Влас Михайлович Дорошевич
Эдмонд Шекспир[1][2]

   «Шекспир и Ростан! После Шекспира нет писателя, кроме Ростана, который так соединял бы в себе поэта и драматурга».[3]
Коклэн


   «Счастливый девятнадцатый век, – он начался Виктором Гюго и кончился Эдмондом Ростаном!»
Катюль Мендес


   "Сцена на Ваграмском поле[4] полна такой силы, какой редко удавалось достигать даже Шекспиру".
Эмиль Вогюэ


   – В 35 лет – бессмертный[5]! Что же еще остается человеку?!
   – Только умереть.
Из разговора

* * *

   Я хотел бы быть страшно богатым человеком, чтоб пригласить к себе обедать г. Ростана.
   Я не пожалел бы никаких денег, – и пригласил бы петь нам Мазини, Таманьо, Патти, Зембрих, Баттистини.
   Тарелки стояли бы пустые, но…
   Вместо супа, – пел бы Таманьо.
   Вместо рыбы, – были бы трели Аделины Патти.
   А когда настало бы время для мяса, – Таманьо грянул бы арию из «Отелло».
   Г-н Ростан пришел бы в отчаянье:
   – Хоть хлебца кусочек! Я умираю от голода!
   – Вы хотите есть?! Господин Мазини, спойте ему серенаду из «Искателей жемчуга». Может быть, вы хотите пить, господин Ростан?
   – Да. И пить бы…
   – Господин Ростан хочет пить! Госпожа Зембрих, спойте ему что-нибудь из «Травиаты».
   Г-н Ростан был бы очень польщен, потому что это точное воспроизведение сцен из «Принцессы Грезы»[6] и «Сирано де Бержерака».
   А я, продержав его не евши до тех пор, пока все рестораны были бы заперты, – отпустил бы г. Ростана совершенно отомщенный.
   Можно писать прозой и быть поэтом. Можно писать великолепнейшими стихами и не быть поэтом ни на йоту.
   Я позволяю себе думать, что в этом великолепном стихотворце вовсе нет поэта.
   Он – Рухомовский в области поэзии.
   В ремесле он доходит до искусства. Он изумительно чеканит стихи. Но его тиары не настоящие.
   И г. Ростан такой же поэт, как г. Рухомовский – Сантаферн.[7]
   Этому превосходному стихослагателю не хватает одного, – но именно того, что нужно, чтобы быть поэтом.
   В жизни, настоящей жизни, он не чувствует никакой поэзии.
   Ему нужно выдумывать какую-то необыкновенную, уродливую, кисло-сладкую жизнь, чтоб возбудить себя на стихи.
   Он не может себе представить, чтоб люди ели.
   – Ах, как это непоэтично! – восклицает он с жеманством лавочницы.
   И он создает людей, которые едят… песни.
   – Мы умираем от голода! – восклицают гребцы в «Принцессе Грезе». – Бертран, спой нам песнь о прекрасной принцессе!
   Это любимый прием г. Ростана. Морить людей голодом.
   – Мы умираем от голода! – восклицают гасконцы в «Сирано де Бержераке». – Сирано, скажи нам стихи о прекрасной даме!
   Таково однообразие «поэтических приемов» г. Ростана. И если вы ничего не чувствуете, читая эти кисло-сладкие сцены, – из вас вышел бы хороший моряк. Вы не подвержены морской болезни.
   – Но поэт воспевает не жизнь, а идеал!
   Но какой же это идеал, – люди без желудка?
   Человек с одними ушами и без желудка, – что-то вроде горбуновской анафемы[8], «у которой одна ноздря и спины нет».
   Ростан[9], – после прошедшего незамеченным сборника стихов, – дебютировал «Романтиками».
   Это останется лучшим произведением Ростана. Единственным произведением Ростана. Это было хорошо.
   Влюбленная детская парочка, старая стена, старички-соседи, – во всем этом было много сентиментального.
   Но автор рассказывал сентиментальные вещи так, как только и позволительно рассказывать их взрослому человеку, – с улыбкой.
   С добродушной шуткой.
   Он шутливо относился к сентиментальностям.
   Но затем г. Ростан начал сентиментальничать всерьез.
   От «Романтиков» веяло весной.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента