Княжна представила себе, что может произойти в таком случае, и утолки ее губ слабо шевельнулись – так, что это почти напоминало улыбку. Картинка получалась весьма заманчивая. Мария Андреевна представила, как два негодяя одновременно выхватывают пистолеты и, направив их друг на друга, разом спускают курки и падают в разные стороны, картинно раскинув руки.
   Сказки, подумала княжна. В жизни так не бывает. В жизни кто-нибудь один непременно промахнется, но это все-таки шанс. Пока они тут будут выяснять отношения, можно попытаться тихонько улизнуть...
   Лакассань вдруг завозился, вынул из кармана своего драного мужицкого армяка окурок сигары, прикурил от головешки, встал и, ничего не говоря, удалился в темноту. Пан Кшиштоф продолжал неумело тюкать топором по доскам, откалывая от них щепки. Он занимался этим с такой угрюмой сосредоточенностью, словно на всем белом свете не было более важного дела.
   – Пан Кшиштоф, – тихо окликнула его княжна, – вы должны мне помочь.
   Огинский на мгновение поднял на нее мрачный и пустой, ничего не говорящий взгляд и снова опустил глаза. Тюк, сказал его топор. Тюк, тюк. Затрещала подгнившая доска. Пан Кшиштоф ухватился обеими руками за края трещины и с силой развел их в стороны, разодрав доску пополам, как легендарный Самсон пасть не менее легендарного льва.
   – Вы должны помочь мне бежать, – продолжала Мария Андреевна, – иначе я позволю Лакассаню ознакомиться с содержанием письма, которое вы отправили на высочайшее имя.
   Занесенный для очередного удара топор замер в воздухе, и на мгновение княжне показалось, что он сейчас опустится ей на голову. Она напряглась, но отливающее оранжевым в отблесках костра лезвие снова с тупым стуком упало на очередную доску: тюк!
   – Я не понимаю, о чем вы говорите, – не поднимая головы, пробормотал Огинский.
   – Я говорю о находящейся при мне копии некоего письма, – сказала княжна, – на основании которого меня обвиняют в государственной измене. Письмо это могло быть написано только одним человеком, и этот человек – вы, сударь, поскольку только вам известны подробности недавних событий. Вы отлично понимаете, о чем я говорю, и совершенно напрасно тянете время. Когда вернется Лакассань, разговаривать будет поздно. Да я и не стану с вами разговаривать, а просто отдам письмо ему. Пользы мне от этого будет немного, но зато я получу удовольствие, наблюдая за тем, как вас раздавят на месте, словно мокрицу, каковой вы и являетесь на самом деле. Решайте, сударь. У вас есть время до возвращения вашего приятеля, не больше.
   Пан Кшиштоф махнул топором и с нечеловеческой силой обрушил его на висевший в воздухе край доски. Доска подскочила и непременно ударила бы его по лбу противоположным краем, если бы Огинский вовремя не прикрылся локтем.
   – Дьявол, – обессиленно сказал пан Кшиштоф. – Вы не понимаете, княжна... Вы просите о невозможном, потому что я такая же жертва этого человека, как и вы. Поверьте, я действовал и продолжаю действовать исключительно по принуждению. Это страшный человек, княжна, и пытаться одолеть его – очень опасное занятие. Мне нужны твердые гарантии на тот случай, если я...
   – Оставьте, сударь, – перебила его княжна. – Вы выбрали очень странное и неподходящее время для того, чтобы требовать гарантий и вообще торговаться.
   – Это верно, – сказал у нее за спиной веселый голос Лакассаня. Княжна вздрогнула: она совершенно не слышала, как он подошел. – Наш друг Огинский просто обожает торговаться, у него душа лавочника. Не спорьте, приятель, это так. И обижаться на меня не стоит, потому что на правду не обижаются. Так гласит народная мудрость, хотя, по моим наблюдениям, чаще и сильнее всего мы ненавидим именно тех, у кого хватает смелости сказать нам прямо в глаза правду о нас. И это в корне неправильно, потому что правду о себе надобно знать, дабы не попасть впросак по неведению. Итак, вот вам правда о вас: вы трус и лавочник, Огинский. Запишите это где-нибудь, чтобы не забыть, и перечитывайте каждый вечер на сон грядущий. Поверьте, это очень поможет вам достичь гармонии с самим собой и с окружающим вас миром.
   Лакассань поставил на замусоренный пол принесенный из кареты княжны погребец с провизией, уселся перед ним, по-турецки скрестив ноги, и откинул крышку. Короткий и обгрызенный окурок сигары по-прежнему дымился у него в зубах. Француз языком передвинул его в угол рта и, щурясь от дыма, одним глазом заглянул в погребец.
   – Так, что тут у нас?.. Хлеб, мясо... Надо же, огурцы! Прелестно, прелестно... А это что такое? Ба! Да это же вино и, судя по всему, неплохое! Я преклоняюсь перед вами, принцесса. Право, если бы не самые разнообразные привходящие обстоятельства, я просил бы вашей руки... Впрочем, об этом я уже, кажется, говорил.
   – Да, – сказала княжна, – говорили. Тогда я вам не ответила из обыкновенной учтивости, но теперь скажу: я не пошла бы за вас даже под дулом пистолета.
   – Ба, – сказал француз, – вот удивили! Теперь совсем другое дело. Но месяцем раньше... Прояви я тогда чуть-чуть настойчивости... Э, да что теперь об этом говорить! Возможность упущена безвозвратно. Вы заметили, что вся наша жизнь, если оглянуться назад и как следует присмотреться, состоит из упущенных возможностей? Впрочем, вы еще слишком молоды, чтобы это заметить, вам кажется, что впереди у вас вечность, до отказа набитая этими самыми возможностями... А вы, Огинский? Вы ничего такого не заметили?
   – Нет, – коротко буркнул пан Кшиштоф, отчаянно грызя ус.
   – Ну да, – со странной усмешкой сказал Лакассань, разглядывая на свет бутылку с вином, – конечно. Вы ведь не только трус и лавочник, но еще и глупец, каких мало. Даже ваш собственный горький опыт ничему вас не учит. И не надо пыхтеть и таращить на меня глаза, не то я подумаю, что вы страдаете запором... Прошу прощения, принцесса. Я несколько несдержан на язык, но вы только посмотрите на нашего поляка! Другого сравнения просто не подберешь.
   – Тем не менее, я попросила бы вас выбирать выражения, – сухо сказала княжна, которая, по правде говоря, находила использованное Лакассанем сравнение хотя и неприличным, но весьма метким.
   – Пардон, – рассеянно извинился Лакассань, продолжая вертеть в руках бутылку. – Так вот, Огинский, в силу своей недальновидности вы одну за другой упускаете прекрасные возможности изменить к лучшему свое никчемное существование, которое просто язык не поворачивается назвать жизнью. Да будь я на вашем месте, я бы понял принцессу с полуслова! Она давала вам такой шанс, а вы сдуру полезли торговаться!
   Княжна замерла, готовая в любую секунду вскочить и броситься в темноту. Лакассань ее удивил: он, несомненно, слышал если не весь ее разговор с Огинским, то, по крайней мере, достаточно для того, чтобы сделать выводы. Это был сущий дьявол во плоти, и Мария Андреевна впервые почувствовала настоящий страх.
   – Я не понимаю, о чем вы говорите, – упрямо повторил Огинский то, что незадолго до этого говорил княжне.
   – Ну вот, опять вы за свое! – воскликнул Лакассань. – Вы удивительно однообразны. Насколько я понял, вы тут говорили о какой-то весьма любопытной бумаге. Не позволите ли взглянуть, принцесса? Только не говорите, что вы меня не понимаете. Не надо уподобляться этому болвану, нашему незадачливому потомку древнего шляхетского рода.
   Княжна еще не успела принять никакого решения, как вдруг пан Кшиштоф, легко вскочив на ноги, стремительно бросился на Лакассаня, по дороге перепрыгнув через костер. Он взмахнул топором, вне всякого сомнения, намереваясь разрубить им голову ненавистного француза, но тут произошло нечто странное. Только что Лакассань сидел по-турецки, задумчиво вертя в руках бутылку бордо, в позе, исключавшей, казалось, всякую возможность обороны. В следующее мгновение его уже не оказалось на прежнем месте, и топор пана Кшиштофа вместо его головы встретил лишь пустоту. Огинский качнулся, теряя равновесие, увлекаемый вперед инерцией собственного молодецкого удара, споткнулся о вытянутую ногу француза и кубарем полетел в темноту. Лакассань с четверенек, как тигр, прыгнул следом за ним, коршуном рухнул на плечи и с размаху опустил бутылку на затылок пана Кшиштофа. Треснуло и зазвенело, разлетаясь во все стороны, толстое бутылочное стекло, вино веером брызнуло на грязный пол, брякнул о доски отлетевший к стене топор, и все закончилось.
   – О, – с каким-то удивлением в голосе сказал пан Кшиштоф и уронил голову. Княжна слышала, как она глухо ударилась об доски, словно неживой предмет.
   Владевшее ею оцепенение вдруг прошло. Мария Андреевна бесшумно поднялась на ноги и стремглав бросилась к выходу. Ей казалось, что она летит, не касаясь ногами пола. Дверной проем приближался, в лицо княжне ударила струя ледяного воздуха, казавшегося удивительно свежим и сладким после разъедавшего глаза дыма костра, а в следующее мгновение, когда Мария Андреевна уже была в дверях, вдруг послышался негромкий глухой стук, и она едва удержалась на ногах, ощутив внезапный рывок. Она попыталась сделать шаг и почувствовала, что ее что-то держит. Княжна рванулась, подол ее дорожного платья затрещал, но выдержал. Тогда она обернулась и при слабом свете костра увидела, что ее удерживает на месте широкий солдатский тесак, пригвоздивший подол к дверному косяку. Закусив губу, она вцепилась обеими руками в неудобную, слишком большую для нее рукоять и рванула изо всех сил, но тесак глубоко вошел в дерево и сидел прочно.
   – А ведь у меня есть еще и пистолет, – сказал, неторопливо приближаясь к ней, Лакассань. – Вернее, целых два пистолета. Мне не хотелось бы шуметь, но если вы меня заставите, мне придется еще сильнее испортить ваше платье. Позвольте, я вам помогу.
   Тесак вышел из дерева с глухим металлическим звоном, и княжна почувствовала себя свободной, но лишь на одно короткое мгновение. В следующий миг рука Лакассаня крепко взяла ее за плечо и развернула в сторону костра.
   – Вернемся к огню, – сказал француз, – утолим голод и побеседуем, как старые добрые друзья. Ведь вы не заставите меня обыскивать вас силой, правда? Не скрою, это доставило бы мне огромное удовольствие, хотя подобное обхождение с благородными дамами противоречит моим принципам. На войне как на войне, принцесса. Не заставляйте меня вспоминать, как давно я не был близок с женщиной.
   – Как вы смеете, негодяй! – пытаясь вырваться, крикнула княжна.
   Лакассань крепко рванул ее к себе, заставляя успокоиться и смириться с неизбежным.
   – Письмо, – лаконично потребовал он и протянул ладонью кверху свободную руку.
   Спустя минуту он уже сидел у костра в прежней позе, держа в одной руке кусок хлеба с вяленым мясом, а в другой – копию письма. Сосредоточенно работая челюстями, Лакассань читал написанный на чужом языке текст, и на его лоснящихся от жира губах играла знакомая неопределенная усмешка. В темноте трудно возился и стонал, звякая битым стеклом, медленно приходящий в себя Огинский. Княжна сидела напротив Лакассаня, обхватив руками колени и положив на них подбородок. Слушая завывания холодного ветра в разрушенной печной трубе, она безуспешно пыталась найти выход из создавшегося отчаянного положения, и по мере того, как варианты спасения один за другим признавались никуда не годными, душу Марии Андреевны все более охватывал цепенящий ужас.
   Флигель-адъютант его императорского величества, полковник конной гвардии граф Алексей Иванович Стеблов не привык подолгу раздумывать над своими словами и поступками – кроме тех, естественно, кои относились к лицам высокопоставленным и могли оказать непосредственное влияние на его карьеру и положение в свете. Состоявшееся накануне свидание с подозреваемой в государственной измене княжной Вязмитиновой поначалу привело его в состояние холодного бешенства. Отправляясь в эту поездку, граф полагал, что порученное ему дело будет хотя и довольно скучным, но совершенно не обременительным, да к тому же сулящим впоследствии новые высочайшие милости: как-никак, речь шла о государственной измене и изобличении опасного французского шпиона, посланного самим Мюратом и весьма изощренным способом лишившего жизни прославленного русского генерала. Предстоявший разговор с юной княжной виделся ему в свете едва ли не романтическом: невинное существо, обманом втянутое в заговор, должно было, по мнению графа, отчаянно разрыдаться на плече у строгого, но справедливого дознавателя и на коленях умолять его спасти ее честь и доброе имя.
   Действительность, однако же, опрокинула все его представления. Княжна была горда, холодна и язвительна, а спокойная уверенность, с которой она держалась, приводила графа в бессильную ярость. По дороге из имения Вязмитиновых обратно в город он хранил угрюмое молчание, не желая унижать себя бранью, которая так и просилась на язык. Вспоминая слова княжны, ее колкости, ее холодный насмешливый тон и возмутительную непочтительность к посланцу самого государя императора, граф с наслаждением перебирал в уме все те ужасные неприятности, причинить которые княжне было в его власти. Но где-то на самом краю его сознания все это время сохранялось какое-то неприятное, царапающее воспоминание, раздражавшее графа, как заноза. Порывшись в памяти, Стеблов извлек его наружу и сразу же об этом пожалел, поскольку настроение его в результате лишь ухудшилось. Он понял, что это была за заноза: слова княжны о том, что он совершает ошибку, которая может стоить ему карьеры, запали ему в память гораздо глубже, чем ему бы того хотелось.
   Попытка махнуть на эти слова рукой, как на пустую угрозу, произнесенную в пылу ссоры, ни к чему не привела: княжна мало походила на великосветскую истеричку, с которыми привык иметь дело граф Стеблов, и ее спокойный, уверенный тон поневоле заставлял прислушиваться к ее речам. Полное отсутствие страха и раскаяния, которые граф рассчитывал прочесть в глазах княжны, вкупе со всем остальным, казалось, прямо указывали не ее невиновность. “Кой черт, – раздраженно подумал граф, косясь на огорченно вздыхавшего в углу возка Федора Дементьевича Бухвостова, – что это со мной? Выражение лица, тон, уверенность в себе – это все материи тонкие, которые могут свидетельствовать как о невиновности, так и о недюжинном актерском таланте. У меня на руках письмо; у меня на руках показания многочисленных свидетелей, и в первую очередь княгини Зеленской. Дело это ясное, и нечего терзаться сомнениями”.
   Сомнения, однако, его не оставляли, и граф провел весьма беспокойную ночь. Всевозможные обстоятельства, при которых угроза княжны погубить его карьеру могла бы осуществиться, будто наяву, являлись Алексею Ивановичу в тревожном полусне, и к утру он был совершенно измучен преследовавшими его кошмарами. То и дело просыпаясь в липком поту, он вертелся на чересчур мягкой перине в излишне жарко натопленной гостевой комнате дома графа Бухвостова, против собственной воли продолжая думать об одном и том же: почему княжна была так холодна, уверена в себе и враждебна? Какие отношения связывают ее с Кутузовым? Что это был за намек на какие-то ее заслуги перед отечеством, которые, по мнению княжны, могли разом перечеркнуть все выдвинутые против нее обвинения?
   В результате всех этих переживаний Алексей Иванович вопреки обыкновению поднялся в несусветную рань, когда за окном его спальни было еще черным-черно, и до самого завтрака, который в доме графа Бухвостова подавался довольно поздно, сидел в кресле, отчаянно дымя сигарой, или прохаживался из угла в угол, засунув руки в карманы халата и время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться видом из окна. Любоваться, говоря по совести, было нечем: за окном виднелся лишь засыпанный снегом сад, забор да белая крыша соседнего здания с черными пальцами труб, царапавшими низкое небо. От этого, с позволения сказать, пейзажа на графа Стеблова находила неизъяснимая тоска, и он снова принимался сновать взад-вперед по комнате, как ткацкий челнок по натянутой основе.
   Когда большие башенные часы в гостиной громко, на весь дом, пробили десять, граф Алексей Иванович кликнул камердинера и облачился в свой белоснежный кавалергардский мундир, сплошь усеянный крестами и звездами, добытыми по большей части не в сражениях, а в приемных штабов и на паркете дворцовых залов. Причесывая перед зеркалом височки и взбивая надо лбом модный волосяной кок, граф вдруг замер, не закончив начатого движения: на какой-то миг ему почудилось, что он видит себя глазами княжны Вязмитиновой. Ощущение было не из приятных. Графу некстати вспомнилось, как когда-то давно, еще в отрочестве, его лягнул копытом испугавшийся чего-то жеребец. То, что он испытал только что, очень напоминало тогдашние его ощущения, за вычетом разве что нестерпимой физической боли.
   К завтраку он вышел с твердым намерением повторить свой неудачный вчерашний визит и на сей раз попытаться повести дело несколько иначе. В конце концов, княжна и в самом деле могла быть невинной жертвой обстоятельств – жертвой, у которой, к немалому его удивлению, оказались довольно крепкие зубы. Слепо действуя в интересах людей, которые, вполне вероятно, расчетливо оклеветали княжну, Алексей Иванович рисковал получить сдачи и быть наказанным за грехи, совершенные другими.
   Потягивая кофе, он осторожно поделился своими соображениями с графом Бухвостовым и нашел в нем полную поддержку. Федор Дементьевич еще раз выразил твердую уверенность в невиновности княжны и, зачем-то оглядевшись по сторонам, шепотом поведал флигель-адъютанту подробности героической борьбы княгини Зеленской за право опеки над состоянием молодой Вязмитиновой. Не умолчал он также и о причинах, которые подвигли княгиню на эту борьбу, так что графу Стеблову сделалось ясно: его главная свидетельница вряд ли заслуживала доверия и свидетельницей, строго говоря, не являлась.
   Алексей Иванович закурил пахучую сигару, дабы скрыть овладевшее им легкое смущение, и сообщил гостеприимному хозяину, что намерен немедля нанести повторный визит княжне Вязмитиновой с тем, чтобы исправить допущенные накануне ошибки и попытаться с ее помощью все-таки разобраться в этом деле, которое теперь виделось ему далеко не таким простым и ясным, как представлялось вначале. При этом сообщении, которое, казалось бы, должно было его обрадовать, Федор Дементьевич вдруг как-то очень странно смутился, начал суетиться, прятать глаза и, наконец, небрежным светским тоном заявил, что торопиться не следует: необходимо, дескать, дать княжне немного остыть, поразмыслить и, может быть, занять по отношению к гостю из Петербурга более разумную позицию. Молодость, сказал Федор Дементьевич, не признает компромиссов и тем очень часто наносит себе же непоправимый вред; так стоит ли, воскликнул он с несколько искусственным пафосом, нам с вами, людям опытным и искушенным, провоцировать подобные прискорбные недоразумения? Выпьем-ка лучше коньячку, сказал он, заговорщицки подмигивая, и вы мне расскажете последние столичные новости.
   Граф Стеблов, несколько обескураженный поведением хозяина, осторожно возразил, что недоразумения провоцировать, конечно же, не стоит, но и откладывать дело государственной важности в долгий ящик тоже вряд ли будет разумно. Хорошо ли это будет, с самой серьезной миной вопросил он, ежели государь узнает, что вместо того, чтобы в поте лица исполнять его поручение, я здесь баловался коньячком и пересказывал петербургские сплетни? Коньячок – вещь хорошая и даже превосходная, особенно если он и вправду хорош, но дело, любезнейший Федор Дементьевич, прежде всего...
   Сказано это было с некоторым подвохом, но Федор Дементьевич, вопреки подозрениям полковника, более возражать и удерживать его не стал, а лишь развел руками и сказал со вздохом сожаления: “Что ж тут попишешь, вам виднее. Государева служба промедления не терпит, это верно. Поезжайте с богом, любезный Алексей Иванович, и да сопутствует вам удача”.
   Поехать, впрочем, удалось далеко не сразу. Неожиданно обнаружилось, что возок графа Стеблова, который еще вчера велено было переставить с колес на полозья, до сих пор не готов, а все экипажи Федора Дементьевича, как назло, находятся в разгоне. Добрейший граф Бухвостов, выслушав жалобу полковника на творящееся в его доме безобразие, пришел в неописуемый гнев, самолично, не надев даже шубы, выбежал во двор и устроил страшный разнос своим возившимся у каретного сарая дворовым. Разнос сей возымел немедленное действие: дворовые забегали, словно их прижгли головней, но то ли были они совсем бестолковы, то ли так растерялись перед грозным ликом своего рассерженного хозяина, что все валилось у них из рук и шло наперекосяк. В усердии своем они едва не разнесли возок в щепы, и лишь когда окончательно потерявший всякое терпение Стеблов велел своему кучеру и камердинеру принять участие в работе, дело мало-помалу пошло на лад. Тем не менее, когда экипаж полковника выехал, наконец, из ворот бухвостовского особняка, шел уже третий час пополудни.
   Едва возок флигель-адъютанта скрылся за углом, Федор Дементьевич велел подать сани. Сани незамедлительно, будто по щучьему велению, возникли перед крыльцом, и граф Бухвостов, облачась в бобровую шубу, спустился с крыльца и развалился на скамье. Перед тем как велеть кучеру трогать, он подозвал к себе тех самых бестолковых мужиков, что так долго возились с экипажем Стеблова, и со словами благодарности выдал каждому из них по серебряному рублю, строго-настрого наказав при этом не напиваться до тех пор, пока гость не уедет насовсем. Мужики поклонились, пряча в бородах хитроватые улыбки, и разошлись по своим делам, унося бережно зажатые в огромных кулачищах серебряные кругляши.
   Через десять минут сани графа уже остановились у парадного крыльца дома, весь второй этаж которого снимал командир расквартированного в городе резервного драгунского полка полковник Петр Львович Шелепов, давний друг и сослуживец Федора Дементьевича, вместе с которым они в незапамятные времена под началом Суворова и Кутузова брали Измаил, не щадя живота своего во славу русского оружия. С тех пор оба изрядно поседели и состарились, но дружба их не угасла. Они по-прежнему любили собраться вместе, чтобы под хорошую выпивку и закуску вспомнить былые славные дни. Застолье у полковника Шелепова всегда организовывалось по-суворовски, так, как любил покойный генералиссимус: ледяная водка, хрустящие соленые огурчики и черный хлеб. Впрочем, так бывало только в кругу близких друзей; прочих гостей полковник кормил и поил сообразно светским правилам и установлениям. Как ни странно, Федор Дементьевич, всегда любивший хорошо поесть, бывая в гостях у своего старинного приятеля, находил такие аскетичные трапезы вполне уместными и даже приятными – очевидно, для разнообразия. Они напоминали ему молодость и в то же время оставляли место для плотного домашнего ужина с разносолами и тонкими заграничными винами.
   Шелепов встретил Федора Дементьевича, как обычно, с распростертыми объятиями. Был он, несмотря на почтенный уже возраст, высок, широк в плечах и статен. Правда, в последние годы он заметно раздался в талии, так что полковничий мундир круглился у него теперь не на груди, как раньше, а на животе, но в седле Петр Львович по-прежнему держался как влитой и до сих пор не пропускал ни одной юбки – так же, впрочем, как и Федор Дементьевич, который уже лет десять не садился на лошадь, предпочитая ездить в коляске.
   Полковник прижал Федора Дементьевича к груди, по обыкновению оцарапав колючими лучами орденов, и зычным басом полкового командира крикнул куда-то в пространство: “Соломатин, водки! Огурцов соленых! Да поживее, черт!”
   – Постой, Петр Львович, – с некоторым трудом отцепляясь от полковничьих регалий, сказал граф Бухвостов. – Экий ты, право, медведь, угомона на тебя нету... Постой, говорю. Водка – это хорошо. – Тут он заметил, что почти дословно цитирует флигель-адъютанта Стеблова, и поморщился, как от кислого. – Водка – это хорошо, Петр Львович, однако у меня к тебе дело. Дело, батенька ты мой, важное и весьма спешное.
   – Где ж это видано, чтоб у нас на Руси важные дела без водки решались? – пробасил Шелепов, крутя длинный серебряный ус. – Пойдем, голуба, пойдем. Выпьем, закусим, поговорим... Что ты, право, ломаешься, как девка: и хочется, и колется, и мамка не велит... Соломатин!!!
   Федор Дементьевич невольно присел от акустического удара и сокрушенно покачал головой: с годами Шелепов нисколько не менялся, только кудрявая шевелюра из смоляной сделалась серебряной, да вырос солидный, как и полагается полковому командиру, живот.