Огинский писал, тщательно подбирая слова и следя за тем, чтобы и впрямь не наделать грамматических ошибок. О том, что его впоследствии смогут опознать по почерку, он не беспокоился: в запасе у него было не менее десятка различных, совершенно не схожих друг с другом почерков. Это было умение, совершенно необходимое для человека, которому время от времени, чтобы выжить, приходилось подделывать векселя.
 
   “Ваше сиятельство, – писал он, – князь Петр Иванович!
   Сомневаюсь, чтобы Вы смогли вспомнить мое имя, хотя некогда я имел огромное удовольствие служить под Вашим началом. Ратные подвиги Ваши навеки вписали Ваше имя в историю государства Российского. Слава Ваша и популярность в войсках столь велики, что всех нас, от рядового пехотинца до генерала, охватило глубочайшее уныние при известии о прискорбном происшествии, с Вами приключившемся. Вашего присутствия, Вашего острого ума, храбрости и решительности ныне весьма недостает в армии, каковая терпит неисчислимые бедствия от проклятого Бонапарта.
   Находясь по ранению в Ваших краях, я был несказанно рад узнать, что здоровье Ваше идет на поправку, и жизни Вашей более ничто не угрожает. В сем вижу я неоспоримую заслугу Ваших глубоко мною уважаемых домочадцев, кои порадели обеспечить Вам надлежащий уход и, главное, покой душевный, без которого немыслимо выздоровление Ваше. Выражая Вам свое глубочайшее и трепетное почтение, вместе со всей армией льщу себя надеждою вскоре вновь увидеть Вас в наших рядах, ибо воистину прискорбные вещи происходят здесь в Ваше отсутствие. Будь Вы по-прежнему с нами, разве отдали б мы на поругание неприятелю первопрестольную нашу Москву? Разве отступили бы мы без боя с поля славной Бородинской виктории, и разве горела бы сейчас подожженная с четырех концов Москва, когда бы на военном совете в Филях, где было принято сие позорное решение, звучал бы и Ваш голос?
   Льщу себя, однако же, надеждой, что прискорбное сие событие не явится для Вас новостью и не послужит ухудшению Вашего драгоценного здоровья. Думается, домочадцы Ваши, при всем своем радении о Вашем покое, не посмели утаить от Вас сие печальное известие, ибо сокрытие оного было бы величайшей низостью и предательством в отношении столь доблестного сына Отечества, как Ваше сиятельство.
   За сим остаюсь с глубочайшим почтением и с надеждою вскоре видеть Ваше превосходительство во главе победоносных русских полков
   Ваш покорный слуга
   Гвардии капитан Алексей Щеглов”.
 
   – Уф! – сказал пан Кшиштоф, пошевелил затекшими, испачканными чернилами пальцами, без спроса налил себе водки и залпом опрокинул рюмку. – С детства ненавижу чистописание!
   – Хотелось бы ознакомиться, – сдержанно заметил Лакассань, указав глазами на письмо.
   – Да сколько угодно, – разрешил довольный собою пан Кшиштоф, придвигая к нему бумагу. – Впрочем, вы ведь не читаете по-русски... Если хотите, я переведу.
   – Я читаю по-русски, – заверил его Лакассань. – Писать я бы не отважился, но прочесть написанное как-нибудь смогу. Ну-ка, ну-ка, что тут у нас...
   Он взял письмо со стола и, держа бумагу на отлете, углубился в чтение. Процесс этот явно был для него мучителен: читая написанный на чужом языке текст, Лакассань хмурился, морщился, водил по бумаге пальцем и шевелил губами, словно пытаясь таким образом облегчить себе это тяжелое занятие. Наконец, он дочитал до конца и аккуратно опустил письмо на стол.
   – Недурно, – сказал он. – На мой взгляд, слабовато, но в целом недурно.
   – Слабовато? – переспросил пан Кшиштоф. – Позвольте-ка...
   Он взял письмо, быстро перечитал его и, на минуту задумавшись, быстро дописал постскриптум.
   “P. S. Умоляю Вас, Ваше превосходительство, возвращайтесь поскорее к войскам, ибо без Вас судьба кампании будет решена в ближайшее же время – окончательно, бесповоротно и в самом дурном для нашего возлюбленного Отечества смысле. Москва сдана без боя; очередь за Петербургом. Командование наше пребывает в нерешительности, армия деморализована и наполовину разбита. Писать об этом страшно, но приходится признать, что, потеряв Вас, мы потеряли Россию”.
   – Вуаля, – сказал он, передавая письмо Лакассаню, – извольте ознакомиться. Так сказать, последний крик души – простой, недалекой, но полной горячего патриотизма.
   Лакассань прочел и вернул письмо пану Кшиштофу.
   – Ну что же, – сказал он, – пусть будет по-вашему. Хотя, на мой взгляд, пуля все-таки надежнее. Почему бы вам просто не пристрелить его, Огинский?
   – Я уже объяснял вам, почему. Почему вы не пойдете и не сделаете этого сами? Боитесь? Ждете, чтобы я таскал для вас из огня каштаны? Перестаньте действовать мне на нервы, Лакассань. Лучше подумайте о том, как доставить письмо адресату.
   Он помахал письмом в воздухе, чтобы чернила поскорее просохли, и несколькими излишне резкими, раздраженными движениями запечатал его. Затем он надписал адрес: “Его Высокопревосходительству князю Петру Ивановичу Багратиону, в собственные руки” , – и передал письмо Лакассаню. Француз подул на адрес и спрятал письмо за пазуху.
   – Что же, сударь, – сказал он, вставая, – не смею вас более задерживать. Я постараюсь, чтобы письмо попало по адресу сегодня же, в крайнем случае, завтра. От души советую вам не делать резких движений и оставаться на месте. Учтите, более я не намерен терпеть ваши штучки, которые вы столь изящно именуете превратностями судьбы. Ступайте к себе в номер и ждите известий от меня. Вам все ясно?
   Огинский молча кивнул, избегая смотреть ему в глаза. Внутри у него все дрожало. У него было такое ощущение, словно он только что избежал неминуемой мучительной смерти. Облегчение, которое испытывал пан Кшиштоф, глядя на удаляющуюся спину Лакассаня, было столь огромно, что он с превеликим трудом удерживался от рыданий.
   Немного придя в себя, он стал обдумывать ситуацию и пришел к выводу, что опять угодил из огня да в полымя. Багратиона, который одним своим присутствием создавал угрозу его благополучию, теперь можно было смело сбросить со счетов: если печальное известие и не убьет князя, то, по крайней мере, надолго займет его мысли, отбив всякую охоту размышлять о таких мелочах, как какой-то подозрительный гусарский поручик. Но теперь место раненого генерала занял живой, совершенно здоровый и полный энергии Лакассань, который был для пана Кшиштофа вдесятеро опаснее всей русской армии со всеми ее генералами и маршалами. Избавиться от этого холодного убийцы будет гораздо сложнее, чем от измученного ранами и лихорадкой Багратиона; пан Кшиштоф в полной мере осознавал опасность, которой подвергался, и это сознание начисто лишило его покоя. Выпив еще одну рюмку водки, он окончательно сформулировал для себя аксиому, которая в данный момент управляла его жизнью: пока Лакассань жив, покоя пану Кшиштофу Огинскому не видать, как своих ушей.
   Лакассань между тем, помахивая тросточкой, праздной походкой дошел до дома князя Зеленского, адрес которого дал ему пан Кшиштоф, и стал прогуливаться взад-вперед перед воротами с видом человека, которому некуда девать время. Вскоре ему повезло: из низкой калитки, пригнувшись, вышла дворовая девка, неся в руке корзину для покупок. Крутанув тросточкой, Лакассань подошел к ней, остановил и вступил с нею в какой-то негромкий, но очень серьезный разговор.

Глава 7

   Во второй половине сентября княжна Мария получила письмо из города, написанное, судя по обратному адресу, предводителем уездного дворянства графом Федором Дементьевичем Бухвостовым. Мария Андреевна помнила Бухвостова еще по предыдущим приездам сюда. Это был веселый и добродушный толстяк, некогда, по слухам, являвшийся душой любой компании и в незапамятные времена стяжавший себе славу лихого гуляки и первейшего в уезде дамского угодника. Те времена, однако же, давно остались позади, и теперь, в свои пятьдесят с чем-то лет, граф Бухвостов казался юной княжне древним стариком, едва ли не ровесником ее покойного деда. Судя по тону, в котором было составлено полученное Марией Андреевной письмо, добрейший Федор Дементьевич все еще бодрился, не желая признавать, что состарился. Его записка была полна шуток и игривых намеков, но шутки эти уже основательно попахивали плесенью – так, по крайней мере, показалось княжне. Смысл же письма сводился к тому, что в двадцатых числах сентября граф Бухвостов намеревался дать у себя дома большой бал, видеть на котором княжну Вязмитинову он почел бы за величайшую честь и неописуемое счастье.
   Поначалу княжна твердо решила, что никуда не поедет. До балов ли ей было, в самом деле?! С тех пор как она вернулась к жизни, которую в обществе принято полагать нормальной, ее не покидало сосущее ощущение пустоты и одиночества. Она вовсе не была изолирована от общества: соседи приезжали к ней с визитами, и несколько раз она выезжала с визитами сама, но все это было не то. Веселая трескотня женщин и глубокомысленные рассуждения мужчин казались ей никчемными и пустыми, как писк резвящихся в амбаре мышей. Она смертельно уставала от общения с этими людьми уже на пятой минуте визита и с трудом дожидалась момента, когда можно было откланяться и уйти, не нарушая приличий.
   В особенности досаждали ей частые посещения Зеленских, которые обыкновенно приезжали всем семейством и просиживали в гостиной по несколько часов. После этих визитов у княжны подолгу болела голова; кроме того, она никак не могла понять, с чего это вдруг чопорная Аграфена Антоновна и ее похожий на воробья супруг воспылали к ней таким горячим участием. Натурально, княжна не усматривала в поведении Зеленских никакого недоброго умысла; они казались ей просто довольно скучными и недалекими людьми, которые действовали сообразно собственным понятиям о доброте и приличиях. Княгиня Аграфена Антоновна все время донимала княжну настойчивыми предложениями, если не сказать просьбами, переселиться в их усадьбу. Она мотивировала это очевидной неспособностью княжны жить отшельницей и при этом справляться с запущенным старостой Акимом хозяйством. Это невозможно, восклицала княгиня, тряся двойным подбородком; более того, это неприлично! Молодая девица, одна, без присмотра, без помощи и защиты, в обществе какого-то подозрительного француза... При упоминании о французе ее губы, как правило, строго поджимались, зато глаза, напротив, почему-то начинали быстро-быстро бегать из стороны в сторону, зажигаясь каким-то нездоровым любопытством. Разгадать эту пантомиму было проще простого, но княжна сознательно не хотела этого делать, не допуская даже мысли, что Аграфена Антоновна может придерживаться о ней столь оскорбительного мнения.
   Одним словом, поведение семейства Зеленских было для княжны непонятно и даже загадочно. Аполлон Игнатьевич все время мелко хихикал, а если и открывал рот, то лишь для того, чтобы поддакнуть супруге; дочери же их, все три, представлялись Марии Андреевне как одно пустое место – весьма, впрочем, шумное. Что же до француза, то бишь учителя танцев Эжена Мерсье, то он попадался княжне на глаза сравнительно редко – в основном, по вечерам, когда за окном темнело и прислуга подавала ужин. О делах они почти не говорили. Княжна предполагала, что Мерсье проводит все дни, занимаясь ее хозяйством, и была ему за это весьма благодарна. Время от времени француз предоставлял ей краткий отчет о проделанной работе, из которого княжна понимала лишь, что все было плохо, но постепенно шло на лад; иногда он приносил ей какие-то деньги – недоимки, выручку от проданного в казну урожая и т. п., – которые всегда приходились весьма кстати. Сидя по вечерам за столом в обществе княжны, Мерсье выглядел усталым, но был весел, все время сыпал шутками и развлекал Марию Андреевну игрой на клавикордах и исполнением под собственный аккомпанемент веселых французских шансонеток.
   Поначалу княжну несколько беспокоила двусмысленность ее положения. Она ждала и боялась ухаживаний со стороны француза. Ухаживания эти представлялись ей совершенно неуместными: при всех своих неоспоримых достоинствах Мерсье был не в ее вкусе и вообще, что называется, не пара княжне. Кроме того, Мария Андреевна полагала, что должна хранить верность молодому Вацлаву Огинскому, хотя образ последнего с течением времени делался все более расплывчатым, постепенно приобретая неопределенные очертания какого-то светлого, но совершенно безликого облачка. Влюбляться в Мерсье она, однако же, не собиралась, да и француз, похоже, не питал на сей счет никаких иллюзий. Он был с княжной неизменно ровен, весел и дружелюбен, никогда не отказывая ей в помощи и в то же время избегая навязываться. Порой княжне даже начинало казаться, что француз сознательно старается поменьше попадаться ей на глаза; впрочем, по большому счету, Мерсье был ей безразличен. Они были, в некотором роде, товарищами по несчастью и помогали друг другу, чем могли, но этим их отношения полностью исчерпывались. Настоящей теплоты между ними не было: княжна, как ни старалась, не могла забыть окровавленной физиономии деревенского старосты, его отчаянных воплей и разгоряченного, веселого лица Мерсье, выглянувшего из распахнувшейся двери. Необходимость подобных действий, по мнению княжны, не оправдывала того удовольствия, которое почудилось ей в тот момент на лице француза. Это была, пожалуй, единственная по-настоящему глубокая трещина в их отношениях, но она никак не хотела зарастать.
   Тем не менее, получив приглашение графа Бухвостова, Мария Андреевна за ужином показала его французу. Тот долго разбирал затейливые завитушки, коими граф во множестве украшал каждую написанную им букву, хмурился, двигал кожей на лбу и шевелил губами. Дочитав, наконец, письмо, он вернул его княжне и с нескрываемым удивлением воззрился на нее.
   – Прошу прощения, уважаемая Мария Андреевна, – осторожно сказал он, – но я не совсем понимаю... Приглашение, кажется, адресовано вам. Уж не хотите ли вы, чтобы я поехал на бал вместо вас?
   – Ах, вы все шутите, – сказала княжна, – а вот мне не до смеха. Граф – добрейший человек, и я не знаю, как отказать ему, не обидев.
   – Добрейший, говорите? Так зачем же отказывать? Я чего-то не понимаю, принцесса. Вы не потрудитесь разрешить мое недоумение? Ведь должна же существовать какая-то веская причина, по которой молодая, богатая, знатная, и прелестная во всех отношениях девица не желает поехать на бал! Допускаю, что цвет здешнего общества несколько... э-э-э... бледноват для вас. Но ведь лучшего в этой глуши ждать не приходится! Так за чем же дело стало?
   – Мне полагается быть в трауре, – напомнила княжна. – Мое появление на балу может быть сочтено не совсем приличным...
   – Какая чепуха! – воскликнул Мерсье. – Живому надлежит думать о живом. Если бы граф... э... Бухвостов придерживался на сей счет иного мнения, он просто не прислал бы приглашение. А ведь он, насколько я понял, предводительствует в местном дворянском собрании и, следовательно, должен лучше нас с вами понимать, что прилично и что неприлично. Что же касается ваших Зеленских, мнение которых, похоже, беспокоит вас более всего, то я давно хотел вам сказать: пошлите вы их ко всем чер... Ах, прошу прощения, нечаянно сорвалось. Я лишь хотел сказать, что мнение княгини Зеленской есть частное мнение глупой и самодовольной курицы, не видящей дальше собственного носа, и вам не пристало на нее оглядываться.
   Княжна строго нахмурилась, слушая такие речи, которые в устах скромного учителя танцев и в самом деле звучали довольно странно, но потом, не выдержав, улыбнулась. Странная – вероятно, инстинктивная – неприязнь Эжена Мерсье к семейству Зеленских была столь велика, что француз, о котором так часто упоминала княгиня Аграфена Антоновна, ухитрился до сих пор ни разу не попасться им на глаза. Как только к дому подъезжал вместительный экипаж князя Аполлона Игнатьевича, француз поспешно удалялся, бормоча под нос проклятия на родном языке.
   – Послушайте, Эжен, – сказала Мария Андреевна, – я давно хочу вас спросить: чем, если не секрет, вам так не угодили Зеленские?
   Мерсье вздохнул.
   – Ах, принцесса Мари, принцесса Мари... Неужели вы не видите, что это злые и глупые люди? Это написано на их жирных физиономиях такими крупными буквами, что их можно без труда прочесть даже в темноте. А когда злобный глупец тщится выглядеть добрым, умным и благородным человеком, это означает лишь, что он задумал какую-то подлость и старательно усыпляет вашу бдительность.
   – Постойте, – хмурясь на сей раз уже по-настоящему, перебила его княжна. – У вас какой-то очень мрачный взгляд на вещи, Эжен. Разве так можно? Да, князь и княгиня не блещут ни умом, ни добротой. Но почему не предположить, что они знают об этом, стыдятся этого и пытаются измениться к лучшему... ну, пусть не измениться, но хотя бы выглядеть лучше в глазах окружающих?
   – Злобный дурак всегда – вы слышите: всегда! – полагает себя не ниже, но, напротив, много выше окружающих. Заблуждаться по этому поводу смерти подобно. Вы и ахнуть не успеете, как вам вонзят кинжал между лопаток... в фигуральном смысле, разумеется. Хотя, кто знает: может быть, и в буквальном.
   – Боже, что вы такое говорите! Откуда у вас такие подозрения? Я тоже не люблю Зеленских, но, на мой взгляд, они совершенно безобидны. Разве что любят посплетничать...
   – Не хочу вас обидеть, принцесса, – отходя к клавикордам и задумчиво пробуя пальцем клавиши, сказал Мерсье, – но мне кажется, что вы мало вращались в свете. Это дурно. Дурно для вас в вашем нынешнем положении, я имею в виду. Князь Зеленской – весьма посредственный хозяин и неудачливый карточный игрок, все состояние которого состоит из одних лишь многотысячных долгов. У него три глупые и некрасивые дочери на выданье и сварливая жадная жена...
   – А вы хорошо изучили подноготную князя, – заметила Мария Андреевна. – Откуда все это вам известно?
   – По долгу моей нынешней службы у вас мне приходится много общаться с людьми, – ответил Мерсье. – Поневоле узнаешь даже то, чего знать вовсе не хочешь. Что же до князя Зеленского, то, наблюдая его частые визиты в ваш дом, я почел своим долгом навести о нем более подробные справки. Видите ли, княжна, я льщу себя надеждой, что я для вас не только управляющий, но и, в некотором роде, друг. Защиту вашей чести и вашего состояния я почитаю за великое счастье. Так вот, о вашем состоянии... Имей князь Зеленской хотя бы одного сына, он бы просто попытался женить его на вас, и дело с концом. Но сына у него нет, так что наложить руку на ваши деньги для него довольно сложно. Единственное, что сулит ему хоть какую-то надежду, это ваш юный возраст. Если ему удастся добиться своего назначения вашим опекуном, дело будет в шляпе. Формально вы будете по-прежнему считаться владелицей своего состояния; на деле же распоряжаться им будет князь Аполлон, и к тому времени, когда вы достигнете совершеннолетия, при вас останется только пара платьев. Все остальное будет просто пущено по ветру, проедено, проиграно в карты, потеряно, продано...
   – Вы меня пугаете, – сказала княжна, которая и в самом деле была напугана даже не столько словами Мерсье, сколько уверенным тоном, каким эти слова были произнесены.
   – Вот именно, – сказал Мерсье, – пугаю. Я не знаю этого наверняка, а лишь предполагаю, но такое предположение кажется мне весьма близким к действительности. Это не означает, что вы должны бежать от Зеленских с воплями, как от зачумленных, или донести на них в полицию. Это означает только, что вам следует держаться настороже, чтобы их активные действия, буде они на них отважатся, не застали вас врасплох. Вы меня понимаете?
   – Не вполне, – призналась княжна, – но все равно, спасибо за заботу. Предупрежден – значит, вооружен.
   – Славно! – воскликнул Мерсье. – Я не знал, что вам известна эта поговорка. Славно, что вы меня поняли. Теперь еще одно, принцесса. Этот бал, с которого началась наша беседа... Подобные сборища весьма удобны для того, чтобы плести интриги. Тут словечко, там намек... Вы меня понимаете? Полагаю, вам все-таки лучше поехать. Во-первых, так вы сможете держать противника в поле зрения, а во-вторых, вполне возможно, обзаведетесь союзниками. Только будьте очень осторожны в разговорах и в выборе друзей. Лживый друг хуже честного врага, запомните это.
   – Вы поразительный человек, Эжен, – сказала княжна. – Никогда бы не подумала, что учитель танцев; провожая на бал знакомую девицу, может говорить ей подобные вещи. Как будто я отправляюсь не на бал, а... а... я даже не знаю, куда. Лазутчиком в неприятельский лагерь, например.
   – Разница не так уж велика, – заметил Мерсье и сел за клавикорды. – Если как следует присмотреться, конечно. Что бы вам такое спеть, чтобы вы повеселели?
   ...Бал, который давал предводитель дворянства, обещал стать заметным событием в жизни провинциального уездного городка. Просторный, украшенный по фасаду античным портиком с колоннами (которые, увы, казались пузатыми из-за промашки провинциального архитектора, не знавшего древнего секрета), дом графа Бухвостова с трудом мог вместить всех гостей. Несмотря на военное время, а может быть; именно благодаря ему, было много военных, так что во всех концах бального зала то и дело мелькали их шитые золотом мундиры, витые аксельбанты и взбитые по последней армейской моде бакенбарды. Поначалу княжна Мария, слегка растерялась от обилия света, шума и человеческих лиц. Она явилась на бал одна, без сопровождения, что было не очень прилично для девицы ее возраста. Мерсье наотрез отказался служить ей спутником, резонно заметив, что подобный эскорт может скорее скомпрометировать ее, чем послужить защитой от злых языков. Стоя на пороге бальной залы, княжна заколебалась, не решаясь ни войти, ни повернуть обратно. Но тут из празднично разодетой толпы гостей, как пробка из бутылки с шампанским, вырвался и подбежал к княжне, семеня короткими толстыми ножками, круглый, потный, сияющий, густо припудренный и смешно взмахивающий пухлыми руками хозяин, граф Федор Дементьевич Бухвостов.
   Вихрем налетев на княжну, он завладел обеими ее руками, мигом осыпал их поцелуями и пудрой, вдруг загрустил, с дрожью в голосе высказал глубочайшее соболезнование по поводу смерти старого князя и тут же, почти без перехода, принялся взахлеб рассказывать, сколько гостей съехалось к нему на бал, сколько он заказал закусок, у кого переманил лучший в губернии оркестр и какое ожидается веселье. Не переставая размахивать руками, выделывать ногами какие-то замысловатые коленца, болтать и хвастаться, граф подхватил Марию Андреевну под локоток и увлек за собой в саму гущу толпы, успевая улыбаться всем подряд, раскланиваться направо и налево и отпускать дамам пространные, многослойные и сладкие, как кремовый торт, комплименты.
   Княжна неожиданно почувствовала себя легко и свободно. Ее душой уже начал овладевать непонятный восторг перед чем-то новым, неизведанным. Ей показалось вдруг, что именно с этого бала начнется новая, не запятнанная горем и невзгодами страница ее жизни. Впервые за много дней она впервые в полной мере ощутила, что молода, красива и полна кипучей энергии юности. Щеки ее зарумянились, глаза разгорелись радостным блеском, а уголки губ дрожали, все время норовя расползтись в стороны в беспричинной счастливой улыбке. Даже привычное, набившее оскомину кудахтанье княгини Аграфены Антоновны, которая как-то неожиданно возникла рядом вместе со всеми тремя своими дочерьми, сегодня не могло испортить Марии Андреевне настроения. Княгиня снова принялась говорить что-то о приличиях, о прекрасной, но, увы, неопытной юности, об опасностях, подстерегающих на каждом шагу несчастную сироту...
   – Полно, Аграфена Антоновна, – почти не слыша собственного голоса и глядя мимо собеседницы вверх, на хоры, где уже настраивал скрипки привезенный графом Бухвостовым из губернии оркестр, сказала княжна, – полно! Это все вздор. Посмотрите, как чудесно! Я хочу танцевать. Сто лет не танцевала, даже забыла, как это делается. Ах, как чудесно!
   И она пошла прочь от княгини Зеленской, но все-таки успела краем уха уловить вполголоса сказанные Аграфеной Антоновной своей соседке, престарелой графине Хвостовой, слова:
   – Вот они, современные нравы. Нет, матушка Дарья Васильевна, что ни говорите, а молодежь все-таки нуждается в покровительстве и опеке старшего поколения...
   Слово “опека” неприятно царапнуло слух княжны, напомнив о предостережениях Мерсье, но тут дирижер на хорах строго постучал своей палочкой по пюпитру, и музыканты замерли, занеся над струнами смычки. В наступившей тишине певуче прозвучал голос распорядителя бала, а потом сверху, справа, слева, со всех сторон полилась музыка. Кто-то высокий, в крестах и эполетах, малиново позванивая шпорами, остановился перед княжной, и она, почти ничего не слыша, не видя и не понимая, кроме собственного восторга от вновь вернувшейся к ней жизни, протянула этому человеку руку в перчатке.
   Музыка закружила ее и кружила долго, лишь изредка отпуская, чтобы она могла перевести дыхание. В один из таких моментов ей показалось, что в толпе мелькнуло знакомое лицо. В этом не было ничего удивительного: вокруг было много знакомых лиц; но это лицо тревожило княжну, не давая ей покоя. Ощущение было странным: княжна могла поклясться, что очень хорошо знает этого человека и в то же время была не в силах вспомнить, где она его видела. Отказавшись от приглашения на мазурку, которую очень любила и страстно мечтала станцевать, Мария Андреевна отошла в сторонку и стала у окна, задумчиво покусывая веер. Мелькнувшее между чьих-то затылков лицо продолжало стоять у нее перед глазами, как живое: правильные мужественные черты, прямой нос, чувственный рот с красными губами, черные, лихо закрученные усы, выразительные карие глаза и черный лоскут на лбу, маскирующий, как видно, повязку на ране.