две и фунт стеариновых свечей, двести двадцатый – две и носки, а двести двадцать первый получил шиш.
Фартуки вдруг радостно охнули и закричали:
– Вся!
После этого на окне выскочила надпись «Очищенного вина нет», и толпа на улице ответила тихим стоном…
Вечером тихо лежали сугробы, а на станции мигал фонарь. Светились окна домишек, и шла по разъезженной улице какая-то фигура и тихо пела, покачиваясь:
Нам-то с вами кажется, что так от веку было. Но нет! В 1925 году это было впервые. Именно в 1925 году, весной был отменен «сухой закон». Государство стало производить водку – «очищенную». Некоторые обвиняют в этом лично Троцкого, но есть основания полагать, документально подтвержденные, что это было решение более широкое, коллегиальное, и тот же Сталин в докладе съезду говорил о том, что приходится из двух зол выбирать меньшее. Оказалось ли оно меньшим, нам сейчас, спустя шестьдесят два года судить проще, но, во всяком случае, именно 1925 год стал и в этом смысле важным и переломным, и это тоже некий симптом изменяющегося времени.
Все, что здесь доступно оку,
Спи, покой ценя…
Год тому назад, приступая к изданию еженедельного иллюстрированного журнала, редактор был бодр, жизнерадостен и наивен, как начинающая стенографистка.И второй рассказ тоже 1925 года, перепечатанный одной из одесских газет. Это примерно июнь. Вот уж, по-моему, актуальнее некуда.
Редактора обуревали благие порывы, и он смотрел на мир широко раскрытыми детскими голубыми глазами.
Помнится мне, этот нежный молодой человек, щедро оделив всех сотрудников авансами, задушевно сказал:
– Да, друзья мои! Перед нами стоит большая и трудная задача. Нам с вами предстоит создать еженедельный иллюстрированный советский журнал для массового чтения. Ничего не поделаешь. По нэпу жить – по нэпу и выть, хе-хе!..
Сотрудники одобрительно закивали головами.
– Но, дорогие мои товарищи, прошу обратить особенное внимание, что журнал у нас должен быть все-таки советский… красный, если так можно выразиться. А поэтому – ни-ни! Вы меня понимаете? Никаких двухголовых телят! Никаких сенсационных близнецов! Новый, советский, красный быт – вот что должно служить для нас неиссякающим материалом. А то что же это? Принесут портрет собаки, которая курит папиросу и читает вечернюю газету, и потом печатают вышеупомянутую собаку в четырехстах тысячах экземпляров. К черту собаку, которая читает газету!
– К черту! Собаку! Которая! Читает! Газету!! – хором подхватили сотрудники сотрудники, отправляясь в пивную.
Это было год тому назад.
Раздался телефонный звонок. Редактор схватил трубку и через минуту покрылся очень красивыми розовыми пятнами.
– Слушайте! – закричал он. – Слушайте все! Появился младенец! С бородой! И с усами! Это же нечто феерическое! Фотографа! Его нет? Послать за фотографом автомобиль!
Через четверть часа в редакцию вошел фотограф.
– Поезжайте! – задыхаясь сказал редактор. – Поезжайте поскорее! Поезжайте снимать малютку, у которого есть борода и усы. Сенсация! Сенсация! Клянусь бородой малютки, что мы подымем тираж вдвое. Главное только, чтобы наши конкуренты не успели перехватить у нас бородатого малютку.
– Не беспокойтесь, – сказал фотограф. – Мы выходим в среду, а они в субботу. Малютка будет наш. Мы первые покажем миру бакенбарды малютки.
Но те, которые выходили в субботу, были тоже не лыком шиты.
Впрочем, об этом мы узнаем своевременно.
На следующий день редактор пришел в редакцию раньше всех.
– Фотограф есть? – спросил он секретаря.
– Не приходил.
Редактор нетерпеливо закурил и, чтобы скрасить время ожидания, позвонил к тем, которые выходили в субботу:
– Алло! Вы ничего не знаете?
– А что такое? – наивно удивился редактор тех.
– Младенец-то с бородой, а?
– Нет, а что такое?
– И с усами. Младенец.
– Ну да. Так в чем же дело?
– Портретик будете печатать?
– Будем. Отчего же.
– В субботку, значит?
– Разумеется, в субботу. Нам не к спеху.
– А мы в среду… хи-хи!
– В час добрый!
Редактор повесил трубку.
– Ишь ты! «Мы, говорит, не торопимся». А сам небось лопается от зависти. Шутка ли! Младенец с бородой! Раз в тысячу лет бывает!
Вошел фотограф.
– Ну что? Как? Показывайте!
Фотограф пожал плечами:
– Да ничего особенного. Во-первых, ему не два года, а пять. А во-вторых, у него никакой бороды нет. И усов тоже. И бакенбардов нету тоже. Пожалуйста!
Фотограф протянул редактору карточку.
– Гм… Странно… Мальчик как мальчик. Ничего особенного. Жалко. Очень жалко.
– Я же говорил, – сказал фотограф, – некуда было и торопиться. И мальчику тоже беспокойство. Все время его снимают. Как раз передо мной его снимал фотограф этих самых, которые выходят в субботу. Такой нахальный блондин. Верите ли, целый час его снимал. Никого в комнату не впускал.
Редактор хмуро посмотрел на карточку малютки.
– Тут что-то не так, – сказал он мрачно. – Мне Подражанский лично звонил по телефону, и я не мог ошибиться. Говорит, большая черная борода. И усы… тоже черные… большие… Опять же бакенбарды… Не понимаю.
Редактор тревожно взялся за телефонную трубку.
– Алло! Так, значит, вы говорите, что помещаете в субботу портрет феноменального малютки?
– Помещаем.
– Который с бородой и усами?
– Да… И с бакенбардами… Помещаем. А что такое?
– Гм… И у вас есть карточка? С усами и бородой?
– Как же! И с бакенбардами. Есть.
Редактор похолодел.
– А почему же, – пролепетал он, – у меня… мальчик без усов… и без бороды… и без бакенбардов?
– А это потому, что наш фотограф лучше вашего.
– Что вы хотите этим сказать?… Алло! Алло!! Черт возьми! Повесил трубку. Негодяй!!
Редактор забегал по кабинету и остановился перед фотографом.
– Берите автомобиль. Поезжайте. Выясните. Но если окажется, что они ему приклеили бороду, то я составлю протокол и пригвозжу их к позорному столбу, то есть пригвоздю… Поезжайте!
Редактор метался по кабинету, как тигр. Через час приехал фотограф.
– Ну? Что?
Фотограф, пошатываясь, подошел к стулу и грузно сел. Он был бледен, как свежий труп.
– Выяснили?
– В-выяснил, – махнул рукой фотограф и зарыдал.
– Да говорите же! Не тяните! Фу! Приклеили бороду?
– Хуже!..
– Ну что же? Что?
– Они сначала… сфотографировали бородатого младенца… а потом… побрили его!..
Редактор потерял сознание. Очнувшись, он пролепетал:
– Наш… советский… красный малютка с бородой… И побрили! Я этого не вынесу. Боже! За что я так мучительно несчастлив?!
В природе существуют люди, страдающие отсутствием воображения. Люди, фантазия которых никак не простирается выше ста рублей наличными и глубже шубы с выдровым воротником.В июне этот фельетон был напечатан на страницах одной из одесских газет, и в июне же Катаев задумывает большое произведение, где его фельетоны как бы перерастают в новую большую сатирическую форму, тоже отражающую действительность нарастающего нэпа. Это знаменитая повесть «Растратчики», которая будет опубликована год спустя, а чуть позднее инсценирована и поставлена в Московском Художественном театре Станиславским.
Если страдает отсутствием фантазии, например, трамвайный кондуктор или писатель утопических романов – это еще полбеды.
Прямого ущерба от этого государству не будет. Но горе, если фантазия отсутствует у финансового инспектора.
Горе! Горе! Горе!
Наведя кое-какие справки о заработках гражданина Лиллипутера, финансовый инспектор сладострастно потер руки и сказал секретарю:
– Пишите этому гаду сто рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует…
Однако гад Лиллипутер не имел решительно никаких хореографических наклонностей и от танцев решительно отказался.
– Что значит сто рублей? Пускай описывают обстановку. Больше пяти червонцев она все равно не поднимает. А за сто рублей я себе куплю такую новую, что фининспектор лопнет.
– Хор-рошо-о-с! Так и запишем-с, – мрачно сказал фининспектор. – Я ему покажу, как за сто рублей новую обстановку покупать. Секретарь, пишите гаду Лиллипутеру дополнительных двести рублей. В трехдневный срок. Чтоб. Он у меня потанцует!
– Что значит потанцует? Что значит двести рублей? – решил практичный Лиллипутер. – Пусть описывают. За двести рублей я себе такую новую обстановку заведу, что перед ней старая поблекнет!
– Что? Лиллипутер купил новую обстановку за двести рублей? Ну, знаете… Не нахожу слов… Секретарь, пишите гаду пятьсот рублей, и чтоб в трехднев…
– Пятьсот рублей? Ха! Пусть описывают. За пятьсот рублей куплю роскошную новую. Рококо. Триста рублей чистой прибыли!
– Секретарь, пишите ему тысячу, и чтоб в трех…
– Ха-ха! Пусть описывают. Тысяча рублей чистой прибыли. Можно дачку отремонтировать.
– Пиш-ш-шите-е тысячу пятьсот! Чтоб в трех-х…
– Ха-ха-ха!..
Финансовый инспектор вошел в роскошную гостиную Лиллипутера и, тяжело опустившись в шелковое кресло Луи XIV, глухо прошептал:
– Сколько? Раз и навсегда?
– Обкладывайте в три тысячи, – скромно сказал Лиллипутер, вынимая золотой портсигар и предлагая фининспектору египетскую папиросу.
– Окончательно? – подозрительно покосился фининспектор. – Без жульничества?
– Чтоб я себе новой мебели не видел! – воскликнул Лиллипутер.
– Сдаюсь, – прохрипел фининспектор. – Три тысячи… И чтоб в трехдневный срок… До свидания.
Лиллипутер печально улыбнулся вслед уходящему фининспектору и прошептал:
– Три тысячи налогу. А если тридцать три? Ха! А если у меня восемьдесят тысяч годового дохода?
Бедный, застенчивый, доверчивый, лишенный воображения фининспектор, увы, не учел этого!
Его скромная фантазия не простиралась свыше трех тысяч, и он самоотверженно пал в жестоком, но неравном бою с гражданином Лиллипутером.
Неравном потому, что у Лиллипутера, по-видимому, была кой-какая фантазия, а у фининспектора, увы, ее не было.
Кафе Фанкони. Толчея. Деловые дамы с большими ридикюлями, биржевые зайцы с тростями, одесская толпа. На помосте, где обыкновенно помещается оркестр, разбитной молодой человек потрясает кандалами. За его спиной сидит унылая личность с несимметричным лицом, с большими ножницами в руках. Ножницы приспособлены для раскусывания железа.
Титр:
– Граждане свободной России! Покупайте на счастье наследие проклятого режима в пользу геройских инвалидов. Пятьдесят рублей, – кто больше?
У противоположной стены на бархатном диванчике сидят рядом три инвалида, три обстриженных дремлющих болванчика. Они обвешаны медалями и Георгиевскими крестами.Этот сценарий, как видите, более социологизирован, чем рассказы Бабеля. Здесь революция, здесь действует революционер-большевик Собков. Кинематограф диктовал Бабелю другие законы, нежели проза. Он был более консервативен уже тогда. Требования редактуры, правильной идеологической ориентации накладывали на кинематограф определенные рамки. При консультации Бабеля фильм вышел в начале 1926 года, поставленный режиссером Вильнером.
Декольтированная девица в большой шляпе с свисающими полями ходит с вазочкой между столиками и собирает деньги «на революцию». Декольте девицы съехало набок, башмаки ее истоптаны; от восторга, от весны, от деятельности длинный нос ее покрылся мелкими жемчугами пота. За одним столиком сидит Тартаковский, окруженный стаей подобострастных маклеров. Стол его завален образцами товаров – зернами пшеницы, обрывками кожи, каракулевыми шкурками. Он кладет барышне в вазу двугривенный.
Аукционист на трибуне потрясает кандалами.
Трогательно до последней степени, полная симметрия: комната № 38 в гостинице – спит Эйзенштейн, сижу я и пишу письмо. Комната № 39 – спит Тиссэ, сидит Гришка Александров и пишет письмо. Уж в воздухе сонное царство, и только слышно, как быстро и страстно скрипят два пера. Пишу очень быстро, ибо время такое, между двух огней – сегодня окончили большую работу – «Лестницу», которую снимали семь дней, а завтра массовка – 1500 человек. Но и массовка на лестнице была тоже тысяча людей, одесситов, которые добровольно снимались.Эйзенштейн снял помещение возле Приморского бульвара и стал набирать людей. Дал объявление в газете: «Для съемок требуются натурщики. В конторе экспедиции (ул. Карла Маркса, 1)». Дальше описывается, какие именно нужны лица. Вот, например: «Мужчина от 30 до 40 лет, высокий, широкоплечий, большой физической силы, добродушное лицо, типа „дядя“, похож на немецкого актера Эмиля Яннингса». То есть стой дома и смотри в зеркало – похож ты на немецкого актера или нет. Или другое: «Мужчина, рост и лета безразличны, тип упитанного обывателя, наглое выражение лица, белобрысый, желателен дефект в построении глаз (легкое косение, широкая расстановка глаз и т. д.)».
Сегодня выбирали натурщиков. Мы важно восседали, а мимо в очереди прошло человек двести. Некоторые забракованные выворачивали пальто, надевали другую шапку и проходили второй раз. Чисто по-одесски!Некоторые люди, которые снялись в массовках «Потемкина», были особо известны в Одессе потом долгие годы. Как, например, безногий инвалид, который в фильме прыгал по лестнице… Одесситы помнят его, как он сидел чистильщиком сапог на Преображенской улице у кинотеатра имени Горького. Одна из одесских легенд гласит, что младенец, который в фильме катится в коляске, стал впоследствии известным ученым.
Приехав впервые в Одессу – было сие в 1925 году, – я, естественно, повсюду искал признаки истинной «Одессы-мамы». Все поражало в быте этого города: удивительные обороты русской речи, манера обращения – «мужчина!», «женщина!», легкость, с какой возникал разговор между незнакомыми людьми, типаж одесситов, их склонность философствовать. Но был я и жестоко наказан за свой интерес ко всему этому.Каплер помогал Сергею Эйзенштейну в наборе «актеров» и писал, что хотя это была экспедиция Москвы, работа Эйзенштейна являлась частью одесской кинематографической жизни. Действительно, это событие всколыхнуло всю литературную, театральную и кинематографическую жизнь города. В частности, в работе Эйзенштейна принимала участие группа рабкоров-сценаристов.
В первый же день по приезде я увидел на бульваре перед гостиницей беспризорника лет двенадцати. Он стоял, заложив руки в карман рваных штанов, и скороговоркой рассказывал свою красочную биографию. Несколько сердобольных одесситов пожертвовали артисту некоторую мелочь. Они, видимо, хорошо его знали и называли Юдкой.
Высшая степень восторга овладела мной. Подумать только – в первый же день наткнуться на такой золотой фольклор! Но как записать это? Невозможно упустить такой уникальный случай!
Я подошел к Юдке после «сеанса» и предложил медленно повторить весь текст так, чтоб я мог записать его.
Я терпеливо ждал ответа. Юдка посмотрел на меня, дернул тонкой шеей и произнес с неповторимой одесской интонацией:
– Почему нет?
Мы сговорились на том, что Юдка декламирует, а я плачу один рубль! Сели на скамью.
– Покажи рубль, – сказал недоверчивый Юдка.
Я показал.
Голова у Юдки то и дело дергалась на длинной шее, по лицу пробегал тик. Странно, что я раньше не заметил резкого шрама на правой щеке – от виска к подбородку.
Я открыл блокнот и стал записывать. (Боже, как же мне было потом стыдно вспоминать об этой своей позиции!) Юдка каким-то особым, хриплым голосом, только для выступлений существующим, заговорил:
«Я, Юдка, Деврентисмент, – сын квартала. Моя мать уехала с американцем по закону. Юдка остается на улице. Улица – для улицы. Вот бегут бабы-бублики, мальчишки-папиросы. Что такое? Что за крик? Что за шум? Это Юдка! Он лежит на мостовую! Он кричит! Он симулировает!..»
Долго я записывал драгоценный фольклор. Останавливал артиста, заставлял повторять. Наконец, совершенно счастливый отпустил его и откинулся на спинку скамьи.
Вдруг сзади раздался хриплый голос:
– Писатель, добавь еще рубля… – И, не дождавшись отказа: – Ну-ну, не хочешь рубля – дай карандаша.
Он получил мой механический карандаш, а я в тот же вечер отправился к друзьям, нетерпеливо желая похвастаться драгоценной находкой.
– Вот вы сидите здесь, в Одессе, – сказал я им, – на драгоценном фольклоре и не пытаетесь даже его записать…
Когда я стал читать текст Юдки, на мгновенье наступило удивленное молчание, потом мои друзья переглянулись и захохотали.
Я долго не мог добиться объяснения. От меня отмахивались и смеялись.
Мне показалось это оскорбительным, и я собрался уходить. Тогда, наконец, утирая слезы, мой приятель объяснил, что Юдка заучил наизусть фельетон Александра Светлова, известного журналиста, напечатанный в «Вечерней Одессе»! Весь этот текст, вся «автобиография» были не фольклором, а произведением одесского журналиста.
А я-то сидел добрый час, скорчившись на бульварной скамейке, и добросовестно записывал со слов проклятого Юдки фельетон из одесской «Вечерки»!
Со смехом моих друзей я бы примирился, но воображаю, как смеялся над «фраером» Юдка!
Рабкоры слушали внимательно, хотя Эйзенштейн говорил долго, полтора часа. Несмотря на обилие малопонятных слов и выражений, целый ряд сложных понятий о рефлексах, раздражителях и т. п., все-таки поняли. На следующем занятии тов. Эйзенштейна засыпали вопросами практического характера. На все следовало подробное обстоятельное разъяснение. «А как теперь нужно писать сценарий?», «Какие теперь нужны фильмы?», «Как будет ставиться „1905 год“?» и другие.Кстати, перед отъездом Эйзенштейна из Одессы в одесских «Известиях» появилось объявление: «Сегодня в 4 1/2 часа состоится съемка кружка рабкоров-сценаристов совместно с тов. Эйзенштейном. Собраться членам кружка своевременно у памятника Пушкину (бульвар Пушкина, 2)». Фотография не сохранилась, я ее не видел.
Первое впечатление у нас было ужасное. Казалось, что этот человек, рисующий вместо подписи какие-то палки, погубит и студию, и всех нас. <…>Именно Нечес по совету Яновского вызвал из Харькова начинающего молодого карикатуриста, художника Сашко Довженко в Одессу. Нужно было укреплять Одесскую кинофабрику. Вызвал он его в декабре 1925 года. В начале 1926 года.
Как много добра сделал Павло Нечес для советского кино! Как помогал Охлопкову, Довженко, Пырьеву, Лукову, Демуцкому, Екельчику, Рошалю, мне, грешному, и многим, многим, многим другим! Даже на первых порах, когда Нечес еще был «грозным матросом», когда он не разбирался в тайнах творчества, когда был груб, – сколько за этой внешней грубостью и непониманием искусства скрывалось желания сделать добро.
Однажды на кинофабрике появился <…> приглашенный «на валюту». То был средних лет турок Мухсин-бей. <…>Микола Бажан, который очень часто приезжал к своему другу Яновскому в Одессу в это время, в воспоминаниях рассказывает о съемках «Спартака» еще колоритнее: как мадам Бродскую снимали полуобнаженную или даже обнаженную, и в это время, конечно, вся Одесса сбегалась посмотреть на нее. Рассказывали, что ее потом украл какой-то западный дипломат, провез через границу в чемодане.
Господина Мухсин-бея приняли как великого иностранного специалиста, поселили в «Лондонской» и стали оказывать ему всевозможные знаки внимания. Не знаю, каким способом передвигался господин Мухсин-бей по Стамбулу, но у нас в Одессе к нему прикрепили автомобиль «Бенц» – одну из двух имевшихся на кинофабрике на все надобности легковых машин.
Любители и особенно любительницы кино дежурили на бульваре против «Лондонской», чтобы присутствовать при выходе турка на прогулку.
Он появлялся из вертящейся двери (шикарная вещь по тем временам) и выходил на бульвар – кремовые брюки, синий пиджак, трость в руке, башмаки на «гумми».
Турецкий специалист шел неторопливым шагом по бульвару и обдумывал будущее свое великое кинопроизведение.
А подумать было о чем: с одной стороны, надо предложить кинофабрике нечто такое, что отвечало бы принципам советской кинематографии, – нечто социально значительное; с другой стороны, это должно быть нечто, отвечающее запросам публики, как их понимал Мухсин-бей, то есть нечто любовное, душещипательное, по возможности эротическое.
Как совместить все это? Вот в чем заключались муки творчества господина Мухсин-бея!
Пешие прогулки по бульвару и далекие загородные путешествия в фабричном «Бенце» принесли плоды – у Мухсин-бея родилась грандиозная идея: Спартак! Восстание рабов в Древнем Риме! Вот что должно увлечь советское руководство кинофабрики!
И увлекло. На постановку «Спартака» дали колоссальную сумму – стоимость четырех-пяти обычных картин. Пригласили в качестве консультанта виднейшего специалиста по истории Рима профессора Варнеке, выстроили гигантские декорации, и Мухсин-бей снял фильм.
Восстание рабов там действительно имелось, но оно оказалось лишь фоном для глупейшей выдуманной Мухсин-беем любовной истории – адюльтера между Спартаком и женой диктатора Рима – Суллы.
Идейные надежды дирекции кинофабрики турок не оправдал.
Не помню имени исполнителя главной роли, но отчетливо вижу холеное артистическое лицо и вытравленные перекисью водорода «блондинистые» волосы этого вождя римских рабов. На роль жены диктатора Суллы была почему-то приглашена не актриса, а мадам Бродская – жена одесского адвоката Бродского.
То была крупная, весьма пышных форм жгучая брюнетка. Когда она проходила по улице, формы подрагивали и колыхались в такт шагу, одесситы мужского пола покачивали головами и уважительно цокали языками.
Почему Мухсин-бей вместо актрисы пригласил эту даму, совершенно беспомощную перед камерой, – не знаю. Тогда ни о каких натурщиках и типажах никто не слышал и на кинороли брали актеров.
Мадам Бродская оказалась настолько ни на что (на съемках) не способной, что турку пришлось ограничить ее участие в картине только позами – он ее усаживал или укладывал в красивую позу и снимал.
Так, один из режиссеров крутил по собственному сценарию приключенческий фильм, в котором рассказывалось о том, как некий коммунист в некой заграничной стране пошел на подпольную работу… в высшее общество. Он для этого назвался графом Виолет и по ходу действия в партийных целях ухаживал за баронессой Дианой.Но вот интересно: этот пошлый и малоинтересный фильм «Укразия» прославил в стихах Эдуард Багрицкий. Он ему специальное стихотворение посвятил, напечатанное в газете «Моряк». Стихотворение, которое так и называлось «Укразия», очень патетическое и революционное.
Однажды в маленьком зале фабрики этот режиссер просматривал материал отснятого павильона «Будуар баронессы Дианы». Директор сидел тут же.
В будуар, к светски возлежащей на софе баронессе, входил одетый во фрак, с цилиндром на голове граф Виолет.
Баронесса держала в пальцах длинную «аристократическую» папиросу. Граф подходил к софе, доставал из кармана коробок спичек, чиркал несколько раз, изогнувшись перед баронессой, и, когда скверная серная спичка, наконец, загоралась, зажимал в ладонях огонек и таким манером подносил ее к баронессиной папиросе. К концу просмотра послышался знакомый нам зубовный скрежет.
Зажгли свет.
Нечес сказал режиссеру:
– Я, братику, баронов в лицо не бачив, а бачив только баронские задницы, когда воны тикали от нас. Но я тебе скажу, что твои аристократы даже на те задницы не похожи.
К зиме 1925 созрело решение «святого семейства» переезжать в Москву. Багрицкий поехал вперед, как бы для разведки. И тут начинается «история о добродетельном лавочнике».Багрицкий, таким образом, в 1925 году прощался с Одессой, которая сыграла в его жизни столь определяющую роль. Одно из прощальных и отнюдь не халтурных произведений, посвященных Одессе и опубликованных еще в Одессе, называлось «Детство». Это не о собственном детстве, это некая обобщенная фигура одесского мальчишки, – и действительно, это одно из очень сильных стихотворений Багрицкого той поры.
На одесской Молдаванке, на улице Дальницкой, рядом с домом, куда после подвала на другом приморском краю города вселились Багрицкие, помещалась мелочная бакалейная лавочка. Лавочник рассматривал Лиду как несчастную женщину, брошенную с малолетним сыном беспутным мужем-поэтом. Он сочувствовал ее печальной судьбе, а Лида не старалась изменить ложное впечатление.
Решительный момент наступил. Озорная телеграмма из Москвы гласила буквально следующее: «ЗАГОНЯЙ БЕБЕХИ ХАПАЙ СЕВУ КАТИСЬ НЕМЕДЛЕННО ЭДЯ». Разумеется, текст ошарашил телеграфистку, но, как позже стало известно, Багрицкий ответил ей вполне убедительно.
– Не удивляйтесь, – сказал он ей. – Принимайте, иначе в Одессе не поймут.
А в Одессе положение запутывалось ужасно. Начальником почтового отделения, через которое прошла телеграмма и ожидался денежный перевод (Багрицкий выслал 50 рублей), – был друг-приятель благодетеля лавочника. Хотя сама Лида говорила о нем, что это святой человек, можно было ожидать всего. И в самом деле, встревоженный кредитор вдруг появился на пороге у Лиды. Посреди опустевшей комнаты оставалась только швейная машина, величайшая наследственная ценность, расстаться с которой у Лиды не было сил.
Инстинкт подсказывает Лидии Густавовне выход из, казалось бы, безвыходного положения.
– А! Это вы! – Лида протягивает руку к бланку телеграммы, слышится горькая жалоба: – Вот видите, с кем я имею дело Ну, скажите, могу я ехать по такой телеграмме? Это же писал пьяный человек…
Нужно было спасти пятьдесят рублей, в которых заключалась дальнейшая судьба семьи, незаметно вынести швейную машину. Путем хитроумных маневров удалось сделать и одно и другое, и вскоре Лидия Густавовна с малышом Севкой, с тремя рублями, оставшимися на дорогу, и с корзинкой, в которой не уместились бы две толстые книжки, села в вагон. Трудно поверить, но у Лидии Густавовны существовали столь странные представления о далекой, важной, столичной Москве, что она в приятном возбуждении, разговорившись, спросила у соседки:
– А сады для детей в Москве есть?
Изумление собеседницы не имело границ:
– А как вы думаете?
– А я, знаете, как-то еще не думала.
– А к кому же вы едете в Москву, зачем?
– К мужу и совсем, – гордо ответила Лида.
– У вас есть муж? В Москве? – снова удивилась собеседница. Мало того, что у сей жалкой особы есть муж, – муж в Москве!)
– Да, конечно… Что вас удивляет? Вот наш сын.
Как нарочно, лишь накануне шалопай Севка исцарапал себе лицо колючей проволокой. Глаза и носик мальчика едва выглядывали из-под бинтов.
Собеседница еще раз беззастенчиво оглядела и мать и ребенка и посочувствовала мужу, к которому едет такая жена. Э! Можно себе представить, впрочем, что за муж у такой жены! Каково же было изумление спутницы, да и самой Лиды, когда на Брянском вокзале их встретил хорошо выбритый Эдуард Георгиевич, в элегантном костюме и модном осеннем пальто, взятых напрокат у одного из литературных друзей-земляков.
Горячий рассказ о лавочнике взволновал Багрицкого. Эдуард не один раз рисовал себе фантастическую картину, как добродетельный лавочник снова появляется на пороге – теперь в Кунцеве – и какой происходит диалог:
– А! Мосье (следует фамилия лавочника), это вы! – радостно восклицает должник-поэт.
– Да, мосье Багрицкий, – хмуро говорит кредитор. – Это я. Думаю, вам нехорошо спится.
– Ах, без лишних слов. Вы меня не поняли… Впрочем, поэты всегда остаются непонятыми… Но я вас понимаю. Как сказал наш славный земляк, не будем размазывать кашу по столу. Лида! Позвони по московскому телефону в Кремль, в Академию наук – пускай немедленно пришлют с курьером десять тысяч… Севка, перестань резать дяде штаны!.. Видите, мосье, эту папку с бумагами?
Озадаченный гость теряет свою воинственность. Эдуард продолжает:
– Это моя новая поэма «В последнем кругу ада», за которую Академия наук платит мне тридцать тысяч рублей. Сейчас пришлют аванс – десять тысяч. Все отдаю вам. Да-с.
Почему Эдуарду хотелось, чтоб в этом акте справедливости принимала участие Академия наук, не помню. Но сущность диалога не извращаю.
Итак, Одесса была оставлена, начался период, который принято называть «кунцевским».
Он прощался с Одессой, понимая, что ему сюда, скорее всего, не удастся вернуться, хотя есть свидетельства того, что он мечтал, так же, как Бабель, в конце жизни вернуться вот на эту кромку, где встречаются степь и море, поселиться на Фонтане и жить там до конца жизни. Он не сумел, болезнь не позволила. Он прощался очень печально, он расставался с огромным куском своей поэтической и человеческой жизни, он передавал не без боли начатые дела другим людям.
На базаре ссорились торговки;
Шелушилась рыбья чешуя;
В этот день, в пыли, на Бугаевке
В первый раз увидел солнце я…
На меня столбы горячей пыли
Сыпало оно сквозь зеленя;
Я не помню, как скребли и мыли,
В одеяла кутали меня…
Я взрастал пшеничною опарой,
Сероглазый, с белой головой,
В бурьянах, за будкой квасовара,
Видел ветер над сухой травой…
Бабы ссорятся, проходят люди,
Свищет поезд, и шумят кусты;
Бугаевка! Никогда не будет
Местности прекраснее, чем ты…
И твое веселое наследство
Принял я, и я навеки твой, —
Ведь недаром прокатилось детство
Звонким обручем по мостовой,
И недаром в летние недели
Я бродил на хуторах степных,
И недаром джурбаи гремели,
В клетках над окошками пивных.
Сколько лет… Уходит тень за тенью,
И теперь, сквозь бестолочь годов,
Начинается сердцебиенье
У меня от свиста джурбаев…
Бугаевка! Выйдешь на дорогу,
А из степи древнею тоской
По забытому степному богу
Веет ветер, наплывает зной —
Долетают дальние раскаты
Грома – и повиснет тишина
Только, свистнув, суслик полосатый
Встанет над колючками стерна,
Только ястреб задрожит над стогом,
Крыльями расплескивая зной, —
И опять по жнитвам, по дорогам
Тихо веет древностью степной.
Может, это ничего не значит,
Я не знаю, – только не уйти
От платанов на пустынной даче,
От степного славного пути… <…>
В конце октября наша экспедиция выехала для съемок в Одессу. Мы водрузили, говоря фигурально, наш стяг над «Лондонской» гостиницей и стали ждать погоды. Я поняла, что значит выражение: ждать у моря погоды. Это довольно тоскливое занятие. Я в первый раз была в Одессе, и меня занимала жизнь города. Но одесский порт в те годы почти не работал, кафе Фанкони перешло в Нарпит, и мое представление об Одессе, сложившееся по книгам и чужим рассказам, поддерживали только мальчишки-беспризорники и старики из бывших биржевиков по виду.Вот так снимался фильм «Месс Менд» (его можно увидеть, он сохранился). Луначарский прождал несколько дней, пока снялась в одесских сценах его жена, и они отсюда уехали в Москву, а вскоре и за границу на некоторое время.
Мальчишки не отставали ни на шаг от нашей группы. Интересовал их больше всего Игорь Ильинский, но и других актеров они не оставляли в покое. Особенно запомнился мне один из них, по прозвищу «Сенька-дивертисмент». (Я-то думаю, что это тот самый Юдка, но либо память Луначарскую подвела, либо имя подыскано более благозвучное. – Б. В.)Он подходил, шмыгал носом и спрашивал:
– Тетя, хочете, я вам представлю дивертисмент?
Независимо от того, хотели вы или нет, он «представлял дивертисмент»: становился на руки, отбивал чечетку и пел куплеты; рефрен одного был: «Полфунта вошей, буржуям на компот» Получив за это монетку, он говорил: «Пока!» – и уходил развинченной походкой старого моряка.
В первый же день приезда меня и Оцепа остановил у входа в гостиницу какой-то пожилой человек с тросточкой и в канотье, не совсем по сезону в эти уже прохладные дни.
– Извиняюсь, вы будете гражданин Оцеп?
– Да, я Оцеп.
– Главный режиссер?
– Да, я режиссер.
– Извиняюсь за нескромный вопрос: вся Одесса говорит, что вы взяли Оську Рабиновича администратором, чтоб он набрал артистов для массовок?
– Да, взял.
– Боже мой, это же ужас! Вся Одесса в ужасе! Рабинович пройдоха, жулик, каких мало!
– А нам как раз такого и нужно!
– Ах, вам такого нужно? Так Оська Рабинович, по-вашему, жулик? Ой, не смешите меня! Хотите иметь жулика? Приглашайте меня.
– Что ж, договоритесь с Рабиновичем, может быть, вы тоже пригодитесь.
Денька через три небо несколько прояснилось, и мы в костюмах и гриме отправились в порт. Рабинович и его конкурент постарались: на набережной было полно людей, которые за двенадцать рублей в съемочный день изображали «сливки общества» в Америке. Девяносто процентов собравшихся были люди в годах; мужчины были одеты в старомодные сюртуки и визитки, в котелках; дамы – в шляпах с перьями; у многих на поводках были собаки (больше всего было чисто вымытых, с голубыми бантами, белых шпицев).
– Что здесь делают эти люди? – растерянно спросил Оцеп.
– Это же шикарная американская публика!
– А почему вы решили, что они – шикарная публика?
– Как? Они не шикарная публика?! Смотрите, вот тот с усами, он же на бирже был царь! А вот эта роскошная дама – это мадам Кривко; ее второй муж был нотариус!
– А почему столько собак?
– Ой, я вижу, на вас не угодишь! Буржуазные дамы всегда гуляют с собачками, чтоб вы знали! Я им обещал прибавить по три рубля за собаку.
Мы подошли к «массовке»; там царил густой запах нафталина, который распространяли парадные костюмы, вынутые из сундуков. Настроение нашей «массовки» было самое радужное: встретились со старыми знакомыми, вывели погулять собачек, снимаются с московскими артистами, да еще получат двенадцать рублей, а с собачкой пятнадцать!
Оцеп понял, что ничего другого администраторы ему не доставят и смирился.
Малоизвестные материалы о двух очень известных и очень любимых писателях, о веселых и грустных историях, которые случались с ними и их персонажами – жителями Колоколамска, римскими легионерами, завоевавшими Одессу, и многими, многими другими…
С трудом из трех золотых сделали один и получили за это бессрочные каторжные работы.Есть здесь суждения, афоризмы:
Аппетит приходит во время стояния в очереди.
Давайте ходить по газонам, подвергаясь штрафу.
Если бы глухонемые выбирали себе короля, то человека, который говорит хорошо, они бы не взяли – слишком велик был бы контраст.Или игра словами:
Бойтесь данайцев, приносящих яйцев.
Ангел-хранитель печати.
Если бывают конные статуи, то должны быть и пешие статуи.
Шолом-Алейхем приезжает в Турцию. – Селям-алейкум, Шолом-Алейхем! – восторженно кричат турки. – Бьем челом! – отвечает Шолом.Записные книжки Ильфа представляют собой свидетельство духовной жизни не только Ильфа, но и обоих соавторов, и мы будем обращаться к ним сегодня часто.
Одесса – уездный гор. Херсонской губ. под 46°29.„с. ш. и 40°44„в. д. Расположен на возвышенном берегу Черного моря. Центр администрации одесского градоначальства и центр умственной жизни Новороссии. Самый значительный торговый пункт на Черном море.Вот на этой конечной станции Юго-Западной железной дороги в октябре 1897 года и родился в семье бухгалтера одесского отделения Сибирского торгово-промышленного банка Арнольда Файнзильберга третий сын Илья, взявший потом себе псевдоним – первые три литеры имени и первая литера фамилии. Вместе получилось очень кратко и энергично – Ильф. (Это было сделано в те времена, когда аббревиатуры вошли в моду и стали одним из знамений времени.)
<…> Этнический состав очень разнообразен. Большинство русских (малороссов и великороссов) и евреев, затем идут греки, итальянцы, немцы, французы, караимы и немного турок. Город очень красив и благоустроен, с прекрасным видом на море. Улицы широкие, чистые, обсажены тенистыми деревьями и вымощены гранитом. <…> Освещается город газом, а лучшие улицы электричеством. В порт ведет 10 спусков, гигантская лестница в 200 ступеней и электрическая подъемная машина. Канализация, прекрасный водопровод с образцовой фильтрацией, доставляющий до 5 милл. ведер воды из Днестра. В городе 187 улиц, 74 переулка, 24 площади и 2 бульвара, славящиеся прекрасным видом на море. Зданий 10 806, церквей православных 48,… синагог и мечетей 8 и 44 еврейских молитв, дома. Главное занятие жителей торговля и. работа в порту. <…> К 1 января 1901 к Одесскому порту приписано было 159 пароходов и 182 паруси, судна. <…> Учебн. заведений 422, <…> в том числе 1 высшее, Императ. новороссийский университет…<…> Типографий 48, книжных лавок 34, периодических изданий 21. <…> О. значительный курорт; Хаджибейский, Куяльницкий и Сухой лиманы и морские купанья привлекают на летний сезон массу больных. Конечная станция Юго-Западн. жел. дор. <…>
Их было четыре брата. Ильф был третьим по старшинству. Отец их, мелкий служащий, лавировавший на грани материальной нужды, решил хорошо вооружить сыновей для житейской борьбы. Никакого искусства! Никакой науки! Только практическая профессия! Старшего сына Александра… он определяет в коммерческое училище. В перспективе старику мерещилась для сына карьера солидного бухгалтера, а может быть, – кто его знает! – даже и директора банка. Юноша кончает училище и становится художником. (Очень известным художником, который работал под псевдонимом «Сандро фазини». – Б. В.)Отец, тяжело вздохнув, решает отыграться на втором сыне, Михаиле. Уж этот не проворонит банкирской карьеры! Миша исправно, даже с отличием, окончил коммерческое училище и стал тоже художником. (Этот работал под псевдонимом «Мифа». – Б. В.)Растерянный, разгневанный старик отдает третьего сына Илью в ремесленное училище. Очевидно, в коммерческом училище все-таки были какие-то гуманитарные соблазны в виде курса литературы или рисования.Были, были, знаем, что были! И если эти увлеклись рисованием, то Бабель, который учился примерно в то же время в том же коммерческом училище, увлекся французским языком, литературой и очень скоро стал писателем.
Здесь же, в ремесленном училище «Труд» на Канатной улице… только то, что нужно слесарю, фрезеровщику, электромонтеру. Третий сын в шестнадцать лет кончает ремесленное училище и, стремительно пролетев сквозь профессии чертежника, телефонного монтера, токаря и статистика, становится известным писателем Ильей Ильфом.В утешение старику Файнзильбергу можно было бы сказать, что четвертый сын, Вениамин, единственный, ныне здравствующий из этой семьи, все-таки стал инженером. Милейший человек, мне приходилось с ним знакомиться в Москве. И Вениамин Арнольдович бережно хранит память о своих братьях. Но, как видите, такое следование отцовским наставлениям может лишить человека известных тягот, связанных со славой…
Нельзя не признать, что это была семья исключительно одаренная. И ничто этой непреодолимой тяги не могло остановить.
Это было последнее довоенное лето. Последний зной отрочества, последние краски старой Одессы, города де Рибаса, Ланжерона, Ришелье. Над витринами магазинов были опущены полосатые парусиновые тенты. Но низкое солнце проникало в тень душных и тесных лавок. За пыльными стеклами витрин на выставке выгорали кожаные портмоне, зефировые рубашки, подтяжки, бумажные манжеты – вся та скучная галантерейная заваль, покупатели которой сидели на дачах, по горло в теплом бульоне июльского моря.С гениями и музами ремесленнику Ильфу пришлось столкнуться довольно быстро.
В порту визжали тормоза товарных вагонов, сонно стукались тарелки буферов, тоненько посвистывали паровички-«кукушки», лебедки издавали звук «тирли-тирли-тирли». В гавани стояли иностранные пароходы. Бронзовый дюк де Ришелье, с бомбой в цоколе, простирал античную руку к голубому морю, покрытому светлыми дорожками штиля.
Фруктовые лавки бульвара ломились под тяжестью бананов, ананасов, кокосов. В маленьких бочонках, покрытых брусками сияющего искусственного льда, плотно лежали серые бородавчатые раковины остендских устриц. Дышали зноем фисташковые пятнистые стволы платанов Пале-Рояля. Ни души не было под аркадой знаменитого муниципального театра, окруженного синими скульптурами гениев и муз.
Трудно сказать, чьи это стихи. Здесь кто только не ночевал из тогдашней поэзии: от Северянина до Мирры Лохвицкой, а между ними кто угодно еще. А ведь это… Эдуард Багрицкий, первая его публикация. Но он еще не подписывается Багрицким, он даже не подписывается Эдуардом Дзюбиным, подлинной своей фамилией. Он скромно подписывается: «Эдуард Д.». Он еще ученик реального училища, ему неудобно печатать свои стихи. Он еще чрезвычайно молод.
Росы серебристые,
Как алмазы чистые,
Как огни лучистые,
В неясных розах спят.
Мотыльки огнистые,
Снежно-золотистые,
Бросив дали мглистые,
Над травой летят.
Не очень складно, но очень революционно.
Мы организуем новую армию!
Всех, кто умеет работать
Пером, как пикой,
И чернильницей,
Как ручной гранатой.
Всех на места! Все на места!
Целься! По мишеням пальба шеренгой!
Р-раз-два!
Три с лишним года Одессу окружала линия фронта. Фронт стал географическим понятием. Казалось законным и естественным, что где-то к северу от Одессы существуют степь, леса Подолии, Юго-Западная железная дорога, станция Раздельная, станция Перекрестово, река Днестр, река Буг и – фронт. Фронт мог быть к северу от Раздельной или к югу от нее, под Бирзулой или за Бирзулой, но он был всегда. Иногда он уходил к северу, иногда он придвигался к самому городу и рассекал его пополам. Война вливалась в русло улиц. Каждая улица имела свое стратегическое лицо. Улицы давали название битвам. Были улицы мирной жизни, улицы мелких стычек и улицы больших сражений – улицы-ветераны. Наступать от вокзала к думе было принято по Пушкинской, между тем как параллельная ей Ришельевская пустовала. По Пушкинской же было принято отступать от думы к вокзалу. Никто не воевал на тихой Ремесленной, а на соседней Канатной не осталось ни одной непростреленной афишной тумбы. Карантинная не видела боев – она видела только бегство. Это была улица эвакуации, панического бега к морю, к трапам отходящих судов.Одесский характер позволяет писать об этом иронически. Но время было очень сложное, требовавшее мужества и политического выбора. Большинство молодых одесситов его сделали именно тогда. Служили в частях Красной Армии Валентин Катаев, Юрий Олеша, Эдуард Багрицкий, Зинаида Шишова (в продотряде). Служил и Илья Ильф – в караульном полку, расположенном в здании Воронцовского дворца.
У вокзала и вокзального скверика война принимала неизменно позиционный характер. Орудия били по зданию вокзала прямой наводкой. После очередного штурма на месте больших вокзальных часов обычно оставалась зияющая дыра. Одесситы очень гордились своими часами. Лишь только стихал шум боя, они спешно заделывали дыру и устанавливали на фасаде вокзала новый сияющий циферблат. Но мир длился недолго; проходило два-три месяца, и снова часы становились приманкой для артиллеристов. Стреляя по вокзалу, они между делом посылали снаряд и в эту заманчивую мишень. Снова на фасаде зияла огромная дыра, и снова одесситы поспешно втаскивали под крышу вокзала новый механизм и новый циферблат. Много циферблатов сменилось на фронтоне одесского вокзала в те дни.
Так три с лишним года жила Одесса. Пока большевики были за линией фронта, пока они пробивались к Одессе, городом владели армии австро-германские, армии держав Антанты, белые армии Деникина, жовто-блакитная армия Петлюры и Скоропадского, зеленая армия Григорьева, воровская армия Мишки Япончика.
Одесситы расходились в определении числа властей, побывавших в городе за три года. Одни считали Мишку Япончика, польских легионеров, атамана Григорьева и галичан за отдельную власть, другие – нет. Кроме того, бывали периоды, когда в Одессе было по две власти одновременно, и это тоже путало счет.
В один из таких периодов… половиной города владело войско украинской Директории и половиной – добровольческая армия генерала Деникина. Границей добровольческой зоны была Ланжероновская улица, границей петлюровской – параллельная ей Дерибасовская. Рубежи враждующих государственных образований были обозначены шпагатом, протянутым поперек улиц. Квартал между Ланжероновской и Дериба-совской, живший меж двух натянутых шпагатов назывался нейтральной зоной и не имел государственного строя.
За веревочками стояли пулеметы и трехдюймовки, направленные друг на друга прямой наводкой. Чтобы перейти из зоны в зону, одесситы, продолжавшие жить мирной гражданской жизнью, задирали ноги и переступали через веревочки, стараясь лишь не попадать под дула орудий, которые могли начать стрелять в любую минуту.
Это был немолодой римский офицер. Его звали Гней Фульвий Криспин. Когда, вместе со своим легионом, он прибыл в Одессу и увидел улицы, освещенные электрическими фонарями, он нисколько не удивился. В персидском походе он видел и не такие чудеса. Скорее его удивили буфеты искусственных минеральных вод.Действительно, были в Одессе эти буфеты. Поскольку считалось, что каждый уважающий себя город должен иметь свою минеральную воду, то еще в первой половине прошлого века организовалось Общество искусственных минеральных вод. Брали обычную воду и портили ее какими-то добавками. Она была такая же противная, как и естественная минеральная вода, но была лишена лечебного преимущества естественной. Так вот, в Одессе это было тогда довольно модное заведение.
Ну, ты, колдун, – говорили римляне буфетчику, – дай нам еще два стакана твоей волшебной воды с сиропом «Свежее сено». Фамилия буфетчика была Воскобойников, но [он] уже подумывал об обмене ее на более латинскую. Или о придании ей римских имен. Публий Сервилий Воскобойников. Это ему нравилось.
Легат посмотрел картину «Спартак» и приказал сжечь одесскую кинофабрику. Как настоящий римлянин, он не выносил халтуры.Дальше описывается очень занятно, как одесские босяки, примерно те же, что у Бабеля, – Мишка Анисфельд, Яшка Ахрон с Молдаванки, – в корыстных интересах нанялись служить в нумидийскую конницу и другие римские части и даже готовы были сражаться вместо гладиаторов.
…В общем, жизнь шла довольно мирно, пока не произошло ужасающее событие: из лагеря легиона, помещавшегося на Третьей станции Большого Фонтана, украли все значки, случай небывалый в истории Рима. При этом нумидийский всадник Яшка Ахрон делал вид, что ничего не может понять. Публий же Сервилий же Воскобойников утверждал, что надо быть идиотами, делая такие важные значки медными, а не золотыми. Двух солдат легиона, стоявших на карауле, распяли, и об этом много говорили в буфете искусственных минеральных вод Публия Сервилия Воскобойникова. На другой день значки были подкинуты к казармам первой когорты с записочкой: «Самоварное золото не берем». Подпись: «Четыре зверя». После этого, разъяренный легат распял еще одного легионера и в тоске всю ночь смотрел на Наурскую лезгинку в исполнении ансамбля «Первой госконюшни малых и средних форм».
Резкий звук римских труб стоял каждый вечер над Одессой. В начале он внушал страх, потом к нему привыкли.
Приезд в Одессу Овидия Назона и литературный вечер в помещении Артистического клуба. Овидий читает стихи и отвечает на записки.
«Божественный Клавдий! Божественный Клавдий! Что вы мне морочите голову вашим Клавдием! Моя фамилия Шапиро, и я такой же божественный, как Клавдий. Я божественный Шапиро и прошу воздавать мне божеские почести, вот и все».Совершенно интонация будущего Паниковского, правда?
Драка с легионерами на Николаевском бульваре. Первый римский меч продается на толчке. В предложении также наколенники, но спросу на этот товар нет.
Одесса вступает в сражение. Черное море, не подкачай! Бой на ступеньках музея Истории и Древностей.На этих самых ступеньках потом будет сидеть Остап Бендер с Зосей Синицкой – это там было «тепло и темно, как между ладонями».
Бой в городском саду, среди позеленевших дачных львов. Публий Сервилий Воскобойников выходит из своего буфета и принимает участие в битве. <…> Уничтожение легионеров в Пале-Рояле, близ кондитерской Печеского. Огонь и дым.<…>Огонь и дым сопровождали юность Ильфа. Именно в это время он постепенно приобщается к литературе, прибивается к литературной компании. Но решительный приход его в литературу связан с первыми послереволюционными годами.
В те времена литература в Одессе была устной.Вроде бы впервые всплывает фамилия, которая нам известна по романам Ильфа и Петрова. Это не совсем так. Скажем, если перелистать одесскую дореволюционную прессу, можно вспомнить, что совсем неподалеку от того места, где прошло детство Ильфа, на Малой Арнаутской находилась мясоторговля Бендера. У Льва Славина, например, дядя был турецкоподданным.
На улицах торговали сахарином и камешками для зажигалок. Спекулянты толпились в Пале-Рояле, уютном сквере у городского оперного театра.
На улице Петра Великого помещался коллектив поэтов.
И вот здесь-то в те времена я и познакомился с Митей, прообразом будущего Остапа Бендера.
Стихов он не сочинял и не декламировал чужих, но знался дружески со всеми пишущими, а главное – чего уж теперь скрывать? – прихрамывающий, всегда улыбающийся, Митя Бендер чуть ли не с детских лет умело обделывал свои делишки и охотно помогал другим – с тою же ловкостью, что и его земляк и двойник – рослый, рыжий, грубоватый Остап. Этот тоже не сочинял стихов, прибился он к поэтической молодежи заодно и вслед за своим братом – поэтом Фиолетовым.Поэт Фиолетов, друг Багрицкого и Ильфа, рано погиб. Очень талантливый поэт, который обещал стать величиной первого разряда. Все – и Катаев, и Ильф – потом очень часто вспоминали разные строчки Анатолия Фиолетова, в частности, его четверостишие, которое и по стилистике, и по интонации какое-то очень сегодняшнее:
Четверостишие Фиолетова было своего рода девизом этих ребят. И простое звание, которое было свойственно большинству из них, и трудности существования, которые приходилось преодолевать, и уж обязательно самообладание, без чего бы им просто не выжить…
Как много самообладания
Есть в лошадях простого звания,
Не обращающих внимания
На трудности существования!
Вернемся, однако, к хромому Мите.Багрицкий и все, кто шли за ним, были приверженцами классической, в первую очередь пушкинской, поэзии, а когда спросили тринадцатилетнего Кирсанова: «А кто ваш любимый поэт?» – он пробасил: «Крученых!» Все остолбенели – это был моветон. На что Багрицкий подумал и сказал: «Ну хорошо, будете за продуктами бегать». Продуктов тогда не было никаких, но Кирсанову поручали обязанности факельщика – стоять с горящим жгутом старой бумаги над тем, кто читает в данный момент стихи, когда отключалось электричество.
Ловкач, ухитрился занять обширную квартиру наполненную обломками стильной мебели. <…> С Митей поселился Багрицкий, которому наскучило жить в полутемной и вонючей квартире на Ремесленной улице у мамаши.
Вот так и начался коллектив поэтов, до этого не имевших постоянной аудитории. Сюда, на улицу Петра Великого, начали ходить Юрий Олеша и Валентин Катаев, Зинаида Шишова и Аделина Адалис, Марк Тарловский, Илья Арнольдович Файнзильберг (Ильф тогда еще не был Ильфом…), с ним неизменно приходил немного хмурый малословный Лев Славин…
Если не ошибаюсь, чтения происходили по средам и субботам. (Здесь Бондарину память изменяет: по пятницам. – Б. В.)В эти вечера самая просторная комната буржуазной квартиры с венецианским окном, наполовину без стекол, наполнялась поэтами и художниками, девушками, любящими стихи, студентами… Появлялся здесь и Георгий Шенгели, уже определившийся поэт, акмеист, автор самостоятельных книг. <…> Именно сюда пришел… еще в коротких штанишках четырнадцатилетний футурист-будетлянин Сема Кирсанов, уже тогда поражавший нас зычным чтением своих звучных стихов.
Позже появились меланхолический Гехт в кожаной куртке наборщика, совсем юный Липкин, Бугаевский. После чтения, случалось, толпой вваливались в семейный дом к кому-нибудь из девушек-поэтесс, дочери профессора или прославленного врача.Улица Петра Великого, прямая, тихая, с акациями и каштанами вдоль тротуаров. Из-за отсутствия керосина на пятницы и среды собирались как можно раньше, но все равно засиживались, и чтение шло в темноте. Сыпались огоньки грубых, плохих самокруток. Над вершинами акаций появлялась луна. Юрий Олеша пишет:
Это был своего рода клуб, где, собираясь ежедневно, мы говорили на литературные темы, читали стихи и прозу, спорили, мечтали о Москве. Отношение друг к другу было суровое. Мы все готовились в профессионалы. <…> Однажды появился у нас Ильф. Он пришел с презрительным выражением на лице, но глаза его смеялись, и ясно было, что презрительность эта наиграна. Он как бы говорил нам: я очень уважаю вас, но не думайте, что я пришел к вам не как равный к равным, и вообще не надо быть слишком высокого мнения о себе – ни вам, ни мне, потому что, какими бы мы ни были замечательными людьми, есть люди гораздо более замечательные, чем мы, неизмеримо более замечательные, и не нужно поэтому заноситься.Тая Григорьевна Лишина, тогда совсем юная участница этих литературных собраний, оставила замечательные мемуары о тех днях.
Этот призыв к скромности и корректному пониманию собственных совершенств исходил от Ильфа всегда.
Ильф поразил всех нас и очень нам понравился:
<…> Это был худой юноша, с большими губами, со смеющимся взглядом, в пенсне, в кепке и, как казалось нам, рыжий . (Почему «казалось»? Он действительно был рыжим, и, по словам Петрова, в детстве Ильфа дразнили «рыжий-красный, человек опасный». – Б. В.)Он следил за своей внешностью. Ему нравилось быть хорошо одетым. В ту эпоху достигнуть этого было довольно трудно. Однако среди нас он выглядел европейцем. Казалось, перед ним был какой-то образец, о котором мы не знали. На нем появлялся пестрый шарф, особенные башмаки (не оранжевые ли с апельсиновым верхом? – Б. В.), – он становился многозначительным. В этом было много добродушия и любви к жизни. К несерьезному делу он относился с большой серьезностью, и тут проявлялось мальчишество, говорившее о хорошей душе.
Ильф часто бывал на собраниях поэтов…Он обычно сидел молча не принимая никакого участия в бурных поэтических дискуссиях. Но стоило только кому-нибудь прочесть плохие стихи, как он делал с ходу меткое замечание, и оно всегда било в самую точку. <…>Нужно сказать, что прослыть язвительным критиком в этой компании было нелегко. Они все, так сказать, не очень жаловали друг друга. Там никакой умиленности в отношениях друг с другом не было. И Зинаида Шишова в своих воспоминаниях прямо пишет:
Ильфа побаивались, опасались его острого языка, его умной язвительности.
Мы были волчата. Мы не баловали друг друга похвалами. Когда я прочла свой роман в стихах о любой и смерти Толи Фиолетова и Багрицкий сказал, что это очень хорошо, я подозрительно оглядела всех. Я была уверена, что они надо мной издеваются.Надо сказать, что сами реминисценции от этого не исчезли. Долго еще многие их произведения были подражательны. Но все-таки отношение их друг к другу было суровое, Олеша прав. И вот даже на этом фоне, как вспоминает Валентин Катаев, «Ильф тревожил нас своим испытующе внимательным взглядом судьи».
Целые полчища слов мы вывели из употребления: «красивый», «стильный», «стихийно»… Мы затаптывали их, как окурки. Я помню, как кто-то… под шумок протащил к нам слово «реминисценция». Оно прижилось и уже побрякивало кое-где в разговоре. И я точно помню день, когда Багрицкий его убил. Он расправился с ним в упор, как честный враг.
– Слова «реминисценция» не существует, – сказал он, – говорите – «литературная кража», «воровство», «плагиат», наконец, если вам уж так нравится.
И слово «реминисценция» перестало существовать.
Стихи были странные. Рифм не было, не было размера. Стихотворение в прозе? Нет, это было более энергично и организованно. Я не помню его содержания, но помню, что оно состояло из мотивов города, и чувствовалось, что автор увлечен французской живописью…Вот Катаев вспоминает:
Помню только что-то, где по ярко-зеленому лугу бежали красные кентавры, как бы написанные Матиссом, и молнии ложились на темном горизонте, и это была вечная весна или нечто подобное…Им мало было читать стихи друг другу, хотелось публики, аудитории.
Эти стихи Ильфа, похожие на ритмическую прозу, не сохранились. То ли к счастью, то ли к сожалению, но ничего не известно о его первых поэтических опытах. Только Катаев, человек, который помнил все или почти все, в разговоре со мной пытался вспомнить отдельные строчки Ильфа. Какие-то строчки он даже вспомнил. Они, вырванные из контекста, никак не звучат.
Не знаю, кому первому пришла мысль открыть вечернее кафе поэтов для широкой публики. Возможно, это был предприимчивый молодой человек, о котором ходили слухи, что он внебрачный сын турецкого подданного (много позже мы узнали его черты в образе Остапа Бендера), но тогда он только начинал бурную окололитературную деятельность. Во всяком случае, летом 1920 года первое одесское кафе поэтов с загадочной вывеской «Пэон четвертый» было открыто. Название привлекало, но нуждалось в разъяснении.Пэон четвертый – это сложный стихотворный размер, немножко посложнее амфибрахия и попроще гекзаметра, есть четыре разновидности. Багрицкий сочинил гимн этого кафе, который поэты пели перед началом.
Или другой, где растолковывалось название: «Четвертый пэон – это форма стиха, но всякая форма для мяса нужна, а так как стихов у нас масса, то форма нужна им, как мясу». Или другое: «Всем, кто прозой жизни стертой нежность чувствует к стихам, объяснит „Пэон четвертый“, как им жить по вечерам».
Вперед, товарищи!
Так без формальностей
Оформим форму мы без платформ!
Долой банальности!
До идеальности
Нас доведет лишь строгость форм!
Вот этот «пэон четвертый», еще и в рифме на сильной доле существующий, и стал названием кафе.
На службу лести иль мечты
Равно готовые консорты.
Назвать вас в ы, назвать вас т ы,
Пэон второй, пэон четвертый.
На эстраду… всходил Ильф, высокий юноша, изящный, тонкий. Мне он казался даже красивым… В те годы Ильф был худым…Снова Лишина:
Он стоял на подмостках, закинув лицо с нездоровым румянцем – первый симптом дремавшей в нем легочной болезни, о которой, разумеется, тогда еще никто не догадывался, – поблескивая крылышками пенсне и улыбаясь улыбкой, всю своеобразную прелесть которой невозможно изобразить словами и которая составляла, быть может, главное обаяние его физического существа, – в ней были и смущенность, и ум, и вызов, и доброта.
Кафе просуществовало недолго и к осени закрыл ось. <…> К лету 1921 года литературная жизнь в Одессе оживилась. Тот же энергичный «окололитературный» молодой человек организовал в полуподвальчике бывшего ванного заведения новое кафе. Вначале оно называлось «Хлам» (художники, литераторы, артисты, музыканты), но вскоре было переименовано в «Мебос», что означало меблированный остров.Но они там не только читали стихи. Разыгрывали и пьесы. В частности, несохранившуюся пьесу в стихах «Харчевня» Эдуарда Багрицкого, где главную роль старого поэта играл сам автор, а двух молодых, романтически настроенных поэтов играли тонкие, звонкие, прозрачные Лева Славин и Илюша Ильф. Так что он успел в это время проявить себя и как актер. Говорят, что играл очень талантливо, очень изящно и весело.
Десяток стульев и столов, буфетная стойка и расстроенное пианино, над которым висела надпись: «В пианиста просят не стрелять – делает, что может», – составляли всю меблировку «острова». За единственным маленьким зальцем нового кафе, в тесных кабинах почему-то остались мраморные ванны, пугая посетителей своей неожиданностью. Участникам выступлений они служили и раздевалкой, и местом отдыха и перекура между выступлениями, за которые полагался бесплатный ужин.
Ильф хорошо относился к нам, молодым, сначала очень робевшим на поэтических собраниях. <…> Он приносил нам старые номера «Вестника иностранной литературы», читал понравившиеся страницы из Рабле, Стерна, знакомил нас со стихами Вийона, Рембо, четверостишиями Саади и Омара Хайяма. Хотя Ильф был старше нас, но любовь к книгам, меткому слову, шутке, житейские невзгоды и маленькие праздники сблизили нас, и мы подружились.Лишина с Багрицким и с Ильфом очень подружилась. Они жили некоторое время на то, что тетка Лишиной выручала от продажи семейного имущества: Тая Григорьевна продавала скатерти, простыни, а часть денег поступала в распоряжение этой молодой компании. Лишина договаривалась с друзьями, что они будут помогать ей торговать. Бондарин, Багрицкий набивали цену, перекупщики сбегались, и в результате цена оказывалась выше. Но Ильф играл в этих маленьких спектаклях решающую роль:
С ним было нелегко подружиться. Нужно было пройти сквозь строй испытаний – выдержать иногда очень язвительные замечания и насмешливые вопросы. Ильф словно проверял тебя смехом – твой вкус, чувство юмора, умение дружить, и все это делалось как бы невзначай, причем в конце такого испытания он деликатно спрашивал: «Я не обидел вас?»
К концу моей распродажи появлялся Ильф. У него давно была какая-то особенная мохнатая кепка, которую, несмотря на жаркий день, он одевал для своей роли. Кепка вместе с его очками без оправы и короткая пенковая трубка в зубах делали его похожим на иностранца. А их было в Одессе немного. Со скучающим лицом он раздвигал кучку приценивающихся покупателей и, небрежно указывая на простыню или полотенце в моих руках бормотал что-то неразборчивое, вроде по-английски. «Что он говорит?» – «Наверное, сколько стоит?» – отвечал кто-нибудь в толпе. Я на пальцах показывала стоимость вещи. Ильф отрицательно покачивал головой и тоже на пальцах показывал цену значительно ниже названной мной. Видя, что я не соглашаюсь, он указывал на скатерть и с огромным интересом рассматривал ее. Казалось, вот-вот он согласится и купит. И тут кто-нибудь из перекупщиков, подбадриваемый возгласами и выкриками из толпы: «Вещь-то хорошая, раз иностранец покупает!» – не выдерживал, называл подходящую цену, и я уступала ему покупку. Ильф отходил недовольный, а вслед ему несся злорадный смех перекупщиков.Правда, были истории, в которых Ильф переигрывал, и они оставались ни с чем – все перекупщики расходились.
В 1921 году, вернувшись из Харькова, Ильф прочел нам свой первый рассказ. Помню только, что там шла речь о девушках «высоких и блестящих, как гусарские ботфорты», и на одной из девушек была «юбка, полосатая, как карамель». Помню и такую фразу: «Он спустил ноги в рваных носках с верхней полки и хрипло спросил: „Евреи, кажется будет дождь?“Действительно, Ильф с редким наслаждением и последовательностью коллекционировал фамилии. Смешные, несообразные. Он говорил, что нет такого обидного слова, которое не давалось бы в фамилию человеку. Большинство фамилий, которые есть на страницах Ильфа и Петрова, либо собраны, либо придуманы Ильфом. Он перечитывал в газетах объявления о разводах или о перемене фамилий (в тридцатые годы эти объявления печатались) и комментировал их в записных книжках:
Смешное он видел там, где мы ничего не замечали. Проходя подворотни, где висели доски с фамилиями жильцов, он всегда читал их и беззвучно смеялся. Запомнились мне фамилии Бенгес-Эмес, Лейбедев, Фунт, которые я потом встречала в книгах Ильфа и Петрова.
Мазепа меняет фамилию на Сергей Грядущий. Глуп ты, Грядущий, вот что я тебе скажу.
Наконец-то! Какашкин меняет свою фамилию на Любимов!Он коллекционирует фамилии, где бы он ни увидел, выписывает: Выходец, Заносис, Стопятый, Несудимов, Семен Маркович Столпник.
Если Ильф хотел похвалить человека, он говорил о нем: веселый, голый, худой. «Веселый – талантливый, все понимает; голый – ничего не имеет, не собственник; худой – не сытый, не благополучный, ничем не торгует», – объяснял он.В это время, в 1922–1923 годах, практически все литераторы, одесские друзья Ильфа, один за другим откочевывали в Москву, на север.
Ильф жил трудно, в большой семье скромного бухгалтера. Дома была полная неустроенность, болела мать, не было дров, воды в голодной и холодной тогда Одессе. Но по тому, как он держался, нельзя было предположить этих трудностей жизни.
Худой, он совсем истоньчился – щеки впали и еще резче выступили скулы, – но вместе с тем всегда был подтянут, чисто выбрит и опрятен и никогда не терял интереса к оружающему, к литературной жизни.<…>
Иногда Ильф мечтал вслух: «Неужели будет время, когда у меня в комнате будет гудеть раскаленная чугунная печь, на постели будет теплое шерстяное одеяло с густым ворсом, обязательно красное, и можно будет грызть толстую плитку шоколада и читать толстый хороший роман?»
Пока же он в полной мере олицетворял свой человеческий идеал, был веселый, голый и худой.
Бывает так, что одна какая-нибудь мысль овладевает одновременно многими умами и многими сердцами. В таких случаях говорят, что мысль эта «носится в воздухе» В то время повсюду говорили и думали о Москве. Москва – это была работа, счастье жизни, полнота жизни – все то, о чем люди так часто мечтают и что так редко сбывается. Это было кипение.У Михаила Булгакова есть фельетон о том, как селились в трамваях…
Едущих в Москву можно было распознать по особому блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг. Этим людям нельзя было мешать. Они ехали за счастьем. А Москва? Она наполнялась приезжими, она расширялась, она вмещала, вмещала. Уже селились в сараях и гаражах – но это было только начало. Говорили: Москва переполнена, – но это были одни слова: никто еще не имел представления о емкости человеческого жилья. Городу было суждено вместить еще легионы провинциалов – этого жадного племени, непобедимого в бою. Их было много, они наступали со всех концов, летели роями на свет лампы.
Дорогие товарищи! За последнее время участились случаи приезда в Москву начинающих молодых писателей без согласования своего приезда ни с одной из литературных и профессиональных организаций, что, вполне естественно, ставит этих товарищей в тяжелое положение, так как ни литературные, ни профессиональные организации не могут оказать этим товарищам абсолютно никакой помощи в виде предоставления жилья или обедов и т. д.<…>Ехали. Срывали. Но Ильф и Петров не стали на путь богемы или путь преступлений и самоубийств. – Тут был совершенно другой литературный и человеческий заквас.
Считаю своим долгом заявить, что в настоящее время в Москве имеется более 250 человек постоянно живущего здесь литературного молодняка, которые находятся в крайне неблагоприятных материальных и жилищных условиях. Прибывающие в Москву молодые начинающие литераторы, бросающие в большинстве работу на предприятиях, не имея ни жилой площади, ни материальной обеспеченности, в конце концов уходят в богему, спиваются и, как следствие этого, не только окончательно отходят от литературы, но, как уже были случаи, встают на путь преступлений и самоубийств.
Все эти явления заставляют меня, как непосредственно связанного с работой по месткому писателей и литературным организациям, литкружкам, отдельным товарищам, находящимся вне Москвы, обратиться с призывом: ни в коем случае не допускать выезда начинающих молодых писателей в Москву, не согласовав выезда с соответствующей литературной организацией или месткомом писателей. В равной степени и одиночкам не выезжать и не бросать работы до получения ответа от указанных выше организаций, дабы тем самым не срывать работы литорганизаций в центре…
Глава 1.Я еду в Москву, переводиться в московский уголовный розыск. В кармане у меня револьвер. Я очень худой и гордый молодой человек. И провинциальный. В поезде слышу разговор о лиге «Время», о сменовеховцах. Но что это такое – не знаю.<…> Мне рассказывают ужасы о ценах в Москве.<…> У меня глубоко зашит червонец. Проезд по Москве в извозчичьей высокой грязной коляске. Я приехал без завоевательных целей и не строил никаких планов.Катаевым оставаться он не мог. Мало того, что писателем был брат Валентин, – был еще довольно известный в ту пору, ныне, к сожалению, почти забытый, писатель Иван Катаев. Поэтому Евгений Петрович превратил отчество в псевдоним. И потом всю жизнь мучился, считал свой псевдоним очень уж невыразительным. И рядом с фамилией Ильф, такой экзотической, должна была стоять какая-нибудь не менее звучная. А тут – Петров. Для нас это все странно, конечно, – эти его мучения, а он считал свой псевдоним действительно неудачным.
Глава 2.Мой брат Валя. Его комната с примусом и домработницей в передней. Мы выходим в город. Валя водит меня по редакциям. Я вспоминаю, что когда-то он тоже водил меня по редакциям. «Женька, идем в редакцию!» Я ревел. Он водил меня потому, что ему одному идти было страшно.<…> Знакомства первого дня.<…> Нэп. Нэпманы. Мое представление о революции. Я всегда был честным мальчиком. Когда я работал в уголовном розыске, мне предлагали взятки, и я не брал их. Это было влияние папы-преподавателя. С революцией я пошел сразу же. Нэп поразил меня своим великолепием. Мне было обидно. Но я понял, что это уже какой-то жизненный фундамент. До сих пор я жил так: я считал, что жить мне осталось дня три, четыре, ну, максимум неделя. Привык к этой мысли и никогда не строил никаких планов. Я не сомневался, что во что бы то ни стало должен погибнуть для счастья будущих поколений. Я пережил войну, гражданскую войну, множество переворотов, голод. Я переступал через трупы умерших от голода людей и производил дознания по поводу семнадцати убийств. Я вел следствия, так как следователей судебных не было. Дела шли сразу в трибунал. Кодексов не было, и судили просто – «именем революции…» Я твердо знал, что очень скоро должен погибнуть, что не могу не погибнуть. Я был очень честным мальчиком.<…>
Глава 3.Как Валя убедил меня писать рассказ.<…> Я пишу рассказ и придумываю неудачный псевдоним.<…>
Первый гонорар. До сих пор я писал только протоколы и заключения. Но нужна служба. Денег нет. Я поступаю в «Красный перец». Как я стал выпускающим.<…>Не сохранилось это письмо. Но мы можем себе представить, каково оно было. Дело в том, что ильфовские письма, к сожалению, до сих пор не собранные и не опубликованные, представляют собой замечательные литературные произведения. Его стиль формировался именно в письмах. Они удивительны по интонации, в них есть сочетание чеховской грустной иронии с чем-то более злым, скептическим, ироничным, что Ильфу было ведомо.
Глава 4.Ильф и Олеша. Легендарный «Гудок». Чем и как жила Москва в те годы. Дворец труда. Червонцы. Пивные. Появление водки. Театр. Литература.
Глава 5.Красная Армия. (Петров был призван на действительную военную службу. – Б. В.)Единственный человек, который прислал мне письмо, был Ильф. Вообще стиль того времени был такой: на все начхать, письма писать глупо, МХАТ – бездарный театр, читайте «Хулио Хуренито» (роман Ильи Эренбурга. – Б. В.).<…> При этом жили очень бедно. Как создавался быт. Привозили матрац, ставили его на четыре кирпича. Появлялась молодая жена и примус, и организация быта считалась законченной. И вот Ильф прислал мне письмо в армию. Я не помню содержания этого письма. Помню только, что написано оно было чрезвычайно элегантно и легко.<…>
Дорогая Генриетта!Ведь эта интонация нам почти не знакома по их произведениям! Это интонация грустно-лирическая, а одновременно ироническая по отношению к самому себе. Но если бы этого не было и в Ильфе, и в Петрове, то, я думаю, их книги были бы куда более поверхностны и куда менее нам интересны.
Я написал ответ немедленно. Вы его не получили и не получите. Виноват Гехт. Я уехал в Петроград, у меня не было марки, я просил Гехта отправить письмо, но он посылал телеграммы. А мое письмо лежало на столе. Теперь я приехал и прочел свой ответ. Он был написан серьезно и немножко смешно. К тому же Вы уже получили целый веник телеграмм. Я порвал свое письмо и выбросил его. Вот все причины моего невежливого молчания.
Итак, телеграфная горячка Гехта кончилась. Его лихорадка заставила меня сначала печально улыбаться, потом улыбаться весело, а еще потом попрощаться с Гехтом. Я поехал на вокзал, он поехал на почтамт. Теперь он больше всего интересуется почтальонами: вид этих почтенных людей заставляет его сердце топтаться. Но Вашего письма нет, и Гехт, совершенно печальный, ест свою яичницу среди соболезнующих вздохов. От горя он стал обжорой. Он потолстел от горя. Отчего же вы не пишете, Генриетта? Иначе он получит заворот кишок, умрет, и его будет хоронить Ефим Зозуля. Это похороны третьего ранга. Ему все сочувствуют, и он ест среди этого соболезнования.
Здесь уже зима, и в Петрограде тоже зима, со всей сбруей, с закатами и великим безмолвием, Маруся смеется надо мной и говорит, что я самый некрасивый. Я целовал милую теплую руку и даже не пытался защищаться. В печке догорала Помпея, и окно было черное. Петроград огромен и пуст, как зрительный зал посреди дня. Но снег, летящий наискось, делает его милым и приятным. Может быть, тут важны еще милые и теплые руки. Но я теперь в Москве, не стоит вспоминать Петроград, иначе я задохнусь, и мое сердце расколется. Я грустен, как лошадь, которая по ошибке съела грамм кокаину. Я заскучал в четверг, а приехал я из Петрограда тоже в четверг, поэтому почти ничего нельзя добавить.
Меня слегка развлекают толстые папиросы и толстый Гехт. Но Гехт бредит письмом и Бабелем. Письма все нет, а Бабеля слишком много. Приезжайте, вчера была снежная буря. Приезжайте, зимой здесь нет ветра. Приезжайте, здесь поставили плохой памятник Тимирязеву. Вы его увидите. Есть много обольстительных мест. Приезжайте, вы их увидите. Если захотите – напишите мне, если не захотите – напишите, что не хотите. Целую руку.
Ваш. Иля
Глава 6.Я поступаю в «Гудок». Поездка с Ильфом на Кавказ.Они познакомились и решили провести отпуск вместе. Поехали на Кавказ, а на обратном пути завернули в Одессу.
Работа профессионального журналиста. Вечеринки в складчину. Фокстрот «Цветок солнца». «Принцесса Турандот» у Вахтангова. Кассир Ванечка из редакции, который в самом деле растратил деньги. (Это прототип кассира из «Растратчиков» Катаева. – Б. В.)Эта история описана многократно. Вкратце напомню, как было дело.
Четвертая полоса. Атмосфера беспрерывного остроумия. Попадающий в эту атмосферу человек сам начинал острить, но главным образом был мишенью насмешек. «Ты что, Коля, всю ночь работал?» – «Нет, а что?» – «Почему же у тебя вся задница в морщинах?» Стенгазета «Сопли и вопли». Приходили с опозданием. Новый редактор обещал карать за это. Самый трусливый из сотрудников, Миша Штих, преодолевая чудовищный страх, все-таки опаздывал. Он проходил во Дворец труда с заднего хода и, держа калоши в руках, с позеленевшим от ужаса лицом шел на цыпочках по коридору. Меня поразило, что работать на четвертой полосе начинали только часа в два, и то после долгих понуканий. Зато заметки писались с молниеносной быстротой. Олеша-«Зубило» приходил в новом костюмчике с короткими брюками и остроносыми ботинками. После долгой голодовки и лишений страна начинала жить. Валя собирается создать литературную артель на манер Дюма-отца. Мы решаем с Ильфом писать вместе.
Мы пишем «Двенадцать стульев». Вечера в пустом Дворце труда. Совершенно не понимали, что выйдет из нашей работы. Иногда я засыпал с пером в руке. Просыпался от ужаса: передо мной были на бумаге несколько огромных кривых букв. Такие, наверно, писал чеховский Ванька, когда сочинял письмо на деревню дедушке. Неужели наступит такой день, когда рукопись будет наконец закончена и мы будем везти ее на санках? Будет снег. Какое замечательное, наверное, ощущение – работа закончена, больше ничего не надо делать.Книга, конечно, вышла замечательная. Она построена как плутовской роман, как цепь очень смешных, разоблачительных эпизодов, нанизанных на центральную линию. В ней высмеивался теневой, мещанский, маленький мир. Это не значит, что только отрыжки прошлого попали в сферу внимания Ильфа и Петрова. В романе отражаются вполне злокачественные новообразования. Первая же их книга «Двенадцать стульев» – книга не только смешная, но и предельно сатиричная; веселая, жизнерадостная, но и злая.
Когда роман был окончен, мы уложили его в аккуратную папку и на обратную сторону обложки наклеили записку: «Нашедшего просят вернуть по такому-то адресу». Это была боязнь за труд, на который было потрачено столько усилий. Ведь мы вложили в эту нашу первую книгу все, что знали. Вообще же говоря, мы оба не придавали книге никакого литературного значения. И если бы кто-нибудь из уважаемых нами писателей сказал, что книга плоха, мы, вероятно, и не подумали бы отдавать ее в печать.
Глава 8.Мы печатаем «Двенадцать стульев». Первая рецензия в «Вечерке». Потом рецензий вообще не было.Действительно, критика о книге молчала, не зная, как совладать с ее несерьезностью. Рапповская критика этого не понимала уже тогда. А читатели ее полюбили необыкновенно. И можно было бы сказать: «Ильф и Петров проснулись знаменитыми на следующее утро», – если бы роман не публиковался с продолжением в четырех номерах журнала «Тридцать дней».
Наша литературная робость. Нам стали понятны секреты писательской профессии. Когда прочитывается, выглядит приятнее, чем когда пишется. Напечатанное лучше написанного.Повести и рассказы из цикла «Шахерезада» достаточно известны, а вот «Колоколамск» менее известен широкому читателю. Дело в том, что переиздавались эти рассказы только в 1962 году в маленькой книжке, изданной в Ташкенте под названием «Осторожно, овеяно веками», да и то не все. На страницах журнала «Чудак» под псевдонимом «Федор Толстоевский» они напечатали цикл рассказов о таком Богом забытом медвежьем углу, который находится как раз на границе РСФСР и Украины, поэтому он не попал ни на российские, ни на украинские карты. Это такое гнездовье идиотов, мещан, пошляков, платоновский город Градов или щедринский город Глупов. Город, куда не добралась не только культура, но куда и грамотность еще не добралась, но где очень много серости, кондовости и очень много страха, что до них доберутся новые веяния. Больше всего они мечтают о том, как бы история прошла мимо.
Глава 9.Повесть «Светлая личность», написанная в шесть дней. Моя поездка за границу. 1928 год. СССР и капиталистический мир.
Глава 10.«Чудак». Мы пишем историю Колоколамска и «Шахерезаду».
Бывший мещанин, а ныне бесцветный гражданин города Колоколамска Иосиф Иванович Завитков неожиданно для самого себя и многочисленных своих знакомых вписал одну из интереснейших страниц в историю города.Цикл рассказов о Колоколамске был оснащен даже картой этого города, которую Ильф и Петров с художниками журнала «Чудак» сделали на вклейке. Очень интересно ее рассматривать. Там можно увидеть Приключенческий тупик, где ночью происходят приключения с зазевавшимися прохожими, и так далее.
Казалось бы, между тем, что от Завиткова Иосифа Ивановича нельзя было ожидать никакой прыти. Но таковы все колоколамцы – даже самый тихий из них может в любую минуту совершить какой-нибудь отчаянный или героический поступок и этим лишний раз прославить Колоколамск.
Все было гладко в жизни Иосифа Ивановича. Он варил ваксу «Африка», тусклость которой удивляла всех, а имевшееся в изобилии свободное время проводил в пивной «Голос минувшего».
Оказал ли на Завиткова свое губительное действие запах ваксы, помрачил ли его сознание пенистый портер, но так или иначе Иосиф Иванович в ночь с воскресенья на понедельник увидел сон, после которого почувствовал себя в полном расстройстве.
Приснилось ему, что на стыке Единодушной и Единогласной улиц повстречались с ним трое партийных, в кожаных куртках, кожаных шляпах и кожаных штанах.
– Тут я, конечно, хотел бежать, – рассказывал Завитков соседям, – а они стали посреди мостовой и поклонились мне в пояс.
– Партийные? – воскликнули соседи.
– Партийные!
Стояли и кланялись. Стояли и кланялись.
– Смотри, Завитков, – сказали соседи, – за такие факты по головке не гладят.
– Так ведь мне ж снилось! – возразил Иосиф Иванович,
усмехаясь.
– Это ничего, что снилось. Были такие случаи… Смотри, Завитков, как бы чего не вышло.
И соседи осторожно отошли подальше от производителя ваксы.
Целый день Завитков шлялся по городу и вместо того, чтобы варить свою «Африку», советовался с горожанами касательно виденного во сне. Всюду он слышал предостерегающие голоса и к вечеру лег в свою постель со стесненной грудью и омраченной душой.
То, что он увидел во сне, было настолько ужасно, что Иосиф Иванович до полудня не решался выйти на улицу.
Когда он переступил, наконец, порог своего дома, на улице его поджидала кучка любопытствующих соседей.
– Ну, Завитков? – спросили они нетерпеливо.
Завитков махнул рукой и хотел было юркнуть назад, в домик, но уйти было не так-то легко. Его уже крепко обнимал за талию председатель общества «Геть рукопожатие» гражданин Долой-Вышневецкий.
– Видел? – спросил представитель грозно.
– Видел, – устало сказал Завитков.
– Их?
– Их самых.
И Завитков, вздыхая, сообщил соседям второй сон. Он был еще опаснее первого. Десять партийных, все в кожаном, с брезентовыми портфелями, кланялись ему, беспартийному Иосифу Ивановичу Завиткову, прямо в землю на Спасо-Кооперативной площади.
– Хорош ты, Завитков, – сказал Долой-Вышневецкий, – много себе позволяешь.
– Что же это, граждане! – гомонили соседи. – Этак он весь Колоколамск под кодекс подведет. Где же это видано, чтоб десять партийных одному беспартийному кланялись? Гордый ты стал, Завитков! Над всеми хочешь возвыситься.
– Сон это, граждане! – вопил изнуренный Завитков. – Разве мне это надо? Во сне ведь это.
За Иосифа Ивановича вступился председатель лже-артели мосье Подлинник:
– Граждане! – сказал он. – Слов нет, Завитков совершил неэтичный поступок. Но должны ли мы сразу его заклеймить? Я скажу – нет. Может быть, он на ночь съел что-нибудь нехорошее. Ну, простим его для последнего раза! Надо ему очистить желудок и пусть заснет спокойно.
Председатель лже-артели своей рассудительностью завоевал в городе большое доверие. Собравшиеся согласились с мосье Подлинником и решили дожидаться следующего утра.
Устрашенный Завитков произвел тщательную прочистку желудка, и заснул с чувством приятной слабости в ногах.
Весь город ожидал его пробуждения. Толпы колоколамцев запрудили Бездокладную улицу, стараясь пробраться поближе к Семибатюшной заставе, где находился скромный домик производителя ваксы.
Всю ночь спящий Завитков подсознательно блаженствовал. Ему поочередно снилось, что он доит корову, красит ваксой табуретку и гоняет голубей. Но на рассвете начался кошмар. С поразительной ясностью Завитков увидел, что по Губернскому шоссе подъехал к нему в автомобиле председатель губисполкома, вышел из машины, стал на одно колено и поцеловал его, Завиткова, в руку.
Со стоном выбежал Завитков на улицу. Розовое солнце превосходно осветило бледное лицо мастера ваксы.
– Видел! – закричал он, бухаясь на колени. – Председатель исполкома мне руку целовал! Вяжите меня, православные!
К несчастному приблизились Долой-Вышневецкий и мосье Подлинник.
– Сам понимаешь, – заметил Долой-Вышневецкий, набрасывая веревки на Иосифа Ивановича, – дружба дружбой, а хвост набок.
Толпа одобрительно роптала.
– Пожалуйста! – с готовностью сказал Завитков, понимавший всю тяжесть своей вины. – Делайте, что хотите.
– Его надо продать! – заметил мосье Подлинник с обычной рассудительностью.
– Кто ж купит такого дефективного? – спросил Долой-Вышневецкий.
И словно в ответ на это зазвенели колокольчики бесчисленных троек, и розовое облако снежной пыли взметнулось на Губшоссе. Это двигался из Витебска на Камчатку караван кинорежиссеров на съемку картины «Избушка на Байкале». В передовой тройке скакал взмыленный главный режиссер.
– Какой город? – хрипло закричал главреж, высовываясь из кибитки.
– Колоколамск! – закричал из толпы Никола Псов. – Колоколамск, ваше сиятельство!
– Мне нужен типаж идиота! Идиоты есть?
– Есть один продажный, – вкрадчиво сказал мосье Подлинник, приближаясь к кибитке. – Вот! Завитков!
Взор режиссера скользнул по толпе и выразил полное удовлетворение. Выбор нужного типажа был великолепен. Что же касается Завиткова, то главрежа он прямо-таки очаровал.
– Давай! – рявкнул главный.
Связанного Завиткова положили в кибитку и караван вихрем вылетел из города.
– Не поминайте лихом! – донеслись из поднявшейся метели слова Завиткова.
А метель все усиливалась и к вечеру нанесла глубочайшие сугробы. Ночью небо очистилось. Как ядро выкатилась луна. Оконные стекла заросли морозными пальмами. Город мирно спал. И все видели обыкновенные, мирные сны.
Творческие мучения.Одна фраза. Но стоит к ней обратиться. Потому что здесь надо бы раскрывать секреты того, как Ильф и Петров все-таки работали вместе. Их всегда спрашивали, как им удается вдвоем сочинять. Они отшучивались: «Знаете, мы как братья Гонкуры. Один сидит дома, стережет рукопись, другой пристраивает вещь по издательствам».
Очень трудно писать вдвоем. Надо думать, Гонкурам было легче. Все-таки они были братья. А мы даже не родственики. И даже не однолетки. И даже различных национальностей: в то время, как один русский (загадочная славянская душа), другой – еврей (загадочная еврейская душа).Петров рассказывал в воспоминаниях об Ильфе:
Итак, работать нам трудно.
Труднее всего добиться того гармонического момента, когда оба автора усаживаются наконец за письменный стол.
Казалось бы, все хорошо: стол накрыт газетой, чтобы не пачкать скатерти, чернильница полна до краев, за стеной одним пальцем выстукивают на рояле «О, эти черные», голубь смотрит в окно, повестки на разные заседания разорваны и выброшены. Одним словом, все в порядке, сиди и сочиняй.
Но тут начинается.
Тогда как один из авторов полон творческой бодрости и горит желанием подарить человечеству новое художественное произведение, как говорится, широкое полотно, другой (о, загадочная славянская душа!) лежит на диване, задрав ножки, и читает историю морских сражений. При этом он заявляет, что тяжело (по всей вероятности, смертельно) болен.
Бывает и иначе.
Славянская душа вдруг подымается с одра болезни и говорит, что никогда еще не чувствовала в себе такого творческого подъема. Она готова работать всю ночь напролет. Пусть звонит телефон – не отвечать, пусть ломятся в дверь гости – вон! Писать, только писать. Будем прилежны и пылки, будем бережно обращаться с подлежащим, будем лелеять сказуемое, будем нежны к людям и строги к себе.
Но другой соавтор (о, загадочная еврейская душа!) работать не хочет и не может. У него, видите ли, нет сейчас вдохновения. Надо подождать. И вообще он хочет ехать на Дальний Восток с целью расширения своих горизонтов.
Пока убедишь его не делать этого поспешного шага, проходит несколько дней. Трудно, очень трудно.
Один – здоров, другой – болен. Больной выздоровел, здоровый ушел в театр. Здоровый вернулся из театра, а больной, оказывается, устроил небольшой разворот для друзей, холодный бал с закусочкой а-ля фуршет. Но вот наконец прием окончился, и можно было бы приступить к работе. Но тут у здорового вырвали зуб, и он сделался больным. При этом он так неистово страдает, будто у него вырвали не зуб, а ногу. Это не мешает ему, однако, дочитывать историю морских сражений.
Совершенно непонятно, как это мы пишем вдвоем.
Мы всегда мучились. Перед тем, как написать книгу, во время ее написания, через неделю после ее окончания. Мы никогда не понимали, хорошо мы написали или плохо. «Кажется, ничего себе, а?» Ильф кривился: «Вы думаете? Женя, вы слишком уважаете то, что вы написали. Вычеркните, не бойтесь. Уверяю вас, от этого ничего страшного не произойдет. Вычеркните».Они считали, что если шутка пришла в голову одновременно двоим, она может прийти в голову троим, пятерым, а значит, это – не штучный товар, банальность.
Это была моя слабость. Я действительно уважал написанное, трясся над ним, как скупец над золотом, перечитывал по Двадцать раз. «Женя, не цепляйтесь так за эту строчку, вычеркните ее». Я медлил. «Господи, – говорил он с раздражением, – ведь это ж так просто!» Он брал из моих рук перо и решительно зачеркивал строку. «Вот видите, а вы мучились!» Если оба говорили одно и то же, одновременно, мы отказывались от этой фразы.
Право вето.Его имел каждый из них: право вычеркнуть любое слово, любую фразу.
Как Ильф увиливал от работы. Я страдал, как Отелло, и иногда ловил его. Я требовал, чтобы Ильф во время работы не ходил. Когда он писал, он тоже требовал. Как нужно требование равенства во всем! Один делает – значит, и другой должен делать. Даже письма писали вместе.Кстати говоря, «Двенадцать стульев» переводились очень активно на все языки еще в 20-е годы. Фильм по «Двенадцати стульям» был поставлен в Польше в 1929 году со знаменитым комиком Адольфом Дымшей. А кубинская кинематография 60-х началась тоже постановкой фильма «Двенадцать стульев». Правда, действие было перенесено на Кубу и Остап стал Оскаром. А «Золотой теленок», как ни странно, во Франции переведен впервые только-только! Был в Одессе стажер, французский славист, Ален Прешак, который, знакомясь с литературными достопримечательностями, очень заинтересовался Ильфом и Петровым и взялся за перевод. Он и «Двенадцать стульев» заново перевел, интереснее, чем было в 20-х годах.
Глава 11.Мы начинаем писать роман «Великий комбинатор». Начало пятилетки. Селедка в разных видах. Ужасные папиросы. Начало стройки. Получили французский перевод «Двенадцати стульев». Ходили по всему городу и позорно хвастались. Потом привыкли. Получив книгу чуть ли не на пятнадцати языках, остались равнодушны.
Глава 12.Ильф купил фотоаппарат. Из-за этого работа над романом была отложена на год. Поездка на Турксиб.Действительно, произведения Ильфа и Петрова на страницах толстых журналов практически не печатались. И «Золотой теленок» был напечатан в журнале «Тридцать дней».
Глава 13.«Золотой теленок». Писать было трудно. Денег было мало. В романе – идея денег, не имеющих моральной ценности. Мы вспоминали о том, как легко писались «Двенадцать стульев», и завидовали собственной молодости. О толстых журналах. Мы прожили без них. Безразлично, где и как печататься. Ильф был глубоко убежден, что читатель все равно найдет хорошее произведение.
Глава 14.Наши беседы о литературе. РАПП. Киршон в красной рубахе. Ильф всегда возмущался, как это ловко они умеют переменять свои костюмы. Всегда очень волновался по поводу общественных и литературных дел. С утра мы всегда начинали об этом разговор, и очень часто так и не могли сесть работать.Они действительно очень болели тем, что происходит в литературной жизни: как много присосалось к литературе паразитов, как много людей, которые только состоят членами Союза писателей, а на самом деле не имеют права быть литераторами.
Пролетарский писатель с узким мушкетерским лицом.
Когда я заглянул в этот список, то сразу увидел, что ничего не выйдет. Это был список на раздачу квартир. А нужен был список людей, умеющих работать. Эти два списка писателей никогда не совпадают. Не было такого случая.
Биография Пушкина была написана языком маленького прораба, пишущего объяснение к смете на постройку кирпичной кладовки во дворе.
Все, что вы написали, пишете и еще только можете написать, уже давно написала Ольга Шапир, печатавшаяся в Киевской Синодальной типографии.Но они были не только активными читателями литературных журналов. Они очень часто и с охотой бывали в концертах, театрах и с непримиримостью отзывались обо всем, что Ильф называл «искусством на грани преступления». В «Записных книжках» читаем, например:
Чудный зимний вечер. Пылают розовые фонари. На дрожках и такси подъезжают зрители. Дирижер взмахивает палочкой, и начинается бред.
Композиторы уже ничего не делали, только писали друг на друга доносы на нотной бумаге.
Выскочили две девушки с голыми и худыми, как у журавлей, ногами. Они исполнили танец, о котором конферансье сказал: «Этот балетный номер, товарищи, дает нам яркое, товарищи, представление о половых отношениях в эпоху феодализма».
Диалог в советской кинокартине. Самое страшное – это любовь: «Летишь? – Лечу. – Далеко? – Далеко. – В Ташкент? – В Ташкент». Это значит, что он ее давно любит, что и она любит его, что они даже поженились, а может быть, у них даже есть дети. Сплошное иносказание.
Концерт джаз-оркестра под управлением Варламова. Ужасен был конферансье. В штате Техас от момента выхода на сцену такого конферансье до полного предания его тела земле с отданием погребальных почестей проходит ровно пять минут. <…>
Глава 15.Мы пишем фельетоны под псевдонимами. Трудности работы в газете.Луначарский умер во Франции, в Ментоне, как раз когда там были Ильф и Петров.
Глава 16.Путешествие с Ильфом за границу. Черноморский флот. Турция. Греция. Италия. Вена.
Глава 17. Париж.
Глава 18.Смерть Луначарского.
Глава 19.Работа в «Правде». Как писались фельетоны. Мехлис.Приходилось все чаще задаваться этим вопросом, потому что появились ответственные граждане, которые утверждали, что советская литература и сатира вообще несовместимы. Ну какая может быть сатира? Всякая сатира – это очернительство! У вас есть знание о недостатках? Пишите в Рабоче-крестьянскую инспекцию! Зачем обобщать на страницах романа? Это официальные суждения той поры. Скажем, критик Блюм (враг Булгакова, печатавшийся под нежным псевдонимом «Садко») утверждал, что сатира – это обязательно антисоветчина. Ильф и Петров его вывели потом в предисловии к роману «Золотой теленок» в образе того строгого гражданина, который признал советскую власть несколько позднее Греции и несколько раньше Англии, но теперь чрезвычайно ортодоксально говорит: Какие могут быть смешки в реконструктивный период? Над кем и над чем смеяться?»
Глава 20.Что такое советская сатира. Юмор в литературе.
Глава 21.Идея «Подлеца»… Очевидно, это и был бы новый роман. Идея была нам ясна, но сюжет почти не двигался. Мы мечтали об одном и том же. Написать очень большой роман, очень серьезный, очень умный, очень смешной и очень трогательный. Но писать смешно становилось все труднее. <…>Они с Катаевым написали эстрадное ревю «Под куполом цирка». Этим заинтересовался кинематограф. Их попросили переделать ревю в сценарий. Ильф и Петров написали сценарий. Его стали осуществлять. В это время они уехали в Америку, а когда вернулись, им показали уже готовый фильм. Фильм «Цирк» режиссера Григория Александрова.
Глава 22.«Под куполом цирка». Мы приобщились к театру. Это было мучительно. Стоит ли шутить, писать смешные вещи. Это очень трудно, а встречается в штыки.
Глава 23.Поездка в Америку. Страшная ссора вечером в городе Гэллопе. Кричали часа два. Поносили друг друга самыми страшными словами, какие только существуют на свете. Потом начали смеяться. И признались друг другу, что подумали одно и то же: ведь нам нельзя ссориться, это бессмысленно! Разойтись же мы не можем, погибнет писатель. А раз все равно не можем разойтись, тогда и ссориться нечего. Мы всегда чувствовали друг без друга полную беспомощность. Говорили о том, что хорошо бы погибнуть вместе, во время какой-нибудь катастрофы. Страшно было подумать, что наступит такой момент, когда один из нас останется с глазу наглазс пишущей машинкой. В комнате будет тихо и пусто, и надо будет писать. Всегда была уверенность в друге. С ним не пропадешь. Неверие в собственные силы и огромная вера в силы друга.Действительно, в «Одноэтажной Америке» при том, как критически увидена Америка, много доброжелательности и много желания перенять у американцев, этого трудолюбивого народа, самое лучшее, что там есть. Именно потому, что они очень любили свою страну.
Глава 24.Болезнь Ильфа. Все убеждали Ильфа, что он здоров. И я убеждал. А он сердился. Он понимал и чувствовал, что все кончено. Сон Ильфа: съели туберкулезные палочки.
Глава 25.Мы пишем «Одноэтажную Америку». Она была нашим спасением.
Глава 26.Америка и СССР. Маниакальное желание помочь, что-то сделать, внести предложение. Чувство родины. Мы с удовольствием сделались бы хозяйственниками. Мы только вскользь захватили тему об СССР, но, собственно, впервые стали широко, с обобщениями думать о нашей стране. Мы увидели ее издали. Равнодушие во всех его проявлениях казалось нам самым страшным преступлением.
Лицо, не истощенное умственными упражнениями.
Соседом моим был молодой, полный сил идиот.
До революции он был генеральской задницей. Революция его раскрепостила, и он начал самостоятельное существование.
Не знали, кто приедет, и вывесили все накопившиеся за пять лет лозунги.
Мы пойдем вам навстречу. Я буду иметь вас в виду. Я постараюсь пойти вам навстречу». Все это произносится сидя, совершенно спокойно, не двигаясь с места.
Глава 27.«Тоня». Рассказ в этом новом для нас жанре, повествовательный и почти не смешной, писался с мучительным трудом. Мы сидели на подоконнике и смотрели вниз, на Нащокинский переулок. <…>Дело в том, что об Ильфе многие говорили (и сам он себя так называл): «зевака». Он был человеком, жадно впитывающим впечатления окружающей среды, читающим все подряд: и прекрасные книги, и железнодорожные справочники, и газету, и объявления. Он, выходя на прогулку, мог простоять на трамвайной остановке два часа, прислушиваясь к тому, что говорят, и никуда не уехать. Выписывал фразы из меню, из объявлений, вообще записывал то, что видел или слышал.
Глава 28.Мой друг Ильф. Его прогулки. Его друзья. Его чтение.
Позавчера ел тельное. Странное блюдо! Тельное… Съел тельное, надел исподнее и поехал в ночное. Идиллия!
Вечерняя газета писала о затмении солнца с такой гордостью, будто это она сама его устроила.
Книга высшей математики начиналась словами: «Мы знаем…»А иногда трудно угадать, что он придумал, а что прочитал на самом деле. Все помнят, что отвечал Бендер Паниковскому, когда тот жаловался, что его девушки не любят. Он ему советовал обратиться во Всемирную лигу сексуальных реформ. Что за странная организация? А я, перелистывая журналы 1930 года, нашел, что действительно такая была! И в 1930 году в Вене состоялся ее международный конгресс. Я не знаю, что они там нареформировали, но там была и делегация от нашей страны. Очень интересно было бы поднять протоколы!
Товарищи, если мы возьмем женщину в целом…
Так вы мне звякните! – Обязательно звякну. – Значит, звякнете? – Звякну, звякну непременно.
Я те звякну, старый идиот! Так звякну, что своих не узнаешь!
Не гордитесь тем, что поете! При социализме все будут петь.
Ерошка по возбуждении настоящего дела фигурировал сперва в качестве простого свидетеля, но затем был привлечен в качестве обвиняемого и в этом качестве скончался.
Когда я вырасту и овладею всей культурой человечества, я сделаюсь кассиршей.
Когда я смотрел «Человека-невидимку», рядом со мной сидел мальчик, совсем маленький. В интересных местах он все время вскрикивал: «Ай, едрит твою!.. »
Сторож при морге говорил: «Вы мертвых не бойтесь, они вам ничего не сделают. Вы бойтесь живых».
– Надо портить себе удовольствие, – говорил старый ребе, – нельзя жить так хорошо.Что он видел? Видел вроде бы то же самое, что и мы с вами можем увидеть или видели люди в то время. Но у Ильфа была поразительная способность запечатлеть виденное тем единственным и неповторимым словом, после которого мы с вами увидеть ситуацию иначе, кажется, и не можем, – настолько это точно:
Крахмальный замороженный воротник.Тяжелая, чугунная осенняя муха.
Хвост, как сабля: выгнутый и твердый.
Тусклый, цвета мочи свет электрической лампочки.
Дворницкие лица карточных королей.
Ноги, грязные и розовые, как молодая картошка.
Снег падал тихо, как в стакане.
Плотная, аккуратная девушка, как мешочек, набитый солью.
Кот повис на диване, как Ромео на веревочной лестнице.
Путаясь в соплях, вошел мальчик.
Всю ночь во дворе бегал, скребся, мяукал котенок. Видимо, сдавал экзамен на кошку.
Он лежал в одних трусах, и тело у него было такое белое и полное, что чем-то напоминало труп в корзине. Виной этому были в особенности ляжки.
– В конце концов, я тоже человек? – закричал он, появляясь в окне. – Что это: дом отдыха или… – Он не окончил, так как сам сознавал, что это давно уже не дом отдыха, а то самое «или» и есть.Но дочитаем до конца рукопись Петрова:
Мой друг Ильф. В этом человеке уживались кролик и лев. Из детства Ильфа: история пенсне со шнурком. Ему выдан паек: два ведра вина. Он нес эти ведра по улице. В гостях всегда требовал чай. Любил также пить воду. Когда-то писал стихи, но никогда мне их не показывал – вероятно, он их давно выбросил. Обожал новые знакомства, даже напрашивался в гости, но поддерживал знакомства только тогда, когда убеждался, что новый знакомый человек интересный. Новых знакомых, которые ему не нравились, он высмеивал. Зачитывал чужие книги. Но его книги зачитывали чаще. Любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом. Иногда увлекался рубашками, иногда галстуками. В последний день брился. Увлечение фотографией, задержавшее написание «Золотого теленка» на год. Увлечение этого глубоко мирного человека военно-морской литературой. Любил стекло: стаканчики, вазочки и т. д. Любил вещи, но не хотел этого показать. Любил отдельные словечки, увлекался ими. У него было огромное уважение к слову. Выкрикивал какое-нибудь одно словечко: «Под суд!» по всем поводам. Любил входить в комнату с каким-то торжественным заявлением: «Женя! Я совершил подлый поступок!» Старушка, которой он соврал, что он брат Ильфа. Маленькой девочке: «Будем жить с тобой в стенном шкафу. Сделаем запас манной каши и будем жить. Хочешь?» «Женя, вы оптимист собачий!» «Боря, у вас вид газели, которую изнасиловал беспартийный козел». Ильф очень сердился, когда какая-то читательница выразила уверенность, что он зарабатывает тридцать тысяч в месяц. Он никак не мог втолковать ей, что зарабатывает сравнительно немного и живет… (Здесь в рукописи Петрова оборван край листа. – Б. В.)Нас обоих томила мысль, что мы бездельники. В самом деле мы были очень трудолюбивы. Эта вечная неудовлетворенность мешала отдыхать. Только неделю после книги мы отдыхали по-человечески, потом начинались страдания.Петров смотрел на пройденный путь и тогда, когда публиковал «Записные книжки» Ильфа. В предисловии к ним он обратил внимание читателя на одно обстоятельство: Ильф мало писал о себе, больше об окружающем мире.
Однажды он сказал: «Женя, я принадлежу к людям, которые любят оставаться сзади, входить в дверь последними». Постепенно и я стал таким. Мы неизменно отказывались от участия в вечерах-концертах. В тех редких случаях, когда мы все-таки выезжали, мне приходилось читать, а Ильф выпивал всю воду из графина. При этом он страшно мучился и потом говорил, что безумно устал. И это была правда. Его тяготило многолюдное общество. Однако он обожал общество небольшое. Духовная стерильность Ильфа. Безошибочное чувство меры.
Ильф обожал детей. Постоянно повторял фразу, которую дети кричали при его переезде в новый дом: «Писатели приехали!» А потом, когда Ильфа везли на кладбище, дети орали: «Писателя везут!»
Мои страдания. Один раз я даже сел и написал несколько мрачных страниц о том, как трудно работать вдвоем. А теперь я почти что схожу с ума от духовного одиночества. Трудно писать об Ильфе как о каком-то другом человеке.
Глава 29.Последний фельетон, который так и остался недописанным. В тот вечер мы попрощались в лифте так, как прощались десять лет подряд:
– Значит, завтра в десять?
– Лучше в одиннадцать.
Но завтра он уже лежал.
Глава 30.Смерть Ильфа. Умирающий, он всех жалел. Он прощался с миром мужественно и просто, как хороший и добрый человек, который за всю свою жизнь никому не принес…(Здесь снова оборван край листа. – Б. В.)
Глава 31. Похороны.
Глава 32.Я смотрю на пройденный путь.
Ему тридцать три года, а что он сделал? Создал учение? Говорил проповеди? Воскресил Лазаря?
Стало мне грустно и хорошо. Это я хотел бы быть таким высокомерным, веселым. Он такой, каким я хотел быть. Счастливцем, идущим по самому краю планеты, беспрерывно лопочущим. Это я таким бы хотел быть: вздорным болтуном, гоняющимся за счастьем, которого наша Солнечная система предложить не может. Безумцем, вызывающим насмешки порядочных неуспевающих.Здесь есть важная лирическая нота, ключ к роману. В отличие от «Двенадцати стульев» «Золотой теленок» – книга, я уверен, драматическая, лирическая, в чем-то и горькая – о человеке, который не смог найти своего места в жизни, окружающей его.
Я тоже хочу сидеть на мокрых садовых скамейках и вырезывать перочинным ножом сердца, пробитые аэропланными стрелами. На скамейках, где грустные девушки дожидаются счастья.
Вот и еще год прошел в глупых раздорах с редакциями, а счастья все нет.
В фантастических романах главное – это было радио. При нем ожидалось счастье человечества. Вот радио есть, а счастья нет.Прочитав, вероятно, объявление какой-то физиологической лаборатории, что нужны люди, согласные подвергаться испытаниям:
'Требуется здоровый молодой человек, умеющий ездить на велосипеде. Плата по соглашению».Это одна из последних записей Ильфа.
Как хорошо быть молодым, здоровым, уметь ездить на велосипеде и получать плату по соглашению.
Мне кажется, что этот грустный, иронический и лирический тон, в общем и Петрову довольно часто свойственный (он его стеснялся больше), как раз свидетельствует о том, что перед нами не просто юмористы, для которых смех – самоцель. У Ильфа и Петрова были цели гуманные, благородные, общекультурного свойства. Их жизнеутверждающий смех очеловечивает нас. Хотя, читая их книги, мы веселимся, казалось бы, совершенно бездумно.
Даже если предположить, что когда-нибудь исчезнут все недостатки, ими осмеянные… Трудно это предположить, правда? Потому что, наверное, все равно не исчезнет глупость. Человеческим порывам суждена очень долгая жизнь, их преодолеть очень трудно… Но даже если предположить, что мы в один прекрасный день окажемся без всего этого, – книги Ильфа и Петрова сохранят свое значение для нас. Потому что в них удивительно солнечное, оптимистическое отношение к жизни. Вера в то, что жизнь может и должна быть чище, лучше и благороднее.
Лев Толстой, Виктор Буренин, Михаил Волконский, Константин Станиславский, Никита Балиев, Влас Дорошевич, Михаил Булгаков, Владимир Маяковский, Вуди Аллен, Юлиан Тувим о театре и людях театра с любовью и…
На сцене были ровные доски посередине, с боков стояли крашеные картоны, изображавшие деревья, позади было протянуто полотно на досках…То есть на сцене были не деревья, не дом, не дворец, а доски, полотно.
В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье сидела особо, на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что-то.Это эффект примерно тот же, какой бывает, когда мы выключаем у телевизора звук.
Когда они кончили свою песню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых в обтяжку панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом и стал петь и разводить руками.Потом о самочувствии Наташи, ее переживаниях, и продолжается описание второго акта, где Толстой снова использует этот прием остраннения (привычное делает странным).
Мужчина в обтянутых панталонах пропел один, потом пропела она. Потом оба замолкли, заиграла музыка, и мужчина стал перебирать пальцами руку девицы в белом платье, очевидно выжидая опять такта, чтобы начать свою партию вместе с нею. Они пропели вдвоем, и все в театре стали хлопать и кричать, а мужчина и женщина на сцене, которые изображали влюбленных, стали, улыбаясь, и разводя руками, кланяться.
Во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображающая луну, и абажуры на рампе подняли, и стали играть в басу трубы и контрабасы, и справа и слева вышло много людей в черных мантиях. Люди стали махать руками, и в руках у них было что-то вроде кинжалов; потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая была прежде в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили, и за кулисами ударили три раза во что-то металлическое, и все стали на колена и запели молитву. Несколько раз все эти действия прерывались восторженными криками зрителей.Снова о Наташе, об Анатоле…
В третьем акте был на сцене поставлен дворец, в котором горело много свечей и повешены были картины, изображавшие рыцарей с бородками. Впереди стояли, вероятно, царь и царица. Царь замахал правою рукой и, видимо робея, дурно пропел что-то и сел на малиновый трон. Девица, бывшая сначала в белом, потом в голубом, теперь была одета в одной рубашке, с. распущенными волосами, и стояла около трона. Она о чем-то горестно пела, обращаясь к царице, но царь строго махнул рукой, и с боков вышли мужчины с голыми ногами и женщины с голыми ногами и стали танцевать все вместе. Потом скрипки заиграли очень тонко и весело, одна из девиц с голыми толстыми ногами и худыми руками, отделившись от других, отошла за кулисы, поправила корсаж, вышла на середину и стала прыгать и скоро бить одною ногой о другую. Все в партере захлопали руками и закричали браво. Потом один мужчина стал в угол. В оркестре заиграли громче в цимбалы и трубы, и один этот мужчина с голыми ногами стал прыгать очень высоко и семенить ногами.В скобках Толстой замечает, уж вовсе накаляясь от ненависти:
(Мужчина этот был Duport, получавший шестьдесят тысяч рублей в год за это искусство.) Все в партере, в ложах и райке стали хлопать и кричать изо всех сил, и мужчина остановился и стал улыбаться и кланяться на все стороны. Потом танцевали еще другие, с голыми ногами, мужчины и женщины, потом опять один из царей закричал что-то под музыку, и все стали петь. Но вдруг сделалась буря, в оркестре послышались хроматические гаммы и аккорды уменьшенной септимы, и все побежали и потащили опять одного из присутствующих за кулисы, и занавесь опустилась. Опять между зрителями поднялся страшный шум и треск, и все с восторженными лицами стали кричать:Вот попытка увидеть театр глазами беспристрастными, а в то же время чрезвычайно пристрастными. Ибо сколько Толстой ни изображает Простодушного, он все-таки понимает, что такое хроматическая гамма и уменьшенная септима. И тем не менее он пытается отрешиться от этого своего знания, от своего понимания и увидеть то, что, с его точки зрения, являло собой всю рутину, пошлость, мерзость театра.
– Дюпора! Дюпора! Дюпора!
Дон Пахоммо
Прекрасный квас, синьор! Его, конечно
Вы покупаете в той лавке, что на пьяццо
Дель Санкта Долороза, близ часовни
Пафнутия Толедского, не правда ль?
Дон Вавилло
Так точно, дон Вавилло. Но скажите,
Как вы узнали, как проникли сердцем
Ту роковую тайну?…Изумляюсь!
Дон Пахоммо
Вот видите ли, дон Пахоммо: дед мой,
Покойный командир Архип дель Морда,
При короле Альфонсе Арагонском
Служил пажом. А в те былые годы,
Не то, что ныне на балах придворных
Все веселились от души, и сам
Король Альфонсо часто сарабанду
Откалывал с своей супругой Бьянкой
Кастильскою, а после сарабанды
Севрюгу кушать он любил: ему
Из Петербурга привозили
От Смурова, севрюга ж, вам известно,
Способна жажду страшно возбуждать;
И вот, бывало, как монарх севрюги
Накушается вдоволь, то всегда
Покойному приказывал он деду:
«Архиппо, марш! Поди-ка и купи
Бутылку квасу в лавке близ часовни
На пьяццо Санкта Долороза». Вот
Все обьясненье тайны, что сейчас,
Синьор, вам роковою показалась.
Дон Вавилло
Поистине чудесно… Но позвольте,
Ведь ваш покойный дед давно скончался,
А квас, который вы, синьор Вавилло,
Изволили хвалить, – он куплен Маврой,
Кухаркою моей, сегодня утром.
Как согласить событие времен
Прошедших невозвратно с сим явленьем?
(Вонзает кинжал в дона Пахоммо.)
В природе, дон Пахоммо, очень много
Подобных совпадений. Иногда
Случается: намеренье питаешь
Две рюмки хереса или мадеры выпить,
А хватишь вдруг очищенной полштоф,
И пьян напьешься просто как скотина.
Со мной подобный случай был в Севилье
У герцогини Феклы де Груддасто
Раз в будуаре я любовью сладкой
Беспечно наслаждался… Герцогиня
Меня любила с страстию безмерной
И сердце мне любовию пронзила,
Вот точно так, как сей кинжал пронзит
Живот тебе, злодей, лишивший чести
Мою жену!
(Умирает.)
О, для чего я квасом
Поил его!.. Темно кругом… Кончаюсь.
Строфокамил IV,король эфиопский.
Вампука,африканская принцесса.
Меринос,бескорыстный покровитель Вампуки.
Лодырэ,молодой человек с перьями где нужно.
Паж.
Главный жрец.
Велим,палач юго-восточной Эфиопии.
Эфиопы, знаменосцы, жрецы, народ, войско и солдаты, дожи, рыбаки, сенаторы, миннезингеры, мажордомы, пажи и прочие придворные обоего пола.
(Удаляются.)
Мы э… мы э… мы эфиопы,
Мы про… мы про… противники Европы…
Прекрасную Вампуку
Нам велено словить —
Наш повелитель руку
Ей хочет предложить!..
Мы в Аф… мы в Аф… мы в Африке живем,
И Вам… и Вам… Вампуку мы найдем!
Вампука
О прекрасная Вампука! Здесь
Похоронен прах твоего несчастного
Отца. Он сражался с эфиопами.
Меринос
Я плачу о зарытом
В песках здесь мертвеце,
Я плачу об убитом
Безвременно отце!..
Вампука
О, плачь, Вампука, плачь! —
Судьба тебе палач!
Меринос
Текут обильно слезы,
Туманят нежный взор,
Ах, тернии – не розы
Я знала до сих пор.
Вампука
О, плачь, Вампука, плачь! —
Судьба тебе палач!
(И тут, что она обещает, то и делает: падает в обморок. Меринос начинает свою арию над ее красиво распростертым телом. – Б. В.)
Мне они, увы, немилы,
Утехи не найду,
Лишусь последней силы
И в обморок паду!
(Пауза.)
Упала в обморок! О вихрь свободный!
Покровом туч, дождями отягченных,
Спеши одеть от края и до края
Над нами небо – пусть прольется ливень
Вторым потопом суше угрожая,
Пусть неприступных, девственных вершин
Снега и льды, растая обратятся
В потоки шумные; пусть море, реки
И самый океан из берегов
Повыступят, к нам в степи устремятся
Чтоб дать хоть каплю влаги для Вампуки!
(Долго еще поет, как он быстро побежит, потом смотрит на Вампуку, трясет головой и медленно уходит.)
Безмолвен вихрь. Торжественным покоем
Объяты гор вершины снеговые,
И океан по-прежнему о берег
Лениво пляшет сонною волной.
Но знаю я – отсель в пяти минутах
Ходьбы родник. Его воды студеной
Я принесу. На крыльях урагана
Помчусь за ней, скорее быстроногой
И дикой лани, – лучших скакунов
Я обгоню в том беге быстролетном.
О, как я побегу! Сам Ахиллес
Останется за мной как черепаха,
И молния, завидуя отстанет!..
Целует ее.
Что вижу я? – Вампука
Лежит в степи одна,
Но честь моя порука —
Оправится она!
Лодырэ
Это ты, Лодырэ?
Вампука
Это я, Лодырэ!
Лодырэ
Ах, лишенная сил,
Я страдала, любя…
На них начинает светить луна.
Поцелуй воскресил,
Моя прелесть, тебя…
Лодырэ
Как отрадно любить
И счастливыми быть,
Вот нам светит луна, —
Как прелестна она!
Вампука
Чу! Слышите ли, Вампука, как
Будто бы шаги по степи раздаются…
Садятся поспешно на камень, начинают петь.
То эфиопы посланы за мною —
Вон они бегут.
(Удаляются.)
За нами погоня,
Бежим, спешим,
Погоня за нами,
Ужасная погоня.
Бежим от них скорее,
Чтобы не могли поймать.
За нами погоня,
Бежим, спешим,
Спешим, бежим,
За нами погоня…
Спе-пе-шим,
Бежим!..
Занавес.
Вот они убегают от нас!
Спешите за ними скорее,
Ах, как они убегают!..
Так скорее в погоню за ними,
В погоню за ними скорее,
За ними скорее в погоню…
Часы бегут, не теряйте ни минуты,
Бежим, чтобы настигнуть их!
Появляется Строфокамил, ведя за руку Вампуку.
Строфокамил
Нам очень мил.
Мы ему служим
И не тужим.
Да здравствует Строфокамил!
Строфокамил
Ах, прежде, в влеченьях вольна,
Одного Лодырэ лишь любила,
А ныне любить я должна
Ненавистного Строфокамила.
Ненавижу его,
Мучителя моего.
Покорил он страну,
Чтоб держать меня в плену!
Все уходят. Выходит паж.
Как любил я ее.
Солнце жизни мое —
О, Вампука, прекрасная,
Любовь моя несчастная!..
(Поспешно удаляется.)
Ах, скажите вы ей.
Цветы – вы мои-и,
Вас о том я молю-у,
Что ее я люблю-у…
Она же внимания
На все мои страдания
Не обращает,
Как будто не знает,
Что ее я люблю-у.
Танцоры, окончив пляску, убегают. Выходят эфиопские миннезингеры. Среди них переодетый Лодырэ с гуслями.
Вот танцуют они,
Ах, до истощения сил.
Да здравствует Строфокамил
На многие дни!..
Строфокамил
О, ужас! Мы открыты,
И узнан Лодырэ
Среди враждебной свиты,
При вражеском дворе.
Вампука, Лодырэ
Что они говорят,
О чем шепчут они!
Строфокамил
Но пусть он угрожает
Нам страшным палачом —
Палач нас повенчает,
И вместе мы умрем!..
Вампука, Лодырэ
Что они говорят,
О чем шепчут они?
Строфокамил
О боже! Что за мука,
Вижу – кровь на топоре.
О Лодырэ, Вампука,
Вампука, Лодырэ!
Лодырэ
Лодырэ, за меня
Ты умрешь в цвете лет,
И топор палача
Обагрит твой колет.
Меринос
Пусть топор палача
Обагрит мой колет,
Рад твой друг за тебя
Умереть в цвете лет!..
Строфокамил
Зачем здесь говорить о смерти?
Поверьте
мне лично,
Что младости не смерть прилична,
А радость:
Лишь к ней способна младость!
Меринос снимает с себя голый костюм и является в европейском платье.
Кто ты, одетый папуасом,
Что наш покой посмел нарушить басом?…
Меринос
То европеец!..
Эфиопы
Да, европеец я и вас завоевал!
Строфокамил
Он нас завоевал!..
Меринос велит казнить Строфокамила и венчает Лодырэ с Вампукой.
Благодарю – не. ожидал!..
Ставили «Прекрасную Елену» – шутливую пародию на постановку знаменитой оперетки, причем в качестве директора выступал Владимир Иванович, Менелая играл Качалов, Елену – Книппер, Париса – Москвин. Одного из Аяксов – Сулержицкий. На этом же капустнике, по требованию публики, Сергей Рахманинов дирижировал «Танцем апашей», который исполняли Коонен и Болеславский.При этом Вишневский (Станиславский этого не пишет) брал препятствия, на которых были написаны названия очередных спектаклей МХАТа. «Гамлет» – Вишневский перепрыгивал. «Он взял эту преграду!» – аплодировала публика.
Устраивали балаган, причем И. М. Москвин изображал слугу – старательного дурака, вроде Рыжего в цирке, который опускал и поднимал занавес (всегда не вовремя). Он прислуживал фокусникам, подавал им те предметы, которые им были нужны, наивно выдавал секрет трюка, ставил в дурацкое положение самого фокусника. <…>
В том же балагане огромный и могучий Ф. И. Шаляпин, в восточном костюме, боролся с маленьким, коротеньким и юрким Л. А. Сулержицким.<…>
Был и такой номер. Выкатывали огромную пушку. Выходил маленький Сулержицкий в какой-то непонятной иностранной форме из кожи и клеенки. Он говорил длинную речь, пародируя английский язык. Переводчик объяснил, что англичанин предпринимает опасное путешествиена Марс. Для этого его положат в пушку и выстрелят.<…>
А вот еще номер, который произвел сенсацию. На сцене есть вращающийся круг. Внешнюю сторону этого круга обнесли низеньким барьером, какой существует в цирке. Вокруг было поставлено несколько рядов стульев для публики, сидевшей на сцене. А дальше была сделана панорама с рисованным цирком, наполненным толпой народа. Против зрителей, как полагается, был выход артистов и цирковой оркестр над ним. На вращающемся круге стояла деревянная лошадь, на спине которой Бурджалов в костюме наездницы танцевал…,
прыгая через обручи и прорывая их. При этом державшие обручи стояли вне круга на неподвижном полу, а якобы бежавшая лошадь двигалась вместе с вращающимся кругом.
Потом шел номер самого директора цирка, которого изображал я. Я появлялся во фраке, с цилиндром, надетым для шика набок, в белых лосинах, в белых перчатках и черных сапогах, с огромным носом, с черными усами, густыми черными бровями и с широкой черной эспаньолкой. Вся прислуга в красных ливреях выстраивалась шпалерами, музыка играла торжественный марш, я выходил, раскланивался с публикой, потом главный шталмейстер вручал мне, как полагается, бич и хлыст, я щелкал (этому искусству я учился в течение всей недели во все свободные от спектакля дни), и на сцену вылетал дрессированный жеребец, которого изображал А. Л. Вишневский, директор театра.
В качестве конферансье на этих капустниках впервые выступил и блеснул талантом наш артист Никита Балиев.Это имя, имеющее непосредственное отношение к нашей теме. Никита Балиев был актером МХАТа, не очень известным, выступавшим на третьих, если не на четвертых, ролях. Но вот он выделился на капустниках как талантливейший конферансье, и это стало его основным занятием. Потом капустники перешли в подвальное помещение. Так возник Театр миниатюр «Летучая мышь». Его руководителем стал Балиев, и это один из самых первых и самых интересных театров миниатюр России. Он просуществовал до самой революции. Потом Балиев с частью своей труппы эмигрировал, пытался воссоздать «Летучую мышь» во Франции, в Америке, но это естественным образом было обречено на неуспех. Звездным часом его было предреволюционное десятилетие.
Сбоку сцены стоял огромный бутафорский телефон, который то и дело звонил. Балиев подходил. По вопросам и ответам телефонирующего зрители узнавали, в чем дело и ради какой остроты прибегали к помощи аппарата. Вот, например: один из капустников совпал с выборами председателя в Государственную думу, и Москва жадно ждала известий. Бутафорский телефон неимоверных размеров зазвонил. Н. Ф. Балиев подошел и поднес к уху трубку:Балиев очень скоро сделал театральные пародии своей профессией. Театр «Летучая мышь», который возник несколько позднее петербургского «Кривого зеркала» (руководитель – критик Александр Кугель, постановщик – знаменитый драматург и режиссер Николай Евреинов), соперничал с ним. И театралы обеих столиц, к примеру, спорили, чья «Вампука» лучше.
– Откуда говорят? Из Петербурга? Из Государственной думы? – Балиев заволновался и обратился к публике с просьбой:
– Тише, тише, господа, плохо слышно.
Театр замер.
– Кто говорит?
Вся фигура Балиева вдруг превратилась в подобострастную. Он стал низко кланяться тому, кто говорил с ним по телефону.
– Здравствуйте! Очень счастлив… Спасибо, что позвонили…
Потом, после паузы, он продолжал:
– Да. да… капустник… очень весело… много народу… полный, полный сбор…
Новая пауза; потом он довольно решительно говорит:
– Нет!
Новая пауза. Н. Ф. Балиев заволновался:
– Нет, уверяю вас, нет, нет, нет…
После каждой новой паузы он все нервнее, все порывистее, все взволнованнее и решительнее отнекивался. По-видимому, кто-то сильно напирал с какой-то просьбой. Ему пришлось даже, ради усиления отказа, отрицательно качать головой и отмахиваться руками и в конце концов почти резко и твердо оборвать разговор.
– Извините, не могу, никак не могу.
Тут он с раздражением повесил трубку и быстрыми шагами пошел за кулисы, на ходу бросив в публику фразу, с недовольным лицом:
– Н… (он назвал имя одного из политических деятелей, добивавшегося председательского места) спрашивает, не нужен ли на нашем капустнике председатель.
Мистер Крэг сидел верхом на стуле, смотрел куда-то в одну точку и говорил, словно ронял крупный жемчуг на серебряное блюдо:Здесь пародируется, конечно, стремление Станиславского вытащить на сцену как можно больше реалий жизни. Помните, перед постановкой «На дне» ходили на Хитров рынок, на Сухаревку, приносили оттуда какое-то тряпье из ночлежек. При постановке «Власти тьмы» ездили в Тульскую губернию. Привезли не только утварь деревенскую, но и двух людей – старика и старуху, которых попытались посадить на сцене, но потом пришлось от этого отказаться, потому что слишком уж рядом с ними выглядели ненатуральными актеры.
– Что такое «Гамлет»? Достаточно только прочитать заглавие: «Гамлет»! Не «Гамлет и Офелия», не «Гамлет и король». А просто: «Трагедия о Гамлете, принце датском». «Гамлет» – это Гамлет!
– Мне это понятно! – сказал г-н Немирович-Данченко.
– Все остальное не важно. Вздор. Больше! Всех остальных даже не существует!
– Да и зачем бы им было и существовать! – пожал плечами г-н Немирович-Данченко.
– Да, но все-таки в афише… – попробовал было заметить г-н Вишневский. (Тот, который прыгал через препятствия в капустнике, – он был директором труппы в это время. – Б. В.)
– Ах, оставьте вы, пожалуйста, голубчик, с вашей афишей! Афишу можно заказать какую угодно.
– Слушайте! Слушайте! – захлебнулся г-н Станиславский.
– Гамлет страдает, Гамлет болен душой! – продолжал г-н Крэг, смотря куда-то в одну точку и говоря, как лунатик. – Офелия, королева, король, Полоний – может быть, они вовсе не таковы. Может быть, их вовсе нет. Может быть, они такие же тени, как тень отца.
– Натурально, тени! – пожал плечами г-н Немирович-Данченко.
– Видения. Фантазия. Бред его больной души. Так и надо ставить. Один Гамлет. Все остальное так, тени! Не то есть, не то нет. Декораций никаких. Так! Одни контуры. Может быть, и Эльсинора нет. Одно воображение Гамлета.
– Я думаю, – осторожно сказал г-н Станиславский, – я думаю: не выпустить ли, знаете ли, дога? Для обозначения, что действие все-таки происходит в Дании?
Мистер Крэг посмотрел на него сосредоточенно.
– Дога? Нет. Может идти пьеса Шекспира. Играть – Сальвини. Но, если на сцене появится собака и замахает хвостом, публика забудет и про Шекспира, и про Сальвини и будет смотреть на собачий хвост. Перед собачьим хвостом никакой Шекспир не устоит.
– Поразительно! – прошептал г-н Вишневский.
– Сам я, батюшка, тонкий режиссер! Но такой тонины не видывал! – говорил г-н Станиславский.
Г-н Качалов уединился.
Гулял по кладбищам.
Ел постное.
На письменном столе положил череп.
Читал Псалтырь.
Г-н Немирович-Данченко говорил:
– Да-с! Крэг-с!
Г-н Вишневский решил:
– Афишу будем печатать без действующих лиц.
Г-н Крэг бегал по режиссерской, хватался за голову, кричал:
– Остановить репетиции! Прекратить! Что они играют?
– «Гамлета»-с! – говорил испуганно г-н Вишневский.
– Да ведь это одно название! Написано: «Гамлет», – так Гамлета и играть? А в «Собаке садовника», что ж, вы собаку играть будете? Может быть, никакого Гамлета и нет?!
– Дело не в Гамлете. Дело в окружающих. Гамлет – их мечта. Фантазия. Бред. Галлюцинация! Они наделали мерзостей – и им представляется Гамлет. Как возмездие!
– Натурально, это так! – сказал г-н Немирович-Данченко.
– Надо играть сильно. Надо играть сочно. Надо играть их! – кричал мистер Крэг. – Декорации! Что это за мечты о декорациях? За идеи о декорациях? За воспоминания о декорациях? Мне дайте сочную, ядреную декорацию. Саму жизнь! Разверните картину! Лаэрт уезжает. Вероятно, есть придворная дама, которая в него влюблена. Это мне покажите! Вероятно, есть кавалер, который вздыхает по Офелии. Дайте мне его. Танцы. Пир! А где-то там, на заднем фоне, через все это сквозит… Вы понимаете: сквозит?
– Ну, еще бы не понимать: сквозит! Очень просто! – сказал г-н Немирович-Данченко.
– Сквозит, как их бред, как кошмар, – Гамлет!
– Я думаю, тут можно будет датского дога пустить? – с надеждой спросил г-н Станиславский.
Мистер Крэг посмотрел на него с восторгом.
– Собаку? Корову можно будет пустить на кладбище! Забытые кладбища! Забытые Йорики!
– Ну, вот. Благодарю вас!
Г-н Станиславский с чувством пожал ему руку.
Г-н Качалов стал ходить на свадьбы, посещать литературный кружок, беседовать там с дантистами, – вообще, начал проводить время весело.
Г-н Вишневский спрашивал встречных:
– Какие еще в Дании бывают животные? Мне для Станиславского. Хочется порадовать.
Г-н Немирович задумчиво поглаживал бородку:
– Неожиданный человек.
Мистер Крэг даже плюнул.
– Чтоб я стал ставить эту пьесу? Я? «Гамлета»? Да за кого вы меня принимаете? Да это фарс! Насмешка над здравым смыслом! Это у Сабурова играть. Да и то еще слишком прилично!
– Да, пьеса, конечно, не из лучших! – согласился г-н Немирович-Данченко.
– Бессмыслица! Ерунда! Сапоги всмятку! Пять актов человек колеблется, убить ли ему Клавдия, – и убивает Полония, словно устрицу съел! Где же тут логика? Ваш Шекспир, – если только он существовал, – был дурак! Помилуйте! Гамлет говорит: «Что ждет нас там, откуда никто еще не приходил?» – а сам только что своими глазами видел тень своего отца! С чем это сообразно? Как можно такую ерунду показывать публике?
– Конечно! – сказал г-н Станиславский. – Но мне кажется, что если на сцену выпустить датского дога, – появление собаки отвлечет публику от многих несообразностей пьесы.
– И гиппопотам не поможет! Нет! Хотите играть «Гамлета» – будем играть его фарсом! Пародией на трагедию!
Г-н Вишневский говорил знакомому генералу:
– А вы знаете, ваше превосходительство, ведь Шекспира-то, оказывается, нет!
– Как нет, мой друг?!
– Так и нет. Сегодня только выяснилось. Не было и нет! Г-н Немирович-Данченко ходил, зажав бороду в кулак.
– Парадоксальный господин!
– Друг мой! – кинулся мистер Крэг. Г-н Немирович-Данченко даже вскрикнул. Так Крэг схватил его за руку.
– Какую ночь я провел сегодня! Какую ночь! Вчера я взял на сон грядущий книгу. Книгу, которую все знают! Книгу, которой никто не читает, потому что все думают, будто ее знают! «Гамлет»!
Мистер Крэг схватил г-на Немировича-Данченко за плечо.
– Какая вещь! Так каждый день смотришь на свою сестру и не замечаешь, что она выросла в красавицу! Первая красавица мира!
Мистер Крэг схватил его за ногу.
«Буду весь в синяках!» – подумал с отчаянием г-н Немирович-Данченко.
– Какая вещь! Эти слова: «Быть или не быть?» А! Мороз по коже! Или это: «Ты честная девушка, Офелия?» А? Ужас-то, ужас? Нет, вы понимаете этот ужас?!
– Кому ж и понять! – сказал г-н Немирович-Данченко, становясь подальше. – Шекспир!
– Гений! Гений! Давайте репетировать «Гамлета»! Сейчас! Сию минуту! День и ночь будем репетировать «Гамлета»! Ни пить, ни есть! Давайте ничего, ничего не делать всю свою жизнь, только играть «Гамлета». Без перерыва! Играть! Играть!
– Про собаку разговору не было? – осведомился г-н Станиславский.
– Владимир Иванович, как же теперь, – полюбопытствовал с тревогой г-н Вишневский, – насчет Шекспира? Есть Шекспир или нет Шекспира?
– Вот вопрос! – пожал плечами г-н Немирович-Данченко. – Как же Шекспиру – и вдруг не быть?
– Ну, слава Богу!
Г-н Вишневский облегченно вздохнул:
– А то, знаете, привык к Шекспиру, – и вдруг его нет. Прямо словно чего-то недостает.
Г-н Станиславский крутил головой.
– Большой энтузиаст!
Мистер Крэг посмотрел на вошедших к нему господ Немировича-Данченко и Станиславского с глубоким изумлением.Поскольку у меня в руках уже оказался том Дорошевича, я не могу отказать себе в удовольствии, чтобы не обратиться еще к одной замечательной его фельетонно-пародийной работе. Это, правда, пародия общественно-политическая, политическая сатира. Но, во-первых, мне очень хочется вспомнить ее вместе с вами; во-вторых, ее дважды, насколько мне известно, играли на театральной сцене. И это все же своего рода театральная пародия, только объектом пародии является не театр как вид искусства, театр абсурдной политики, театр политических теней. Это тоже своеобразная сцена – сцена истории. И написана она чрезвычайно театрально, как некий хор голосов.
– Чем могу служить, господа?
– Да мы насчет «Гамлета»! – сказал Немирович-Данченко.
Мистер Крэг переспросил:
– Как вы сказали?
– Гамлета.
– Гамлет? Это что же такое? Город, кушанье, скаковая лошадь?
– Гамлет! Пьеса Шекспира!
– Кто ж это такой, этот Шекспир?
– Боже мой! Драматург!
– Н-не знаю. Не припомню. Не слышал. Может быть.
– Что ж он такое сделал, этот господин, про которого вы говорите?
– «Гамлета» написал.
– Ну, и господь с ним! Мало ли пьес пишут!
– Да, но вы… ставить… в нашем театре…
– Извините, господа! Кто-то написал какую-то пьесу Кто-то зачем-то хочет ее играть. Мне-то до всего этого какое дело? Извините, господа! Я думаю сейчас совсем о другом!
И мистер Крэг погрузился в глубокую задумчивость.
– Капризный у человека гений! – погладил бороду г-н Немирович-Данченко.
– Придется вместо «Гамлета» на сцену просто датского дога выпустить! – вздохнул г-н Станиславский. – Не пропадать же догу.
А г-н Вишневский так даже заплакал:
– Господи! Я-то всем знакомым генералам, графам, князьям даже говорил: «Гамлет»!
Его превосходительству г-ну полицмейстеру города Завихряйска пристава 1-го участка
Честь имею донести Вашему превосходительству, что во вверенном мне участке околоточный надзиратель Силуянов Аким с 12-го февраля пропал и на службу более не является. По наведенным на дому у него справкам, Силуянов 12 февраля, выйдя утром из дома, более в оный не возвращался, и где находится, ни жене, ни детям, ни прислуге, – неизвестно. Равно и спрошенные по сему поводу лица, знающие Силуянова, отозвались незнанием. О вышеозначенном исчезновении околоточного надзирателя вверенного мне участка честь имею довести до вашего превосходительства для надлежащих распоряжений.
Пристав Зубов.
Резолюция.Нивазможна дапустить, штоп акалодашные прападали, как еголки. Пирирыть весь горад а акалодашного найти.
Полицмейстер Отлетаев.
Сего числа в управление участка был доставлен в бесчувственно-пьяном виде неизвестный человек, по наружным признакам купеческого звания, который, ходя по базару, бесчинствуя и раскидывая у торговок грибы и топча соленые грузди ногами, похвалялся, что он ел пирог с околоточным надзирателем. Ввиду чего проезжавшим казачьим патрулем и был задержан по подозрению в людоедстве. Арестованных вместе с ним торговок и лиц публики, проходивших в это время по базару, постановлено освободить, а неизвестное лицо в пьяном виде задержать и отправить для вытрезвления в арестантскую. О происшедшем сообщить судебному следователю.
Сего числа, я, пристав 1-го участка гор. Завихряйска, опрашивал задержанного накануне в бесчувственно-пьяном виде человека, подозреваемого в людоедстве. При опросе, с упоминанием о статье 0000 уголовного судопроизводства, оказалось: рост задержанный имеет два аршина восемь вершков, лицо чистое, лет от роду 48, зовут Семипудовым, по имени Афанасий, званием третьей гильдии купец. Показал, что ранее занимался торговлей скобяным товаром, но вследствие забастовок оказался несостоятельным и с тех пор, по его словам, сильно запил, так что часто бывает в бесчувственно-пьяном виде. 12-го сего февраля, по случаю прощеного воскресенья, Семипудов, по его словам, имея намерение испросить прощения у всех своих родственников, пошел сначала к своему куму, где, по принятому им обыкновению, принял столько, что, что было дальше, не помнит. Помнит только, что был во многих домах, но в каких именно, – за крайним опьянением указать не может. Пил и плакал, ел пироги с белугой и с севрюжиной и с осетровой тешкой. Кого-то бил и был от кого-то бит. На поставленный же мною прямой вопрос, с предупреждением, что закон строго карает за упорство в несознании: ел ли он, Семипудов, также пирог с околоточным надзирателем? – чистосердечно сознался: «Ел». На вопрос: не звался ли этот околоточный надзиратель Силуяновым Акимом, – отвечал, что имени околоточного надзирателя не знает, но знает отлично, что пирог ел с околоточным надзирателем. На предложенный вопрос: в чьем доме был съеден этот пирог, – отозвался незнанием, ссылаясь на крайнее опьянение и потерю памяти от выпитой водки. На предложенный же мною вопрос: не принадлежал ли он раньше к преступным организациям, поставивишим себе целью путем террористических актов уничтожение начальствующих лиц, – Семипудов попросил квасу, ссылаясь на головную боль. Ввиду чего и принимая во внимание крайнее упорство в нежелании назвать сообщников, постановлено: заключить Афанасия Семипудова в секретную.
Выдержка из газеты «Завихряйские губернские ведомости», отдел официальной хроники
Вчера помещение при первом участке, где содержится известный преступник Афанасий Семипудов, посетили г-н брандмейстер фон Луппе, известный своей феноменальной силой и крайне кротким характером, а также начальник конной стражи Кузьмич в полной форме, при всех полагающихся ему атрибутах. Целью посещения было христианское увещевание сознавшегося преступника, чтобы он выдал своих сообщников. К увещеванию был приглашен также помощник пристава Ожидаев, известный своим умением располагать к себе души даже самых закоренелых злодеев. Вопреки циркулирующим по городу слухам, распускаемым злонамеренными людьми, увещевание отличалось кротостью. Преступник много плакал. Не было, конечно, забыто упоминание о великих днях поста, которые мы переживаем. Но человек-зверь остался не тронутым даже этим, ссылаясь на сильное опьянение и упорно не желал назвать дом, где он ел «пирог преступления». Сердце его оказалось столь закоренелым, что он, на все кроткие увещевания, отвечал даже с истинно сатанинской гордостью: «Что ж, что я ел пирог с каким-то там околоточным. Ничего особенного в этом не вижу. Мне приходилось едать пироги и с участковыми приставами». Это ужасное признание дает основание предполагать о существовании целого заговора с целью уничтожить таким образом всех чинов полиции. Мы имеем, однако, основание полагать, что, несмотря на упорное несознание купца Семипудова, все нити преступного заговора будут в скором времени раскрыты и полиция имеет в своих руках все данные к арестованию виновных.
Я, полицейский врач гор. Завихряйска, будучи позван к подследственному арестанту Афанасию Семипудову, жалующемуся на боли в голове, груди и конечностях, нашел, что действительно Семипудов имеет два надломленных ребра с правой стороны груди, отчего испытывает затруднение при вдыхании и выдыхании. На спине и ниже у Семипудова ясно замечаются следы как бы какого тупого, круглого и длинного орудия длиною от 6 до 8 вершков. На левой стороне лица у него замечаются темные пятна круглой формы, одно величиной с серебряный рубль, другое – в полтинник, прочие – в двухкопеечную медную монету, старой чеканки. А на правой половине головы кровоподтек, величиною со сторублевый кредитный билет. Означенные повреждения, по моему мнению, должны быть приписаны собственной неосторожности больного, в пьяном виде соприкасавшегося с различными предметами, имевшими различную форму. А кровоподтек на правой половине головы должно приписать свирепствующей в городе инфлюэнце. Полагал бы, тем не менее, Афанасия Семипудова, ввиду его болезненного состояния, на три дня от допросов освободить.
Объявление, расклеенное по улицам гор. Завихряйска
В опровержение ложных слухов, распространяемых представителями местных крайних партий, будто все представители полиции в скором времени будут запечены в пироги и съедены, по примеру околоточного надзирателя Силуянова, объявляю во всеобщее сведение, что отныне отдан приказ всем чинам наружной полиции города Завихряйска ежедневно мазаться с головы до ног особым составом, делающим мясо их решительно непригодным в пищу.
Подписал: Губернатор Железное.
Телеграмма из газеты «Вечность (просуществовала три дня), от собственного корреспондента
Завихряйск.В городе производятся усиленные аресты и обыски, по два раза в день. По делу купца Семипудова, в пьяном виде съевшего в пироге околоточного надзирателя Силуянова, арестованы: весь состав губернской и уездной земских управ, вся редакция местной газеты «Завихряйское свободное слово», редактору которой Пафнутьеву предложено, впрочем, внести залог в 372 000 рублей, присяжные поверенные Ивановский, Петровский, участвовавшие в защите крестьян в Пермской губернии: врач Карповский, ввиду сходства его фамилии с известным преступником, учителя городских училищ Иванов, Карпов, Сидоров, учительницы Поликарпова, Птицына и Анненкова.
Телеграмма из газеты «Конституционное начало» (просуществовала два дня), от собственного корреспондента
Завихряйск.Арестованные по делу купца Семипудова, за отсутствием улик, от следствия освобождены и высылаются административным порядком: редакция газеты «Завихряйское свободное слово» – в Вологодскую губернию, состав губернской и уездной земских управ – в Архангельскую, присяжные поверенные Ивановский и Петровский – в землю Войска Донского, учителя и учительницы городских училищ – в Якутскую область. Учителя на 20 лет, а учительницы – на 30. Врач Карповский, ввиду его сходства с фамилией известного преступника, ссылается в Камчатку навсегда.
Объявление из «Московских ведомостей», четвертая страница
Судебный следователь по особо важным делам города Завихряйска, ввиду сделанного обвиняемым купцом Афанасием Семипудовым заявления, что он неоднократно ел пироги как с околоточными надзирателями, так и с участковыми приставами, настоящим приглашает всех лиц, коим известны случаи внезапного исчезновения чинов полиции, делать о сем заявления на предмет возбуждения следствия, в камере его, помещающейся в городе Завихряйске, по Грязно-Потемкинской улице, в доме участкового пристава Зубова.
Телеграммы различных столичных и провинциальных газет от Петербургского телеграфного агентства:
Тамбов.Обнаружено таинственное исчезновение еще два года тому назад помощника пристава Извойникова. Предполагают, 'что он был съеден в пироге купцом Семипудовым, приезжавшим в наш город под чужим именем.
Астрахань.Производится сторжайшее расследование по поводу именинного пирога, испеченного в прошлом году, неизвестно с какой начинкой, у присяжного поверенного Перерытова. Расследование ставят в тесную связь с исчезновением еще пять лет тому назад участкового писаря Григорьева и поимкой известного завихряйского пожирателя пирогов с полицейскими купца Семипудова.
Петрозаводск.Обнаружено новое зверское преступление пожирателя. Два года тому назад исчезла из города супруга брандмейстера Свербаухова. В то время полагалось, что она бежала с комиком проезжавшей труппы Звенигород-Кокленовым. Только теперь догадались, что она была просто-напросто съедена в пироге.
Тифлис.Пропал околоточный. Полагают, что он сделался жертвой Семипудова.
Екатеринослав.Пропал участковый пристав. Подозревают Семипудова.
Незамутиводск.Вчера, по распоряжению губернских властей, была единовременно произведена выемка пирогов изо всех обывательских печей нашего города.
По вскрытии все пироги оказались с надлежащей начинкой, и многие из них возвращены владельцам.
От осведомительного бюро:
Напечатанное в некоторых столичных газетах известие, будто в последнем совещании министров решено воспретить, ввиду настоящего переходного времени, печение пирогов по всей России, лишено, как мы уполномочены сообщить, всякого основания. Такой вопрос, ввиду участившихся случаев запекания в пироги чинов полиции, действительно был поднят в последнем совете министров, но постановление было сделано в том смысле, что надлежит воспретить печение пирогов лишь в местностях, где не введено военное положение, – в местностях же, где действует военное положение, предоставить разрешение или неразрешение обывателям печь пироги на усмотрение военных генерал-губернаторов, ближайшее же наблюдение за начинкой пирогов возложить на жандармский и прокурорский надзор.
Корреспонденция из столичной газеты «Вольный дух»
(жития ей было один день)
Вчера в пределы нашей губернии вступил карательный отряд под начальством Закатай-Закатальского.
Ввиду известного случая съедения околоточного надзирателя Силуянова действия отряда сосредоточены на предупреждении повторения подобных случаев.
С этой целью карательный отряд озабочен вырыванием зубов у обывателей. Таким образом предполагается лишить тайных злоумышленников возможности повторять прискорбные случаи.
С этой целью из губернских и уездных городов вызваны все наличные дантисты с инструментами, – с предупреждением, что с уклонившимися от явки будет поступлено, как со стачечниками.
По собранным нами сведениям, многие из дантистов по этому случаю бежали в Северную Америку.
По слухам, за ними послана в погоню эскадра под начальством адмирала Небогатова.
От редакции.Печатая эту корреспонденцию, считаем долгом оговориться, что последняя часть ее кажется нам совершенно невероятной. Вряд ли адмирал Небогатов годится для этой цели. По принятой им системе воевать, он может сдать свою эскадру дантистам, что будет явлением в морской истории совершенно небывалым.
Письмо судебного следователя по особо важным делам гор. Завихряйска к прокурору того же города
Дорогой Иван Иванович!
Вторую неделю. – лишился сна! – читаю Уложение о наказаниях: под какую статью подвести бы этого каналью Семипудова? Каково несовершенство законов! Людоедство не предусмотрено! Полагаю, по этому поводу, выпустить его на свободу и дело производством прекратить. Не запрещено, – значит, дозволено. Ешь людей в свое удовольствие! По закону выходит так.
Сердечно жму руку Ваш
(Подпись неразборчива).
Письмо это, как заключающее в себе некоторую критику законов, прошу вас сжечь и пепел съесть. Береженого и Бог бережет
Письмо прокурора гор. Завихряйска к судебному следователю по особо важным делам
Дорогой Семен Семенович!
Из письма вашего с прискорбием вижу, что вы не только сна, но и рассудка лишились. Как отпустить на свободу преступника, на которого обращено внимание всей России и министерства юстиции? Запечение должностного лица в пирог смело может почитаться убийством с заранее обдуманным намерением при исполнении служебных обязанностей. А участие в съедении этого пирога должно быть приравнено к укрывательству следов преступления. В таком духе и валяйте. Сердечный поклон вашей супруге. Как детишки? Жму вашу
руку. Ваш
(подпись неразборчива).
Письмо ваше, как заключающее в себе некоторую критику законов, переслано в жандармское управление. Дружба – дружбой, а служба – службой.
Телеграмма телеграфного агентства, напечатанная во всех газетах
Завихряйск.Известный людоед Семипудов будет предан суду для суждения по законам военного времени.
Извлечение из газеты «Новое время»
Вся Россия говорит ныне с ужасом о трагической смерти, – он запечен в пироге! – околоточного надзирателя Силуянова.
Мы знали покойного лично.
Чуден был околоточный надзиратель Силуянов, когда, опоясавшись новенькой шашкой, шапка набекрень, тихо и плавно совершал он обход своего околотка. Не обругает, не прогремит. Глядишь и не знаешь: околоточный ли то или тихий ангел мира шествует по земле кротким дозором своим. И сколько бы ни было окошек на улице, все открываются, бывало, и любовно глядят оттуда обывательские лица на своего околоточного, и кивают ему своими головами, и горделиво любуются им, и радостно улыбаются светлому его зраку. И не было тогда околоточного, равного Силуянову, в мире!
Когда же заметит, бывало, нечистоту у ворот, или гнилые яблоки у торговки, или книжку в руках у простолюдина, – страшен тогда был тогда околоточный надзиратель Силуянов. Темные тучи пойдут по лицу, и сдвинутся густые брови, глаза мечут молнии, а уста – слова. Грозный, справедливый, не терпящий беспорядка, – страшен он бывал в такие минуты для нечестивцев. И слова его летели, как камни, и лились, как лава. Так извергается Везувий, когда лава переполняет его. И все обыватели торопились закрыть свои окошки, ибо ушам простого смертного непосильно было слышать слова разгневанного бога. Страшен был тогда околоточный Силуянов, – и не было тогда околоточного, равного ему, в мире!
Из газеты «Новое время», выдержка из статьи под названием «Письма к ближним» г-на Меньшикова
Братие! Ближние мои! Что зрим? Чего очевидцами содеялись? Се зрим, с сокрушенным сердцем, околоточна в пирозе запеченна и торговцем Семипудовым во граде Завихряйске съеденна. Поразмыслим. Не об околоточном, в пирозе погребение себе нашедшем, восплачем, ибо что есть околоточный с философской точки зрения? Коль скоро околоточный может быть в пирозе запечен, толь скоро другой околоточный может быть вновь испечен. И не на сем пути может быть побеждено наше мудрое министерство революционерами, в лютой злобе невинный доселе пирог в орудие адской злобы превратившими. Ибо неизвестно еще: кто скорее кого устанет, – сомутители ли есть околоточных, или министерство новых околоточных печь. Не об околоточных купно с ближними его восплачем, не об оном заблудшем купце Семипудове, читательчики мои милые! Сколь злоба сердце его обуяла, что в неделю сыропостную, в самое прощеное воскресенье купец третьей гильдии оскоромился, съевши пирога с околоточным надзирателем. Вот что ужасно, братие. Поста забвение. Купец, заветов прошлого держительство, вместо того, чтобы съесть, как полагается, пирожка с тешечкои, пирожка с визигою, с осетрового щекой, с налимьею печенкою, блинчика с творогом, блинчика со сметаною, блинчика с вареньем, – околоточного вкусил. Тьфу!
Подписано: Меньшиков.
Выдержка из газеты «Земщина»
(А это орган черносотенного «Союза русского народа». – Б. В.)
Некоторые подлецы, называемые юристами, лишили правосудие ключей к истине, как-то: дыбы, колеса с гвоздями, каленых щипцов и т. п. Язык бледнеет говорить о злодеянии, совершенном в Завихряйске. Волосы, даже под мышками, встают от ужаса, и перо невольно падает из скрючившихся от трепета пальцев. С ужасом садишься за стол, с ужасом хлебаешь щи: на чем они сварены? С ужасом погружаешь нож в дымящийся пирог: а вдруг в нем околоточный? Все возможно в наши дни, когда даже страшное преступление в Завихряйске остается неразысканным. Каким бы обжорой ни был этот купец Семипудов – но возможно ли предположить, чтоб он один сожрал околоточного надзирателя?
Принимая во внимание, что по самому роду своего служения в господа околоточные избираются особы знатного роста и недюжинной силы. Кто же жрал еще и не подавился? Где виновники? Как узнать это от молчащего купца, ежели не прижечь ему пятки каленым железом, ежели не запустить хорошенько иглы под ноготь, ежели не растянуть его на дыбе' Какой дурак скажет свои сокровенные мысли, если судебные власти кормят его мармеладами и миндальным печеньем: «Кушай, миленький! Заедай околоточного мармеладинкой!» Когда же окончится это преступное попустительство так называемых властей, во главе которых стоит граф Витте? Когда, на радость всех истинно русских людей, в суде нашем будут введены, по образцу всех истинно цивилизованных стран, пытки? Кто были сообщники Семипудова? Мы знаем это. Доблестный сын своего отечества А. И. Гучков сказал это вчера на собрании октябристов: «Околоточного надзирателя вместе с Семипудовым ели богопротивный Петрункевич, богомерзкий Родичев, вместе с ненасытным в своей лютости князем Павлом Долгоруким». И они доныне еще не пытаны! Страшно по улицам ходить даже околоточному! То-то был бы праздник, то-то было бы веселие для всей Руси православной, для всякого человека, истинно русского, для каждого доброго христианина, если б нас к праздникам святыя Пасхи порадовали пытками. То-то радость была бы в Москве-городе, ежели б к светлому празднику заботливое начальство ее площади изукрасило На Красной площади Петрункевич бы на колу сидел, на Страстной – Родичев, на детское удовольствие, на колесе бы вертелся, на Арбатской – Маклакова бы млада на горячих угольях поджаривали, а на Каланчевской – князь Павел Долгоруков, будучи подвешен за большие пальцы рук, с гирями, прикрепленными к большим пальцам ног, должен был бы в такой позиции поганые речи Мирабо произносить. А народ православный, по-праздничному разодетый, ходил бы мимо, смотрел и любовался, лузгая семечки и расходясь по требованию начальства. А из Семипудова котлет бы наделали и заставили те котлеты есть без хлеба сотрудников «Русских ведомостей». Нечего церемониться с иноземцами! Самое имя – Семипудов.
Что в нем русского?
Подписано: Замысловский.
Из газеты «Земщина» письмо в редакцию
М. Г., г-н Редактор!
Во вчерашнем № вашей уважаемой газеты допущена легкая неточность. А именно, я никогда не называл поименно гг Петрункевича, Родичева и других, как заведомо для меня евших в Завихряйске околоточного надзирателя.
Примите и проч.
А. Гучков.
От редакции.Крайне удивлены, почему г-н Гучков не называл этих лиц поименно? Ужели и А. И. Гучкову финляндцы миллион дали?
Выдержки из стенографического отчета о заседании суда по делу о купце третьей гильдии Афанасии Семипудове, обвинявшемся в уничтожении околоточного надзирателя Силуянова посредством еды.
Защитник Семипудова прис. пов. Тесленко.Я имею войти к суду с ходатайством.
Председатель.Входите.
Прис. пов. Тесленко.Имею честь покорнейше просить суд допросить в качестве свидетеля околоточного надзирателя Акима Силуянова, находящегося в соседнем коридоре.
Председатель.Защите должны быть известны статьи устава уголовного судопроизводства, устанавливающие законные сроки на ходатайства о вызове новых свидетелей. Ввиду пропуска срока суд постановляет ходатайство защиты, как не основанное на законе, за силой ст. 000 устава уголовного судопроизводства, оставить без последствий.
Прис. пов. Тесленко.Но раз мой клиент обвиняется именно…
Председатель.Предлагаю защите не вступать с судом в пререкания. В противном случае вынужден буду защиту удалить.
Оттуда же. Выдержка вторая
Председатель.Подсудимый! Встаньте. Признаете ли вы себя виновным…
Подсудимый Семипудов (перебивая).Г-н председатель, тут вышло недоразумение. Я хотел сказать…
Председатель (строго).Подсудимый, потрудитесь не перебивать председателя!
Подсудимый (испуганно).Это меня адвокат научил!
Председатель.Г-н присяжный поверенный, о вашем поступке будет доведено до сведения московской судебной палаты. По своему званию вы должны внушать подсудимым уважение к суду, а не учить перебивать председателя.
Прис. пов. Тесленко.Г-н председатель, но раз…
Председатель.Я вторично делаю вам замечание, чтоб вы не вступали в пререкание с судом. В третий раз я вынужден буду принять меры строгости. Подсудимый! Отвечайте на вопрос: признаете ли вы себя виновным в том, что 12 февраля сего года в месте, которое вы не желаете указать, ссылаясь на сильное опьянение, ели пирог с неизвестным вам околоточным надзирателем? Да или нет?
Подсудимый (упавшим голосом).Да. Признаю.
Председатель.Ваше заключение, г-н товарищ прокурора?
Товарищ прокурора.Ввиду чистосердечного признания подсудимым своей вины, полагал бы судебного следствия не производить.
Выдержка оттуда же
Речь г-на товарища прокурора:
– Я буду краток, господа судьи. Настоящее дело является, так сказать, новым верстовым столбом на пути «революционного движения». И мы сразу должны положить предел этому дерзкому шествию. Потому что, поистине, отныне оно принимает уже совершенно чудовищные размеры. До сих пор господа революционеры, идя на свои ужасные действия, рисковали своими головами. Их преступления оставляли следы. По следам мы добирались до преступников. Ныне, в своей дьявольской хитрости, они додумались до полного уничтожения следов преступления. Ибо съесть свою жертву – как еще лучше и надежнее можно скрыть следы преступления? Исчез человек, и исчез! Преступление совершено, и мы об нем не будем даже знать, ибо самой лучшей полиции не дано знать, что скрывается у человека в желудке. Единственный способ узнать это – вскрыть человека. Но вы понимаете сами, господа судьи, что ведь нельзя же вскрывать всех жителей России всякий раз, как пропадет какой-нибудь чин полицииТаким образом, злодеи, съедая своих жертв, готовят себе безнаказанность. Вам будет говорить защита, что подсудимый был бесчувственно пьян, когда он совершал свое дело. Но, господа судьи, как бы пьян ни был человек, он все-таки понимает, что околоточным не закусывают…
В публике замечено, что во время этой речи подсудимый сильно плакал, особенно же слезы его усилились, когда речь зашла о его пьянстве. Речь произвела, видимо, сильное впечатление на преступника.
Телеграмма телеграфного агентства, напечатанная во всех газетах
Завихряйск.Известный людоед Семипудов приговорен судом к бессрочной каторге. Защита подает кассацию.
Его превосходительству г-ну полицмейстеру гор. Завихряйска. пристава 1-го участка
Честь имею донести вашему превосходительству, что сего 3 марта в управление вверенного мне участка неожиданно явился, в сильно распухшем виде и со следами праздно и порочно проведенного времени на лице, околоточный надзиратель Силуянов Аким, исчезнувший 12-го прошлого февраля, и объяснил, что все это время, от 12 февраля по сие число, он, Силуянов, провел в беспробудном пьянстве. Местопребываний своих за это время не помнит, а может сказать только, что 12 февраля, зайдя в гости к знакомым, ел там пирог с незнакомым ему купцом, бывшим в бесчувственно пьяном состоянии, и, соблазнившись тем купцом, сам напился до такой степени, что более ничего не помнит, и очнулся только вчера за городскими свалками и в виде совершенно голом. Доводя обо всем вышеизложенном до сведения вашего превосходительства, честь имею присовокупить, что околоточный надзиратель Силуянов, в общем, отличаясь усердием и примерной верностью долгу, питает некоторое пристрастие к напиткам, называемым крепкими, и ежегодно взял к себе в правило предаваться пьянству не менее двух раз: один – Рождественском, другой – в Великом посту. В остальное же время ни в каких пороках, околоточному надзирателю не свойственных, замечаем не был.
Подписано: пристав Зубов.
Канцелярия г-на завихряйского полицмейстера.
Приставу 1-го участка. Конфиденциально.
На основании устного приказа его превосходительства честь имею донести до сведения вашего высокородия, что ввиду нынешнего тревожного времени его превосходительство находит не благовременным давать ход обвинению себя околоточным надзирателем Силуяновым как бы в людоедстве, – обвинению, содержащемуся в словах: «ел пирог с незнакомым купцом». Что же касается до манкирования околоточным надзирателем Силуяновым своею службою, то ввиду его болезненного состояния, в науке именуемого алкоголизмом, и принимая во внимание вообще доблестное происхождение сим полицейским офицером своей службы, его превосходительство находит возможным ограничиться для него наложением взыскания в форме трехдневного дежурства не в очередь. Его превосходительство твердо изволит уповать, что околоточный надзиратель Силуянов своими будущими подвигами затмит некоторые причиненные им беспокойства. Избегайте только, во избежание бесплодных толков, некоторое время ставить означенного околоточного на местах скопления публики.
Правитель канцелярии
(подпись неразборчива).
Выдержка из газеты Новое время»
Со всех сторон слышу только: околоточный, околоточный! То околоточный съеден! То околоточный не съеден и жив. Даже противно. Словно и света в окне, что какой-то околоточный. Словно и говорить и думать больше не о чем, как об околоточном. Словно в настоящее время речь идет только об околоточном, и мысль занята околоточным, а не Россией, не ее будущим, не ее прошлым, созданным трудами и усилиями предков. Я понимаю это, как избирательный маневр, – все эти толки о каком-то околоточном, который не то съеден, не то не съеден. А по моему, так: съеден околоточный – на доброе здоровье! Жив околоточный – доброго ему здоровья! Заниматься же ныне вопросом: что хотел сказать купец, когда говорил, что ел «пирог с околоточным надзирателем», ей-богу, грешно. Мало ли какой купец скажет. Купцов много. Русские купцы говорят различно. На то у человека и язык, чтобы говорить. В России не одни купцы. Если все записывать, что каждый купец скажет, – выйдет книга толще энциклопедии. И по-моему, чем скорее прекратятся толки о купце и об околоточном, тем, право, будет лучше и для нас, и для России. Для ее несомненно великого и светлого будущего. Надо о выборах думать теперь, а не о купцах с околоточными.
Подписано: А.Суворин.
Выдержка из отчета о заседании кассационного департамента по делу о Семипудове, осужденном за людоедство
Поверенный Семипудова.Околоточный надзиратель Силуянов, здравие которого подтверждается прилагаемым приказом по полиции…
Первоприсутствующий.Г-н поверенный! Я уже не в первый раз делаю вам замечание, что кассационный департамент не может входить в существо дела. Был или не был в действительности съеден околоточный надзиратель Силуянов – это уже вопросы существа. Потрудитесь, не вторгаясь в существо, оставаться на почве чисто процессуальных нарушений, на которые вы приносите кассационную жалобу.
Агентская телеграмма во всех газетах
Петербург.Кассационная жалоба защиты Семипудова, за отсутствием поводов к кассации, оставлена без последствий!
Телеграмма
Иркутск.Вчера в партии каторжников проследовал через наш город известный людоед Семипудов.
Из газеты «Россия»
Газета «Вольное вече» за напечатание статьи «Съел ли Семипудов околоточного?» прекращена на 18 лет.И вот от этого театра теней, театра масок, театра скорее страшного, чем смешного, мы снова вернемся с вами к театру как искусству. И снова к Московскому Художественному театру. Ибо здесь возникает у нас на глазах еще одна форма пародии – пародийный роман. Это «Театральный роман» Михаила Булгакова.
…Савва Лукич? Здравствуйте, Савва Лукич. Как здоровьице? Слышал, слышал. Починка организма? Переутомились. Хе-хе. Вам надо отдохнуть. Ваш организм нам нужен… <…> Так вот, Савва Лукич, необходимо разре-шеньице. Чего-с? Или запрещеньице? Хи! Остроумны, как всегда. Что? До осени? Савва Лукич, не губите! Умоляю просмотреть сегодня же на генеральной…И все волнуются в театре: волнуется автор, волнуется режиссер, волнуется суфлер по имени Ликуй Исаич, волнуются актеры. И наконец, в конце третьего акта, – приехали Савва Лукич! Савва Лукич в вестибюле снимают калоши!
– Как вы сказали, Савва Лукич? Мне кажется, я ослышался?И тут взрывается автор. Маленький человечек, презираемый, действительно халтурщик. Но в булгаковских произведениях часто просыпается человеческое в самых загнанных и самых,казалось бы, ничтожных людях. Вдруг – бунт! Бунт на коленях! Он говорит какие-то сумбурные слова о необходимости жить, о необходимости кормиться, о том, что Савва ничего не понимает, что он сам, Василий Артурыч, не знает, о чем ему надо писать, но и критики его тоже устарели. «А судьи кто? – хватается он за „Горе от ума“. – Сужденья черпают из забытых газет времен колчаковских и покоренья Крыма!» Но Савва Лукич оттесняет автора. Ему говорят: «Не обращайте внимания, Савва Лукич… Он на польском фронте контужен в голову… Не обращайте внимания».
– Нет, не ослышались. Запрещается к представлению.
– Савва Лукич, может, вы выскажете ваши соображения?… Чайку, кстати, не прикажете ли стаканчик?
– Чайку выпью… мерси… а пьеска не пойдет… Хе…хе…
Тогда Савва Лукич разрешает спектакль. Взрыв восторга. И Савва Лукич благосклонно обращается, уходя, к драматургу:
Вот вывод наш логический —
Не важно – эдак или так…
Финалом победным!!!
Идеологическим!!!
Мы венчаем наш спектакль!!!
Ну, спасибо вам, молодой человек. Утешили… утешили, прямо скажу. И за кораблик спасибо… Далеко пойдете, молодой человек! Далеко… Я вам предсказываю…И на этом заканчивается пьеса. Финал имеет много общего с судьбой самого Булгакова, поскольку «Бег» запретил. Главрепертком вовсе, а «Дни Турбиных» были разрешены одному МХАТу, а в других городах запрещены.
Директор.Страшнейший талант, я же вам говорил.
Савва.В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу… – нельзя все-таки… пьеска – и вдруг всюду разрешена! Курьезно как-то…
Режиссер.Товарищи, не волнуйтесь! На несколько минут придется задержать третье действие по независящим обстоятельствам.
Минута, снова крики: «Время!»
Одну минуту, товарищи! (В сторону.)Ну что, идут? Неудобно так затягивать. Переговорить, наконец, можно и потом; пройдите в фойе, как-нибудь вежливо намекните. А, идут!.. Пожалте, товарищи! Нет, что вы! Очень приятно! Ну. несущественно, одну минуту, даже полчаса, это ж не поезд, всегда можно задержать. Каждый понимает, в такое время живем. Могут быть всякие там государственные, даже планетарные дела. Вы смотрели первый и второй акт? Ну, как, как? Нас всех, конечно, интересует впечатление и вообще взгляд…
Победоносиков.Ничего, ничего! Мы вот говорим с Иваном Ивановичем. (Этакая «шестерка» в его свите. – Б. В.)Остро схвачено. Подмечено. Но все-таки это как-то не то…
Режиссер.Так ведь это все можно исправить, мы всегда стремимся. Вы только сделайте конкретные указания, – мы, конечно… оглянуться не успеете.
Победоносиков.Сгущено все это, в жизни так не бывает… Ну, скажем, этот Победоносиков. Неудобно все-таки… Изображен, судя по всему, ответственный товарищ, и как-то его выставили в таком свете и назвали еще как-то «главначпупс». Не бывает у нас таких, ненатурально, нежизненно, непохоже! Это надо переделать, смягчить, опоэтизировать, округлить…
Иван Иванович.Да, да, это неудобно! У вас есть телефон? Я позвоню Федору Федоровичу, он, конечно, пойдет навстречу… Ах, во время действия неудобно? Ну, я потом. Това'рищ Моментальников, надо открыть широкую кампанию.
Моментальников.
Эчеленца, прикажите!
Аппетит наш невелик.
Только слово, слово нам скажите, —
Изругаем в тот же миг.
Режиссер.Что вы! Что вы, товарищи! Ведь это в порядке опубликованной самокритики и с разрешения Гублита выведен только в виде исключения литературный отрицательный тип.
Победоносиков.Как вы сказали? «Тип»? Разве ж так можно выражаться про ответственного государственного деятеля? Так можно сказать только про какого-нибудь совсем беспартийного прощелыгу. Тип! Это все-таки не «тип», а как-никак поставленный руководящими органами главначпупс, а вы – тип!! И если в его действиях имеются противозаконные нарушения, надо сообщить куда следует на предмет разбирательства и, наконец, проверенные прокуратурой сведения – сведения, опубликованные РКИ, претворить в символические образы. Это я понимаю, но выводить на общее посмешище в театре…
Режиссер.Товарищ, вы совершенно правы, но ведь это по ходу действия…
Победоносиков.Действия? Какие такие действия? Никаких действий у вас быть не может, ваше дело показывать, а действовать, не беспокойтесь, будут без вас соответствующие партийные и советские органы. А потом, надо показывать и светлые стороны нашей деятельности. Взять что-нибудь образцовое, например, наше учреждение, в котором я работаю, или меня, например…
Иван Иванович.Да, да, да! Вы пойдите в его учреждение. Директивы выполняются, циркуляры проводятся, рационализация налаживается, бумаги годами лежат в полном порядке Для прошений, жалоб и отношений – конвейер. Настоящий уголок социализма. Удивительно интересно!
Режиссер.Но, товарищ, позвольте…
Победоносиков.Не позволю!!! Не имею права и даже удивляюсь, как это вообще вам позволили! Это даже дискредитирует нас перед Европой. (Мезальянсовой)Это вы не переводите, пожалуйста… (С ними иностранец, мистер Понт Кич. – Б. В.)
Мезальянсова.Ах, нет, нет, ол раит! Он только что поел икры на банкете и теперь дремлет.
Победоносиков.А кого вы нам противопоставляете? Изобретателя? А что он изобрел? Тормоз Вестингауза он изобрел? Самопишущую ручку он выдумал? Трамвай без него ходит? Рациолярию он канцеляризировал?
Режиссер.Как?
Победоносиков.Я говорю, канцелярию он рационализировал? Нет? Тогда об чем толк? Мечтателей нам не нужно! Социализм – это учет!
Иван Иванович.Да, да. Вы бывали в бухгалтерии? Я бывал в бухгалтерии – везде цифры и цифры, и маленькие, и большие, а под конец все друг с другом «сходятся. Учет! Удивительно интересно!
Режиссер.Товарищ, не поймите нас плохо. Мы можем ошибаться, но мы хотели поставить наш театр на службу борьбы и строительства. Посмотрят – и заработают, посмотрят – и взбудоражатся, посмотрят – и разоблачат.
Победоносиков.А я вас попрошу от имени всех рабочих и крестьян меня не будоражить. Подумаешь, будильник! Вы должны мне ласкать ухо, а не будоражить, ваше дело ласкать глаз, а не будоражить.
Мезальянсова.Да, да, ласкать…
Победоносиков.Мы хотим отдохнуть после государственной и общественной деятельности. Назад, к классикам! Учитесь у величайших гениев проклятого прошлого. Сколько раз я вам говорил. Помните, как пел поэт:
После разных заседаний —
нам не радость, не печаль,
нам в грядущем нет желаний,
нам, тарам, тарам, не жаль…
Мезальянсова.Ну, конечно, искусство должно отображать жизнь, красивую жизнь, красивых живых людей. Покажите нам красивых живчиков на красивых ландшафтах и вообще буржуазное разложение. Даже, если это нужно для агитации, то и танец живота. Или, скажем, как идет на прогнившем Западе свежая борьба со старым бытом. Показать, например, на сцене, что у них в Париже женотдела нет, а зато фокстрот, или какие юбки нового фасона носит старый одряхлевший мир – сконапель – бо монд. Понятно?И дальше уже начинается собственно пародия. Здесь режиссер не просто угодник, каким он был в «Багровом острове». Здесь он утонченно, вместе с Маяковским, издевается над Победоносиковым. Сейчас он будет предлагать Победоносикову реализацию той программы, которую тот хочет. Издевательски, пародийно.
Иван Иванович.Да, да! Сделайте нам красиво! В Большом театре нам постоянно делают красиво. Вы были на «Красном маке» ?Ах, я был на «Красном маке». Удивительно интересно! Везде с цветами порхают, поют, танцуют разные эльфы и… сифилиды.
Режиссер.Сильфиды, вы хотели сказать?
Иван Иванович.Да, да, да! Это вы хорошо заметили – сильфиды. Надо открыть широкую кампанию. Да, да, да, летают разные эльфы… и цвельфы… Удивительно интересно!
Режиссер.Простите, но эльфов было уже много, и их дальнейшее размножение не предусмотрено пятилеткой. Да и по ходу пьесы они нам как-то не подходят…
Режиссер.…Но относительно отдыха я вас, конечно, понимаю, и в пьесу будут введены соответствующие изменения в виде бодрых и грациозных дополнительных вставок. Вот, например, и так называемый товарищ Победоносиков, если дать ему щекотящую тему, – может всех расхохотать. Я сейчас же сделаю пару указаний и роль просто разалмазится. Товарищ Победоносиков, возьмите в руки какие-нибудь три-четыре предмета, например, ручку, подпись, бумагу и партмаксимум, и сделайте несколько жонглерских упражнений. Бросайте ручку, хватайте бумагу – ставьте подпись, берите партмаксимум, ловите ручку, берите бумагу – ставьте подпись, хватайте партмаксимум. Раз, два, три, четыре. Раз, два, три, четыре. Сов-день – парт-день – бюро-кра-та. Сов-день – парт-день – бюро-кра-та. Доходит?
Победоносиков (восторженно).Хорошо! Бодро! Никакого упадочничества – ничего не роняет. На этом можно размяться.
Мезальянсова.Вуй. сэ трэ педагожик.
Победоносиков.Легкость телодвижений, нравоучительная для каждого начинающего карьеру. Доступно, просто, на это можно даже детей водить. Между нами, мы – молодой класс, рабочий – это большой ребенок. Оно, конечно, суховато, нет этой округленности, сочности…
Режиссер.Ну, если вам это нравится, здесь горизонты фантазии необъятны. Мы можем дать прямо символистическую картину из всех наличных актерских кадров. (Хлопает в ладоши.)
Свободный мужской персонал – на сцену! Станьте на одно колено и согнитесь с порабощенным видом. Сбивайте невидимой киркой видимой рукой невидимый уголь. Лица, лица мрачнее… Темные силы вас злобно гнетут. Хорошо! Пошло!.. Вы будете капитал. Станьте сюда, товарищ капитал. Танцуйте над всеми с видом классового господства. Воображаемую даму обнимайте невидимой рукой и пейте воображаемое шампанское. Пошлу! Хорошо! Продолжайте! Свободный женский состав – на сцену!
Вы будете – свобода, у вас обращение подходящее. Вы будете – равенство, значит, все равно, кому играть. А вы – братство, – другие чувства вы все равно не вызовете. Приготовились! Пошли! Подымайте воображаемым призывом воображаемые массы. Заражайте, заражайте всех энтузиазмом! Что вы делаете?!
Выше вздымайте ногу, симулируя воображаемый подъем. Капитал, подтанцовывайте налево с видом Второго Интернационала. Чего руками размахались! Протягивайте щупальцы империализма… Нет щупальцев? Тогда нечего лезть в актеры. Протягивайте, что хотите. Соблазняйте воображаемым богатством танцующих дам. Дамы, отказывайтесь резким движением левой руки. Так, так, так! Воображаемые рабочие массы, восстаньте символически! Капитал, красиво падайте! Хорошо !
Капитал, издыхайте эффектно!
Дайте красочные судороги!
Превосходно!
Мужской свободный состав, сбрасывайте воображаемые оковы, вздымайтесь к символу солнца. Размахивайте победоносно руками. Свобода, равенство и братство, симулируйте железную поступь рабочих когорт. Ставьте якобы рабочие ноги на якобы свергнутый якобы капитал.
Свобода, равенство и братство, делайте улыбку, как будто радуетесь.
Свободный мужской состав, притворитесь, что вы – «кто был ничем», и вообразите, что вы «тот станет всем». Взбирайтесь на плечи друг друга, отображая рост социалистического соревнования.
Хорошо!
Постройте башню из якобы могучих тел, олицетворяя в пластическом образе символ коммунизма.
Размахивайте свободной рукой с воображаемым молотом в такт свободной стране, давая почувствовать пафос борьбы.
Оркестр, подбавьте в музыку индустриального грохота.
Так! Хорошо!
Свободный женский состав – на сцену!
Увивайте воображаемыми гирляндами работников вселенной великой армии труда, символизируя цветы счастья, расцветшие при социализме.
Хорошо! Извольте! Готово!
Отдохновенная пантомима на тему -
«Труд и капитал
актеров напитал».
ПобедоносиковБраво! Прекрасно! И как вы можете с таким талантом размениваться на злободневные мелочи, на пустяшные фельетоны? Вот это подлинное искусство – понятно и доступно и мне, и Ивану Ивановичу, и массам.
Иван Иванович.Да, да, удивительно интересно! У вас есть телефон? Я позвоню… Кому-нибудь позвоню. Прямо душа через край. Это заражает! Товарищ Моментальников, надо открыть широкую кампанию.
Моментальников.
Эчеленца, прикажите!
Аппетит наш невелик.
Только хлеба-зрелиш. нам дадите, —
все похвалим в тот же миг.
Победоносиков.Очень хорошо! Все есть! Вы только введите сюда еще самокритику, этаким символистическим образом, теперь это очень своевременно. Поставьте куда-нибудь в сторонку столик, и пусть себе статьи пишет, пока вы здесь своим делом занимаетесь. Спасибо, до свидания! Я не хочу опошлять и отяжелять впечатления после такой изящной концовочки. С товарищеским приветом!
Иван Иванович.С товарищеским приветом! Кстати, как фамилия этой артисточки, третья сбоку? Очень красивое и нежное… дарование… Надо открыть широкую кампанию, а можно даже узкую, ну так… я и она. Я позвоню по телефону. Или пускай она позвонит.
Моментальников
Как видим, Булгаков, Маяковский и Всеволод Вишневский в середине 20-х годов были совершенно единодушны в яростном неприятии псевдореволюционной халтуры, дискредитирующей искусство и только мешающей появлению настоящих произведений на советской сцене. Таких, какими стали пьесы самого Маяковского, Всеволода Вишневского, Всеволода Иванова и целого ряда других замечательных советских драматургов.
Эчеленца, прикажите!
Стыд природный невелик.
Только адрес, адрес нам дадите, —
стелефоним в тот же миг.
Увертюру весело начинают медные духовые, однако внизу на басах, барабан вздыхает, словно предупреждая нас «Да не слушайте вы группу духовых! Они же ни черта не понимают!» Тут поднимается занавес, за ним дворец – принца Зигмунда, прекрасный, к тому же приносящий доход в виде арендной платы. У принца день рождения, ему исполняется двадцать один год, но когда он открывает коробки с подарками, его охватывает уныние: в большинстве коробок – пижамы. По одному его старые друзья подлетают к нему с поздравлениями, и он либо жмет им руки, либо хлопает по заду, смотря по тому, как оказался к нему повернут подлетевший приятель. Со своим лучшим другом, Вольфшмидтом. принц предается грусти -они клянутся, что если один из них облысеет, то парик станет носить и другой.Обратимся еще к одной зарубежной театральной пародии в форме театрального фельетона. Она посвящена театральному жанру, которого мы до сих пор не касались (а зря!), – оперетте.
Вся группа танцует приготовления к охоте, пока Зигмунд не говорит: «Какая еще вам охота?» Никто толком ничего не понимает, попойка зашла слишком далеко, и, когда приносят счет, происходит замешательство.
Разочарованный жизнью, Зигмунд бредет, танцуя, к берегу озера, где в течение сорока минут любуется своим несравненным отражением в досаде на себя за то, что не захватил помазок и бритву. Внезапно он слышит хлопанье крыльев – это стая диких лебедей, застилая собой луну, пролетает над озером. Лебеди забирают вправо и возвращаются – прямо на Зигмунда. В ошеломлении Зигмунд замечает, что их предводитель – наполовину лебедь, наполовину женщина. К сожалению, линия раздела проходит вдоль.
Женщина-лебедь очаровывает Зигмунда, который изо всех сил пытается удержаться от шуточек насчет птицефермы Следует па-де-де Зигмунда и Женщины-лебедя, которое кончается тем, что Зигмунд стряхивает ее с себя на пол.
Иветта (Женщина-лебедь) рассказывает Зигмунду, что над нею довлеют чары злого колдуна фон Эппса и что в таком виде она даже не может получить в банке ссуду. Своим технически невероятно сложным соло она объясняет (на языке танца), что единственный способ рассеять заклятие фон Эппса – это отправить влюбленного в нее юношу на курсы стенографисток.
Зигмунду эта идея омерзительна, но он клянется пойти на все. Внезапно под видом тюка с грязным бельем появляется фон Эппс и колдовски увлекает за собой Иветту. Конец первого действия.
Действие второе происходит неделю спустя. Принц готовится жениться на Жюстине, девушке, о которой он совершенно забыл. Его раздирают противоречивые чувства: он все еще любит Женщину-лебедя, но Жюстина тоже очень красива, к тому же у нее нет выраженных физических недостатков типа клюва и перьев. Танец Жюстины исполнен соблазна. Вид Зигмунда говорит о том, что он никак не может решить для себя: то ли доводить до конца всю эту волынку с женитьбой, то ли отыскать Иветту и выяснить, не могут ли ей чем-нибудь помочь врачи.
Оглушительный удар тарелок: появляется фон Эппс, злой волшебник. Официально на свадьбу его никто не приглашал, но он обещает, что много не съест. В ярости Зигмунд вытаскивает меч и вонзает его фон Эппсу в сердце. В результате у собравшихся пропадает аппетит и мать Зигмунда отдает повару распоряжение с горячим повременить.
Вольфшмидт в это время, действуя от имени Зигмунда, находит пропавшую Иветту, что, по его словам оказывается задачей совсем не сложной. Он объясняет так: «Ну вы сами сообразите: много ли болтается по Гамбургу наполовину женщин, наполовину лебедей?». Глухой к мольбам Жюстины, Зигмунд бросается за Иветтой. Жюстина бежит за ним следом, целует его; раздается минорный аккорд оркестра, и мы замечаем, что трико на Зигмунде надето на левую сторону. Иветта рыдает, объясняя, что единственный оставшийся для нее способ избавиться от чар – это смерть.
Следует один из самых трогательных и прекрасных пассажей во всем искусстве балета: Иветта с разгона бьется головой о кирпичную стену. Зигмунд наблюдает, как мертвый лебедь превращается в мертвую женщину, он начинает понимать, как прекрасна и горька бывает жизнь, особенно жизнь дичи. Убитый горем, он решает последовать за нею и после изящного траурного танца заглатывает гриф от штанги.
Велики и неисчислимы мерзости сценического зрелища, именуемого опереттой. Нищета идиотического шаблона, тошнотворной сетиментальности, дешевой разнузданности, убийственных шуточек, хамство «безумной роскоши», бездонная черная тоска извечных ситуации, банальность унылых «эффектов» – весь этот протухший торт, начиненный мелодраматическими сладостями, политый приторными сливками, каким-то кремом с малиновым сиропом, то бишь «мотивчиками», все это неприличие, сладострастно облизываемое кретинами из партера и мелобандитами с галерки, весь этот театральный организм, именуемый опереттой, должен быть, наконец, пнут в соответствующее место столь основательно, чтобы все в нем перевернулось.Но, как видите, дорога в паноптикум несколько затянулась. И это, пожалуй, естественно. Я считаю, что пародия должна смеяться, а театр должен реагировать спокойно.
Пение, музыка, танец, связанные живым и пульсирующим ритмом, могут создать в театре явление чудесное и увлекательное. Но старую идиотку оперетту надлежит прикончить. Даже помучить ее немного перед смертью, чтобы впредь неповадно было. Будь то «Графиня Марица» или «Марина Царица», «Летучая чушь» или «Собачья мышь», «Баяколла», «Перидера», «Индуска», «Пиндуска» или наоборот – всегда, вечно одно и то же: графы, финьшампань, гульба, «любовь», демонические героини, дуэтик, балетик, кабинетик, веселые разгульные песенки, от которых веет кошмаром отчаяния, безумные драматические моменты, позывающие к животному смеху, две влюбленные пары, смертельно остроумный– комик, очаровательное недоразумение (скажем, отец не узнает дочку, поскольку та в новых перчатках; целующаяся пара не замечает входящего в комнату полка тяжелой артиллерии и т. д.), дипломатические осложнения на Балканах, магараджа в Париже (чтоб тебя там первое же авто переехало!) – таково приблизительное содержимое типичной оперетты.
Героиня каждого такого непотребства обладает поразительной особенностью: в среднем до пятнадцати раз переодевается. В первом акте она сперва одета в скромный домашний костюмчик: платье из серебряной парчи, усеянное бриллиантами, на голове громадная корона из белых плюмажей. Затем она на минутку удаляется в соседнюю комнату, поскольку граф с горничной должны пропеть дуэт о «грезе любви». Возвращается. На ней уже зеленое платье. Она поет с графом и рассыльным, который невесть откуда появился, куплеты о том, что в мае деревья цветут, а' вот осенью, как правило увядают, танцует, уходит, возвращается. На ней горностаево-шиншилловый туалет, утыканный какой-то дорогой мерзостью.
Во втором акте она переодевается цветочницей, потом, оказавшись совершенно голой, вспоминает «сны детских дней, когда сердце в нас трепещет сильней», швыряет миллион франков музыкантишке из «Табарен», пьет шампанское, разбивает вдребезги бокал (потому что она демоническая), переодевается мидинеткой, ноги при этом видны до пупка, поет вдвоем с Сашей Лейнамиску о «сладких грезах любовных снов, когда приходит вновь в кровь любовь»), влезает на стол, переодевается генералом, спрыгивает со стола и поет о том, что военные – это сплошное удовольствие и «любовный чад сплошных утрат».
В третьем акте мы снова видим графиню в домашней обстановке: одетая в бальный туалет, она поет с директором полиции миленькую частушку о шампанском, причем сорок пять – неизвестно откуда прибывших – шлюх, выполняют позади них различные эволюции с крокетными молотками либо с моделями аэропланов (ведь подобные предметы каждый всегда имеет дома под рукой, а уж графиня-то наверняка!), потом появляется комик, переодетый дядюшкой обожаемого Саши, графиня убегает, возвращается в венгерском национальном костюме и выходит замуж за маркиза Булонь сюр Мерд. Поразительно пленительным бывает во всякой оперетте так называемый хор. Это трупы и трупини во фраках и голубых платьях. Прежде чем графиня появится где-либо, вся эта труппа трупов образует полукруг и упорно себе потявкивает:
Стоит графине появиться, хорье восторгается ею и, глядя на капельмейстера, а также грациозно выставляя вперед левую руку, взывает:
Когда же графиня появится впредь?
Ее что-то нету давно уж нас средь!
Перед будуарной сценой (Саша – Графиня) хорилы и хорицы удаляются, беседуя столь оживленно, что пожизненных каторжных работ недостаточно, чтобы искупить подобный интерес к судьбе героини.
А вот и графиня, кумир она ж наш —
Любовные сны ей возьмешь и отдашь!
Несравненен в своем очаровании язык переводных либретто. Я в этом деле как-нибудь разбираюсь, поскольку сам перевел несколько. Влюбленный в живую, искреннюю, непосредственную по своей выразительности речь, я, переводя оперетки, не смог противиться искушению и страстно всобачивал «счастья сон» и «любви кумир», а все потому что герой «дивный он», и возлюбленной не жалко отдать «весь мир». Все ведь должно быть зарифмовано, а посему – ничего не попишешь!
Небывалой популярностью пользуется в опереттах словечко «сон». Ради рифмы дочь, например, обращаясь к отцу, зачастую называет последнего «дивный сон», графиня умоляет лакея принести ей шампанского, «словно во сне», кто уходит «вон», у того само собой разумеется, сбудется «сладкий сон», где бы не появлялось «вновь», там без «снов» ни шагу, если уж «весны», то и «сны», и уж конечно: «Помнишь, ах! В сладких снах». Простенько и замечательно также словечко «крас» (родительный падеж множественного числа от существительного «краса»): «Вы мне милей всех крас, пойдемте в лес тотчас, там ждет блаженство нас!» либо: «А я тут жду как раз с томленьем ваших крас!» Этого слова в переводах оперетт я, признаться, не употребляю никогда (клянусь всем святым!), но что касается «снов» и «мечт» – случается: «Узнай же ты мои мечты!» – дивно, не правда ли? <…>
Дурацкое это зрелище, нищету коего подчеркивают все более роскошные наряды и все более ординарнейшие «вставки», должно решительно уступить место музыкальной комедии – без хоров, графов, «красоток», шампанского, без ослепительных туалетов примадонны (50 % сметы и успеха), без наддунайско-черногорского фольклора и берлинских кретинизмов (типа: «Канашка, где твоя мордашка?» или что-нибудь вроде). Дебелую эту докучную немчуру <…> театрального искусства самое время препроводить в паноптикум.
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке TheLib.Ru
Оставить отзыв о книге
Все книги автора