Добровольский поморщился. Думать ему об этом надоело. Не о чем тут было думать, надо было либо тащить эту метелку в койку, либо выбросить ее из головы к чертовой бабушке. Это же их извечное, безотказное оружие – заставлять мужика думать о себе, хотеть себя, пока у него, бедняги, крыша не поедет. А когда он из мужика превратится в тряпку, в кобеля слюнявого, у которого все мысли только об этом деле, тогда можно брать его тепленького – тянуть из него деньги, наставлять рога с кем попало, а потом в один прекрасный день объявить: "Знаешь, у нас будет маленький. Ты рад?" Не-е-ет, с Олегом Добровольским этот номер не пройдет! Баба – вещь одноразовая, вроде пластикового стаканчика, попользовался и бросил...
   Придя к этому привычному выводу, Добровольский мысленно дал себе торжественную клятву в ближайшее время изыскать способ попользоваться прелестями Лизки Митрофановой, чтобы закрыть эту тему раз и навсегда. Это умножит счет его побед, польстит его мужскому самолюбию, а заодно раз и навсегда собьет с соплячки спесь. Да и сам процесс, принимая во внимание Лизкину внешность, обещал быть приятным. Если она постарается и ублажит его хорошенько, по полной программе, то Олег, так и быть, подарит ей приличные сережки вместо того фуфла, которое сейчас болтается у нее в ушах. Но только после, а не до! Никаких предоплат – сначала товар, потом деньги... На том стояла и стоять будет Русская земля, как сказал, хотя и по иному поводу, князь Александр Невский в одноименном фильме.
   Лизка закончила краситься, придирчиво осмотрела в зеркальце плоды своих усилий и, кажется, осталась ими довольна. Сунув зеркальце и патрончик с помадой в ящик под кассой, она посмотрела на стенные часы и прощебетала:
   – Мальчики, пора открывать!
   Мальчики... Будто это не она две минуты назад предлагала Олегу Добровольскому пойти и заняться онанизмом, намекая, что ему к этому не привыкать!
   Добровольский сделал вид, что не услышал.
   Дрын покосился на него, укоризненно покрутил башкой – дескать, что с него, дурака, возьмешь, – встал с кушетки и неторопливо направился к входной двери. Учитывая последовавшие вскоре события, этот поступок можно было расценить как акт величайшего самопожертвования во имя крепкой мужской дружбы. Но ни Дрын, ни его напарник Добровольский не умели заглядывать в будущее, а потому один преспокойно отправился открывать магазин, а другой не испытал по этому поводу никакой благодарности. "Вали, вали, – подумал он вместо этого. – Ты ее, сучку крашеную, еще под хвост поцелуй!"
   За дверью уже топтался, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, какой-то фраер, которому приспичило оставить здесь часть нажитых бесчестным путем денег. Верхняя половина его туловища вместе с головой была скрыта прилепленным к стеклу рекламным плакатом с хорошо видным на просвет изображением длинной и стройной женской ноги в кроссовке "Адидас", нижняя же, включая ноги, выглядела вполне прилично и даже респектабельно. С того места, где стоял Добровольский, ему были видны чистые и хорошо отглаженные полотняные брюки – светлые, просторного спортивного покроя, с накладными карманами и бежевым кожаным ремешком, – легкие кожаные туфли, тоже светлые, и низ матерчатой курточки – опять же светлой, на полтона темнее брюк. Курточка показалась Олегу лишней – на улице стояло адское пекло, с которым едва справлялись установленные по всему магазину кондиционеры. Но, как говорится, каждый сходит с ума по-своему; бывают же на свете чокнутые, которые считают для себя невозможным появиться на улице без пиджака или, на худой конец, вот такой спортивной курточки!
   Обмозговав все это в течение тех нескольких секунд, пока Дрын шел через торговый зал к двери, Добровольский потерял к посетителю интерес и снова повис на стойке кассы, обольстительно улыбаясь Лизке.
   – Эх, Лизавета, – сказал он, слыша, как за спиной щелкает механизм дверного замка, – не понимаешь ты, в чем твое счастье! Знала бы ты, что теряешь!
   – Знаю, потому и...
   Лизка не договорила – помешал раздавшийся со стороны двери дикий грохот, от которого у всех присутствующих на время заложило уши. В следующее мгновение Лизка побелела как полотно, схватилась руками за щеки и завизжала, будто ее резали. Совершенно обалдев от неожиданности, Добровольский отчетливо увидел, как любовно отполированные, покрытые темным лаком ногти впиваются в податливую, белую, как штукатурка, кожу – глубоко, как когти хищной птицы, почти до крови, а может, и не почти.
   Глаза у Лизки были круглые, как блюдца, и смотрели они не на Добровольского, а мимо него – на дверь.
   Преодолев наконец мгновенное оцепенение, уже понимая, что творится что-то очень скверное, но еще не зная что, Олег резко развернулся всем корпусом и замер.
   На полу в двух шагах от двери, раскинувшись крестом, лежал на спине Дрын – вернее, то, что когда-то было Дрыном, а теперь превратилось в медленно остывающий кусок дохлятины. Форменная куртка у него на груди торчала кровавыми лохмотьями, по выложенному гладкими каменными плитами полу медленно, но верно расползалась лужа примерно такого же размера и цвета, как если бы кто-то разбил здесь бутылку красного вина. Открытые глаза Дрына смотрели в потолок, на лице застыло выражение глупого недоумения.
   Над Дрыном стоял давешний фраер – тот самый, в курточке. Теперь Добровольский понял, зачем ему понадобилась курточка в такую несусветную жарищу, – чтобы спрятать обрез, вот зачем! Сейчас этот обрез, бывший когда-то охотничьей двустволкой неслабого калибра, был направлен Добровольскому прямо в живот, в самые что ни на есть кишки. Из одного ствола еще лениво сочился сизый пороховой дымок, другой был черен и пуст, как глазница голого черепа. Взгляд Добровольского помимо его воли метнулся обратно на Дрына и пробежал по его развороченной груди, оценивая степень повреждений. Повреждения были еще те; никакая картечь не могла бы сотворить с человеком такое. Чертов подонок стрелял крупной сечкой – то есть, если кто не в курсе, рублеными гвоздями.
   – Отойди от кассы, – глухим голосом сказал налетчик и, когда Добровольский послушно отодвинулся на пару шагов, швырнул Лизке небольшую спортивную сумку. – Клади выручку, быстро! И без фокусов, если хочешь жить. Учти, шалава, шлепнуть я тебя успею даже за секунду до приезда ментов.
   Лизка, которая теперь уже не визжала, а, разинув рот, ловила каждое слово, быстро-быстро закивала, выдвинула ящик кассы и принялась трясущимися руками совать в сумку деньги. Денег было – кот наплакал, но Лизка, пережившая уже три ограбления, тянула время в расчете на какую-нибудь счастливую случайность.
   Добровольский подумал о дубинке и электрошокере, но это было просто смешно. Какого черта?! Хочет хозяин, чтобы его нормально охраняли – пусть дает нормальное оружие! Хотя... Двуствольный обрез, один ствол уже пустой... Если действовать резко и неожиданно, этот гопник может растеряться и промазать. Пускай бы он поближе подошел, что ли... Надо попытаться, иначе шлепнет, как Дрына. Он же совсем отмороженный, гад!
   "Отмороженный гад", будто подслушав его мысли, повернул голову и уставился на Олега черными стеклами солнцезащитных очков. Выглядел он странно – с черными, неправдоподобно густыми волосами почти до плеч, с такой же густой и черной бородой, росшей чуть ли не из-под самых очков, и с усами, полностью скрывавшими рот. Это было не лицо, а какая-то карикатура; в следующее мгновение Добровольский сообразил, что видит не лицо, а всего-навсего парик, темные очки и накладную бороду, под которыми мог скрываться кто угодно, хоть человек-невидимка. Единственное, что было на этом лице своего, полученного от папы с мамой, а не купленного в магазине, так это нос – не слишком крупный, немного вдавленный посередке и наискосок пересеченный старым, едва заметным шрамом, в данный момент круто запудренным. Нос этот и в особенности шрам показались Добровольскому странно знакомыми, и вдруг он сообразил, кто перед ним.
   "Э, братан, ты чего, обалдел?!" – хотел спросить Добровольский, но грабитель спустил курок обреза раньше, чем Олег успел открыть рот.
   Олега Добровольского швырнуло спиной на полки с обувью, и он, цепляясь коченеющими пальцами за проволочные подставки, рухнул на пол в ворохе разноцветных, пахнущих кожгалантереей и резиной кроссовок. Лизка опять завизжала, но сразу же умолкла, как только дымящийся обрез уставился ей в голову. Теперь он не был заряжен и представлял опасности не больше, чем обыкновенная палка, однако Лизка Митрофанова в таких тонкостях не разбиралась.
   – Закончила? – спросил грабитель. – Теперь положи в сумку кассету.
   – К-к-какую к-кассету? – заикаясь и даже икая от страха, спросила Лизка.
   – К-кассету видеонаблюдения, – передразнил ее грабитель. – Ну, живо!
   Лизка трясущимися руками вскрыла шкафчик, где стоял соединенный с камерами слежения видеомагнитофон, вытащила кассету и бросила ее в сумку. Грабитель отобрал у нее сумку, засунул обрез за пояс и одной рукой застегнул куртку.
   – Без обид, ладно? – сказал он и спокойно вышел за дверь, в палящий полуденный зной.
   Когда дверь за ним захлопнулась, с Лизкой Митрофановой случилась истерика, продолжавшаяся до поздней ночи.
* * *
   Покинув Третьяковскую галерею через служебный выход и свернув за угол, Глеб Сиверов с огромным облегчением стащил с головы дурацкий черный берет и, за неимением другой тары, засунул его в огромную картонную папку для эскизов, которую нес в левой руке. Затем он вынул из кармана и нацепил на переносицу неизменные темные очки. Глазам сразу стало легче, самочувствие улучшилось, чего нельзя было сказать о настроении.
   Настроение ему портила, во-первых, Андронова, которая с безучастным видом шагала рядом и в то же время как будто находилась на расстоянии в миллион световых лет от своего спутника. Вид у нее был такой, что краше в гроб кладут; она и впрямь выглядела живым покойником, и Глеб точно знал, в чем причина.
   Десять минут назад Ирина Константиновна закончила последние тесты. Она ничего не сказала, но результат экспертизы читался на ее лице так же ясно, как если бы был отпечатан на лбу крупными буквами. Это, между прочим, тоже не добавляло Сиверову жизнерадостности и оптимизма. С одной стороны, то, что в Третьяковке вместо "Явления Христа народу" висела копия (выражаясь простым языком, подделка, "липа"), означало, что они с Федором Филипповичем наконец-то оказались на правильном пути, перестали искать ветра в поле, черпать воду решетом и ловить горстями туман. А с другой стороны... Да пропади оно все пропадом! Даже копия внушала невольный трепет своими размерами, грандиозностью замысла и великолепным исполнением. Оригинал же являл собою воистину бесценное сокровище, с исчезновением которого в том, что принято именовать культурным достоянием нации, возникала огромная, не поддающаяся заполнению дыра.
   Возникала... Да нет, не возникала – уже возникла! Ведь картину не просто украли – ее уничтожили, варварски изрезав на куски. Так называемый этюд к ней, на самом деле являвшийся фрагментом уникального хотя бы своими размерами, бесповоротно загубленного ворами полотна, был продемонстрирован профессору Андронову почти полтора месяца назад, а это означало, что картина уже тогда была искромсана на мелкие лоскуты – здесь фигура целиком, там голова, там кисть руки... Даже Глеба при мысли об этом пробирала дрожь; думать о том, что испытывает в данный момент Андронова, ему вообще было жутко. Мало того, что она, искусствовед по призванию, только что узнала о гибели великого произведения искусства; из-за этого произведения погиб ее отец, которого она боготворила, и теперь Ирина Константиновна не могла утешаться мыслью о том, что его смерть была результатом нелепой случайности.
   Очевидно, их мысли двигались в одном и том же направлении, что, учитывая обстоятельства, было совсем не удивительно. Андронова вдруг остановилась, не дойдя нескольких метров до своей машины, постояла некоторое время с таким видом, будто готова вот-вот упасть в обморок, а потом вдруг процедила сквозь стиснутые зубы:
   – За это надо убивать.
   Глеба эти слова немного успокоили. Если у нее и кружилась голова, так только от ярости; если ее и мутило, так только от ненависти, которая не могла найти выход и объект для полного и окончательного уничтожения.
   Сиверов не стал посвящать Ирину Андронову в некоторые нюансы своей и Федора Филипповича работы – те самые нюансы, из-за которых так называемую особую группу, занимавшуюся поиском и возвращением похищенных культурных и исторических ценностей всероссийского, а порой и мирового значения, возглавил не кто-то другой, а именно генерал Потапчук. За те несколько месяцев, что Федор Филиппович пребывал в новой должности, многие, казалось бы, бесследно исчезнувшие произведения искусства тихо и незаметно вернулись на свои места, а те, кто их похитил, наоборот, исчезли – тоже тихо и незаметно, а главное, по-настоящему бесследно. Ирине Андроновой знать об этом было незачем – по крайней мере, в данный момент.
   Зато брошенная ею фраза навела Глеба на мысль, которая показалась ему удачной, – не гениальной, нет, и даже не блестящей, но вполне подходящей для такого экстренного случая.
   – Убивать надо уметь, – негромко заметил он. Ирина посмотрела на него так, словно до сих пор даже не догадывалась о его присутствии. Скорее всего так оно и было; вряд ли она заметила, что только что думала вслух, и слова Глеба наверняка показались ей неожиданным ответом на ее самые сокровенные мысли.
   Потом взгляд ее сделался осмысленным, зрачки сузились, глаза внимательно прищурились, будто выискивая подходящую мишень.
   – А вы умеете? – отрывисто спросила она.
   – Я офицер, – ответил Сиверов. – Это умение, увы, входит в круг моих должностных обязанностей.
   – Значит, умеете, – продолжала Ирина тоном человека, размышляющего вслух. – И, наверное, умеете хорошо. Недаром генерал вас хвалил. Помните, он сказал, что в своей области вы такой же специалист, как я в своей... Научите меня!
   – А надо ли? – спросил Глеб, делая вид, что сомневается в правильности идеи, которую сам же и подбросил.
   – Я же не отказываюсь помочь, когда вы чего-то не понимаете в живописи, – неожиданно спокойно напомнила Ирина. – Так почему бы вам не помочь мне научиться стрелять? Или к этому есть препятствия? Я слышала, вы должны отчитываться за каждый израсходованный патрон.
   – Но вы-то не должны, правда? – мягко ответил Глеб. – С чего начнем? Пистолет, автомат, винтовка? Противотанковое орудие?
   – А ядерной боеголовки у вас нет?
   – Для того чтобы прикончить человека термоядерным зарядом, большого умения не требуется, – заметил Глеб. – Беда только, что при этом погибает неоправданно большое число посторонних. А главное, вы сами не видите, как мерзавец отдает концы... Словом, никакого удовольствия. Начнем-ка мы, пожалуй, с пистолета. Это оружие, во-первых, самое компактное, а во-вторых, из него труднее всего попасть в цель. А в-третьих, вам сейчас, ей-богу, не помешает иметь в сумочке что-нибудь более серьезное, чем пилочка для ногтей.
   – Господи! – воскликнула Ирина, – о чем мы с вами говорим! Стоим посреди улицы, в двух шагах от Третьяковки, и несем какой-то бред...
   – Так давайте сядем в машину и будем нести бред там, – предложил Глеб. – А то я с этой папкой чувствую себя ряженым.
   Ирина бросила на него быстрый косой взгляд исподлобья, невесело усмехнулась и двинулась к машине.
   За последние дни Глеб уже приловчился усаживаться в ее спортивное авто так, чтобы не выглядеть при этом инвалидом. Когда Ирина вставляла ключ в замок зажигания, он заметил, что рука у нее немного дрожит, и с привычным фатализмом подумал, что жить вечно до сих пор не удавалось никому. Кроме того, вождение автомобиля – тоже неплохой способ разрядки, ничуть не хуже стрельбы, колки дров или физических упражнений.
   – Вы ни о чем не спрашиваете, – сказала Ирина, когда двигатель ожил и едва слышно заурчал под длинным обтекаемым капотом.
   – А зачем? – ответил Глеб, пожав плечами. – Ведь все видно и так. Это копия, верно?
   – Да, – сказала Ирина, – копия, и притом недавняя.
   – Знаете, вы на удивление хорошо держитесь, – искренне похвалил ее Глеб.
   – А что вас удивляет? Конечно, обнаружив это случайно, я была бы просто в шоке, но за последние дни вы с Федором Филипповичем уже приучили меня к этой мысли. Слишком много было косвенных доказательств того, что картину подменили. Так много, что я, пожалуй, сильнее удивилась бы, окажись она оригиналом. Ну, и что мы предпримем теперь?
   – Поедем учиться стрелять, – сказал Сиверов и указал направление, в котором следовало двигаться.
   Ирина досадливо поморщилась, мощным рывком посылая машину вперед, в самую гущу уличного движения.
   – Я не о том, – сказала она, – и вы это прекрасно понимаете. Как мы станем искать картину – вот что меня интересует.
   – Мы? – делано изумился Сиверов. – Мне казалось, что вы взяли на себя только ту часть работы, которая касается проведения искусствоведческих экспертиз...
   – Перестаньте паясничать, – процедила Ирина, опасно подрезая сверкающую черную "ауди" с думским триколором на номерном знаке. Раздраженный гудок клаксона донесся до Глеба уже откуда-то издалека. – Я, конечно, ничего не смыслю в вашей работе, имею о ней лишь самое общее представление, да и то скорее всего неверное... Но это мой мир, я знаю его, как свои пять пальцев, и с моей помощью работа у вас пойдет гораздо быстрее. Сейчас самое важное – не дать вывезти картину... фрагменты картины за границу, распродать в частные коллекции, откуда их уже не выцарапаешь.
   – А знаете, – сказал Глеб, намеренно уводя разговор в сторону, – я, честно говоря, не понимаю, как это возможно. Ведь тем же коллекционерам должно показаться подозрительным одновременное появление на арт-рынке такого количества неизвестных ранее этюдов к одной и той же картине.
   – Это может показаться не совсем обычным, – поправила Ирина, лавируя среди катящихся прочь от центра машин, как стриж в стае ворон, – но не более того. Иванов работал над этой картиной много лет, написал сотни этюдов, и кто может знать, сколько их утрачено за полтора с лишним века? И потом, не думаете же вы, что воры вот так возьмут и выставят всю партию на аукцион!
   – А как было бы славно! – сказал Глеб. – Тогда уже через десять минут все они сидели бы за решеткой... Но на это не рассчитываю даже я. Понятно, что фрагменты картины будут распродаваться по одному и почти наверняка с солидной разбежкой по времени... То есть, по-вашему, следить за аукционами бесполезно?
   – Не совсем так, – возразила Ирина, проскакивая перекресток на желтый сигнал светофора под носом у громоздкого ярко-оранжевого грузовика коммунальной службы. – В нашем положении впору хвататься за любую соломинку, да и никакой другой способ продажи не может дать такой прибыли, как солидный аукцион. Возможно, один или два фрагмента и будут выставлены, хотя... Не знаю. Я бы на их месте поостереглась. Разве что подпольные аукционы, но человеку со стороны, без очень солидных рекомендаций, на них практически невозможно попасть. О них и узнать-то не всегда получается, а уж проникнуть туда и проследить за торгами... Нет, это практически невыполнимо. Надо искать воров, а уже через них попытаться вернуть хотя бы часть фрагментов картины, а не наоборот.
   – Ну, вот видите, – сказал Глеб, подавляя инстинктивное желание отшатнуться от промелькнувшего в опасной близости от его лица ярко разрисованного какой-то рекламой борта троллейбуса. – И вы еще спрашиваете, что нам делать... Да вы это знаете лучше меня! Только... Вот что, Ирина Константиновна. Вы – умный человек...
   – Хорошо, что вы не сказали "умная женщина", – перебила его Андронова. – Не то как раз схлопотали бы по физиономии.
   – Вы что, феминистка?! – ужаснулся Сиверов. – Лично я как-то не ощущаю разницы между этими двумя понятиями...
   – Врете, – ожесточенно газуя, отрезала Ирина.
   – Ну и вру... Вам что, жалко?
   – Да врите на здоровье, мне это не мешает. Все равно я уже, кажется, научилась понимать, когда вы говорите правду, а когда лжете.
   "Как бы не так", – усмехаясь, подумал Сиверов.
   – Вернемся к нашим баранам, как выражается Федор Филиппович, – сказал он вслух. – Господи, да что ж вы творите?! Вы же ему чуть зеркало не снесли!
   – Кому? – хладнокровно поинтересовалась Ирина.
   – Неважно, проехали... Так вот, вы – умный человек и наверняка очень скоро сами поймете то, о чем я вам сейчас скажу. Если уже не поняли...
   – Что именно?
   – Понятно, что скандал вокруг "Явления..." в данный момент нежелателен. Во-первых, он подорвет репутацию галереи, да, пожалуй, не только галереи – страны... Но это бы еще полбеды, к скандалам нам не привыкать. Беда в том, что похитители, узнав о том, что их афера выплыла наружу, могут занервничать и предпринять что-нибудь радикальное. Это как с похищением людей, понимаете? Похитителя нельзя пугать, потому что, испугавшись, он может убить заложника. То же и в нашем случае. Когда о краже картины начнут трубить средства массовой информации сначала у нас, а затем по всему миру, этим подонкам станет ясно, что все их труды пошли насмарку – картину им теперь не продать. А какой смысл хранить у себя ворох бесполезных холстов, которые к тому же являются неопровержимым вещественным доказательством твоей вины? Это ведь все равно что спать в пороховом погребе с зажженной сигаретой в зубах... Поэтому, если мы хотим вернуть картину или хотя бы часть ее, надо держать все в тайне, сколько это будет возможно.
   – По-моему, это уже обсуждалось, – сказала Ирина, – причем давным-давно. Зачем повторять одно и то же по десять раз?
   – Это была прелюдия, – сказал Глеб, – присказка. Что же касается самой сказки, то суть ее, если говорить коротко и без обиняков, заключается в следующем: громкий скандал вокруг этого дела послужил бы единственным надежным залогом вашей безопасности. Бессмысленно затыкать рот человеку, который уже все сказал. Как только все откроется, вы станете похитителям безразличны. Что есть вы, что нет вас – им от этого ни жарко, ни холодно, у них других хлопот полон рот. У них тогда останется одна забота: зарыться поглубже, чтобы их не нашли, и избавиться от улик.
   – Это мне понятно, – после непродолжительной паузы сказал Ирина. – Мне непонятно, к чему вы клоните. На совесть пытаетесь давить? Так это напрасный труд. Я и без вас знаю, что должна делать, а чего не должна. Вернуть картину – мой долг, вам ясно?
   – Ничего подобного, – возразил Глеб. – Это не ваш, это мой долг. Мой и таких, как я. А вы – частное лицо, и никто не имеет права требовать от вас, чтобы вы рисковали жизнью. Я вам даже больше скажу. Вы можете думать, что ваша жизнь – ничто по сравнению с этой картиной. Так вот, это – чепуха, нонсенс. Никакая картина не стоит человеческой жизни. Жизнь, потраченная на написание картины, – это еще имеет какой-то смысл. Но жизнь, отданная, извините, за кусок испачканного масляной краской холста, – это преступное расточительство. Особенно если речь идет о такой жизни, как ваша...
   – Это что, комплимент?
   В голосе Ирины не было женского кокетства, одно только холодное удивление и неприятие того, что пытался втолковать ей Сиверов.
   – Это простая констатация факта, – возразил тот. – У вас должны получиться прекрасные дети – красивые, умные, талантливые. У них будут свои дети, а у тех – свои... Представляете, огромное множество красивых, умных и талантливых людей – ваши потомки? Вы только вообразите себе их всех – на сотни, а может, и тысячи лет вперед! И всех их вы готовы погубить за одну картину? Да пропади она пропадом!
   Ирина даже немного сбавила скорость, чтобы, повернув голову, с каким-то новым выражением взглянуть Глебу в лицо.
   – На дорогу смотрите, – сердито буркнул он. – Умереть за картину – это, конечно, глупо, но хотя бы красиво. А размазаться по дороге на скорости двести километров в час не только бессмысленно, но и противно. Не эстетично, я бы сказал.
   – Вы очень необычно рассуждаете для человека, в круг обязанностей которого входит умение убивать людей, – заметила Ирина, переводя взгляд на дорогу и снова нажимая на педаль газа так, что двигатель под капотом злобно завыл на нестерпимо высокой ноте. – Если вы действительно придерживаетесь подобных взглядов, зачем же было выбирать такую профессию? Шли бы в медицину или, например, в педагогику...
   – Мы выбираем, нас выбирают... – грустно продекламировал Сиверов. – Бывает так, что не человек выбирает профессию, а она его. И потом, чем моя работа хуже работы врача? Врач спасает людей от болезней и травм, а я – от подонков, угрожающих их жизни...