Он это понимал, и мы стояли друг против друга, подобно актерам на сцене, размахивая оружием, но не решаясь вступить в настоящую схватку. Все это время я был скован ужасом, и мне казалось, что, если я не обращусь в бегство, сердце мое разорвется. Мой слух улавливал какое-то пение, и, глядя на осиянный бледным нимбом набалдашник жезла, приковывавший взор именно этим сиянием, я понял, что пение исходило от него. Оружие издавало высокий монотонный звон, похожий на хрустальный замирающий звон бокала, по которому ударили ножом.
   Это открытие, пусть на краткий миг, ввело меня в заблуждение. Вместо ожидаемого щадящего удара жезл с размаху опустился вниз, словно киянка на колышек для палатки. Я отскочил в сторону — и вовремя, потому что звенящий сверкающий набалдашник полыхнул у самого моего лица и врезался в камень у моих ног, расколов его на куски, будто глиняный горшок. Один осколок раскроил мне лоб, и по лицу хлынула кровь.
   Балдандерс увидел это, и его тусклые глаза победно засверкали. Он начал крушить камни, и при каждом ударе в стороны разлетались осколки. Мне пришлось отступить, и пятился я до тех пор, пока не уперся спиной в сплошную стену. Я двинулся вдоль стены, великан же воспользовался преимуществом и теперь размахивал своим оружием горизонтально, нанося удар за ударом по каменной кладке. Иногда острые, как кремень, осколки летели мимо, но слишком часто попадали в цель, и вскоре кровь уже застила мне глаза, а грудь и руки окрасились в красный цвет.
   Когда я в сотый, наверное, раз уворачивался от жезла, то наткнулся на что-то каблуком и чуть не упал. Это была ступенька лестницы, что вела на стену. Я двинулся наверх, что дало мне некоторые преимущества, однако недостаточные, чтобы я мог прекратить отступление. На вершине стены имелся узкий проход. Противник теснил меня назад шаг за шагом. Теперь я бы точно бежал, если бы посмел, но я помнил, как быстро передвигался великан, когда я застал его врасплох в облачном зале, и знал, что он нагонит меня одним прыжком — так я мальчишкой гонял крыс в подземелье под башней и палкой перебивал им спины.
   Однако не все обстоятельства благоприятствовали Балдандерсу. Между нами сверкнуло что-то белое, потом в огромную руку вонзилась стрела с костяным наконечником — как иголка в шею быка. Озерные люди стояли достаточно далеко от поющего жезла и были неподвластны внушаемому им ужасу, а потому ничто не мешало им метать орудия. Балдандерс на мгновение остановился и отступил, чтобы вытащить стрелу. Но тут вторая попала ему в лицо.
   Надежда взыграла во мне, и я прыгнул вперед, но, прыгая, поскользнулся на мокром от дождя каменном обломке.
   Я чуть не упал со стены, но в последний момент ухватился за парапет — как раз вовремя, чтобы увидеть, как светящийся набалдашник жезла обрушивается мне на голову. Я машинально вскинул «Терминус Эст», защищаясь от удара.
   Раздался вопль, как если бы разом закричали все, кого мой меч когда-либо поражал, и следом громовой взрыв.
   Я упал, оглушенный. Но и Балдандерс также был оглушен, и озерные люди, чувствуя, что чары, насылаемые жезлом, спали, устремились к нему по стене с обеих сторон. Возможно, стальной клинок моего меча, имевший собственную природную частоту, в чем я всегда мог убедиться, постучав по нему пальцем, — он отзывался волшебным сладостным звоном, — этот клинок превзошел жезл великана, какой бы мудреный механизм ни был в него заложен. А может быть, просто его лезвие, острое, как скальпель, и твердое, как обсидиан, прошло сквозь набалдашник жезла. Как бы то ни было, жезла больше не существовало, а я сжимал в руках лишь рукоять моего меча, из которой торчал обломок металла длиною не более кубита. Ртуть, так долго прослужившая мне в темноте, стекала теперь с него серебряными слезами.
   Я еще не нашел сил подняться, а озерные люди уже перепрыгивали через меня. Из груди великана торчала стрела, брошенная кем-то дубинка попала ему в лицо. Он махнул рукой, и два озерных воина с криками полетели вниз со стены. Другие тут же накинулись на него, но он стряхнул их с себя. Я с трудом встал на ноги, не вполне понимая, что происходит.
   На миг Балдандерс задержался на парапете. Потом он прыгнул. Я не сомневался, что пояс, который он носил, немало ему помог, но и сила его ног была непомерна. Медленно и тяжело он описывал дугу над берегом, а те трое, что висели, вцепившись в него, упали на камни мыса и разбились насмерть.
   Наконец упал и он, словно потерявший управление летучий корабль. Белое как молоко озеро всколыхнулось и сомкнуло над ним свои воды. На поверхность поднялось что-то змеевидное и блестящее, взвилось в небо и исчезло в низко нависающих облаках — скорее всего это был пояс. Но сколько островитяне ни стояли, держа наготове гарпуны, голова великана так и не появилась над водой.



38. КОГОТЬ


   В ту же ночь озерные люди обшарили весь замок и разграбили его. Я не пошел с ними и ночевать в стенах замка не остался. В пихтовой роще, где мы собирались на совет, я обнаружил укромное место, где колючие лапы разрослись так густо, что ковер из опавших иголок не намокал. Там, промыв и перевязав раны, я и уснул. Рукоять меча, некогда принадлежавшего мне, а до меня — мастеру Палаэмону, лежала рядом, и меня не покидало чувство, будто я сплю с мертвым; снов, однако же, я не видел.
   Я проснулся, пропитанный ароматом пихты. Урс уже обратил свой лик к солнцу. Тело мое превратилось в сгусток жгучей боли, резаные раны от осколков камней нестерпимо саднили, но я упивался солнечным теплом — такого ласкового дня не было с тех пор, как я оставил Тракс и углубился в горы. Я вышел из рощи и увидел искрящееся на солнце озеро Диутурн и свежую зелень травы, пробивавшейся между камней.
   Я сел на вдающийся в озеро камень; за моей спиной высился замок Балдандерса, у ног плескались голубые волны. В последний раз я отделил то, что раньше было клинком «Терминус Эст», от его красивой рукояти из серебра и оникса. Ведь меч — это прежде всего клинок, а его-то у «Терминус Эст» больше не было; однако рукоять я хранил весь остаток пути и расстался лишь с ножнами из человеческой кожи — их я сжег. Ибо когда-нибудь рукоять будет держать новый клинок — пусть не столь совершенный, пусть даже не мой.
   Я коснулся губами обломка клинка и бросил его в воду.
   После этого я занялся поисками. У меня не было ясного представления, куда именно Балдандерс зашвырнул Коготь, и лишь одно я знал наверняка: он бросил его в сторону озера. Я видел, как камень перелетел через стену, однако даже столь мощная рука, как у Балдандерса, вряд ли могла закинуть такой маленький предмет далеко от берега.
   Скоро у меня не осталось сомнений в том, что, если камень упал в воду, он потерян навсегда: даже вдоль берега глубина озера достигала нескольких элей. Но я не терял надежды, что он все-таки не долетел до воды и закатился в какую-нибудь щель, откуда не было видно его сияния.
   Я все бродил и бродил в поисках камня, не решаясь попросить озерных людей помочь мне, не осмеливаясь прервать поиски, чтобы отдохнуть и подкрепить силы, ибо опасался, как бы кто-нибудь не подобрал его. Наступила ночь, чей приход возвестил крик гагары, и озерные люди предложили мне плыть с ними к островам, но я отказался. Они боялись, что придут береговые люди и нападут на них, чтобы отомстить за Балдандерса (подозрение, что Балдандерс жив и прячется в водах озера, я оставил при себе), и наконец, подчинившись моим настоятельным просьбам, они оставили меня одного на мысе рыскать на четвереньках по острым камням.
   Вскоре поиски в кромешной темноте утомили меня, и я устроился на отлогой каменной плите дожидаться рассвета. То и дело мне чудилось, будто я вижу лазурный свет, пробивающийся из какой-нибудь расщелины неподалеку или из-под воды; но всякий раз, как я протягивал руку, чтобы схватить драгоценность, или приподнимался, желая дойти до края плиты и взглянуть вниз, оказывалось, что это всего лишь сон.
   Сотни раз я спрашивал себя, не нашел ли камень кто-то другой, пока я спал под соснами, и проклинал себя за слабость. И сотни раз говорил себе: пусть бы нашел его кто угодно, только бы он не был потерян навсегда.
   Подобно тому, как мухи слетаются на загнившее на солнце мясо, так ко двору правителя стекаются мудрецы — шарлатаны, псевдофилософы и акосмисты — и остаются там, покуда хватает ума и денег. На первых порах они питают надежду получить должность при Автархе, а спустя некоторое время — должность учителя в какой-нибудь высокопоставленной семье. Когда Текле было лет шестнадцать, ее, как, по-видимому, многих молодых женщин, привлекали лекции этих людей по теологии, теодицее и прочим подобным наукам; одну я помню особенно хорошо: одна фебада выдавала за непреложную истину древний софизм о существовании трех Царств: Царства города (или людей), Царства поэтов и Царства философов. Она утверждала, что с тех пор, как зародилось человеческое сознание (если такой момент вообще был), во всех трех категориях появлялось огромное количество людей, стремящихся проникнуть в сущность божественного. Если божественное не существует, они бы давно это обнаружили. Если же оно есть, то не может быть, чтобы сама Истина обманула их. И все-таки верования черни, провидения рапсодов и теории метафизиков до сего времени столь разнятся, что лишь немногие из этих людей в состоянии воспринять идеи других; что же до человека совершенно постороннего, он может и вовсе не увидеть между ними связи.
   А вдруг, спрашивала она (я и отныне не уверен, что смог бы ответить ей), вместо того чтобы двигаться к единой цели по трем дорогам, они движутся в трех совершенно разных направлениях? Ведь когда в жизни мы видим три дороги, исходящие из одного перекрестка, нам и в голову не приходит предположить, что они ведут в одно и то же место.
   Тогда я нашел (и сейчас нахожу) эту мысль столь же рациональной, сколь и отталкивающей; я усматриваю за ней переплетение безумных доказательств, столь густое, что ни малейшее возражение, ни искра света не проникнет сквозь эту сеть, в которой запутывается человеческое сознание всякий раз, когда не может обратиться за помощью к фактам.
   Как явление действительности, Коготь был ни с чем не соизмерим. Никакие деньги, никакие пространства и империи не могли сравниться с ним ценностью, подобно тому как произведение всех мыслимых расстояний по горизонтали земной поверхности никогда не приблизится к уходящей в бесконечность вертикальной прямой. Если б он, как я полагал, явился из-за пределов вселенной, то его сияние — чаще всего едва заметное и лишь иногда яркое — было бы, в определенном смысле, единственным для нас источником света. А если б его уничтожили, мы бы навеки остались блуждать во мраке.
   Пока я носил Коготь при себе, я всегда считал, что ценю его достаточно высоко, но теперь, сидя на плоском камне и глядя на ночные воды озера Диутурн, понял, что мне, с моей превратной судьбой и безрассудной тягой к приключениям, хранить его было чистым безумием; и вот я его потерял; Перед восходом солнца я поклялся покончить с собой, если не найду его до наступления темноты.
   Исполнил бы я свою клятву или нет — не знаю. Сколько я помню себя, я всегда любил жизнь. (Пожалуй, именно этой любви я был обязан мастерству, которого достиг в своем ремесле, ибо столь лелеемая мною искра могла быть загашена только безупречно.) Конечно же, я любил свою жизнь и растворенную в ней жизнь Теклы не меньше, чем жизнь других людей. Если бы я нарушил данную себе клятву, это было бы не в первый раз.
   Но нарушать клятву мне не пришлось. Занимался день — самый чудесный в моей памяти: солнце дарило тепло и ласку, внизу нежно пели волны. В это утро я нашел Коготь — или то, что от него осталось.
   На камнях лежали его осколки: большие, как самоцветы в перстнях тетрарха, и крошечные, как слюдяные искорки. Больше ничего. Я зарыдал и принялся собирать кусочки. Они покоились в моей ладони, безжизненные, будто драгоценные камушки, которые старатели каждый день поднимают из шахт, грабя сокровищницы давно умерших властителей. Я отнес их к озеру и бросил в воду.
   Трижды я спускался к озеру с горстью голубоватых осколков и возвращался назад для новых поисков, и, лишь поднявшись в четвертый раз к тому месту, где я нашел Коготь, я обнаружил крепко вклинившееся меж двух камней — так крепко, что пришлось идти в сосновую рощу за прутьями, чтобы извлечь это из щели, — нечто, что нельзя было назвать камнем, сиявшее не лазурным светом, но ослепительно белым, как звезда.
   Доставая этот странный предмет из щели, я испытывал скорее любопытство, чем благоговение. Он был так не похож на сокровище, которое я искал — по крайней мере, на собранные мною осколки, — что, пока он не оказался у меня в руке, мне и в голову не приходило, что они как-то связаны друг с другом. Не знаю, как может черный предмет источать свет, но он действительно светился. Возможно, его вырезали из гагата — так темен он был и так гладко отшлифован; но он сиял, этот коготь, длинный, как верхняя фаланга моего мизинца, хищно изогнутый и острый, как иголка, — таким оказалось черное ядро камня, который служил для него лишь вместилищем, защитной оболочкой, дарохранительницей.
   Я долго стоял на коленях, повернувшись спиною к замку, смотрел то на удивительную сверкающую драгоценность, то на волны и пытался проникнуть в смысл своего сокровища. Теперь, когда оно лежало в моей ладони, лишенное сапфировой оболочки, я ощущал его воздействие с особой полнотой, чего никогда не испытывал до того, как его отобрали у меня в доме старейшины. Каждый раз, когда я устремлял на него взгляд, оно пробуждало во мне мысль. Вино и некоторые снадобья тоже могут растревожить нестойкий к ним разум, но этот предмет возводил мышление на новый уровень, название которому я не знаю. Снова и снова я ощущал это состояние, поднимаясь с каждым разом все выше, пока не испугался, что никогда не смогу вернуться к прежнему, нормальному образу мыслей; снова и снова я сбрасывал с себя наваждение и чувствовал, что проник в необъятную реальность, описать которую я не в силах.
   Наконец, после многих дерзких атак и трусливых отступлений, я понял, что никогда не постигну смысла этой крошечной вещицы; стоило мне так подумать (ибо это была именно мысль), я познал третье состояние — радостную покорность сам не знаю чему, бездумную покорность, ибо размышлять было больше не о чем, — покорность, против которой я не имел ни малейшего желания бунтовать. В этом состоянии я пребывал до заката и почти весь следующий день, но к тому времени я уже забрался далеко в горы.
   Здесь, мой читатель, я сделаю паузу. Ты прошел со мною от крепости до крепости — от раскинувшегося в верховьях Ациса Тракса до замка великана на северном берегу далекого озера Диутурн. Тракс стал для меня воротами в нехоженую горную страну. Так и эта одинокая башня оказалась вратами, порогом войны, и схватка, бушевавшая здесь, была лишь слабой ее искоркой. С тех пор и поныне все мое внимание безраздельно занято войной.
   Здесь, перед сражением, самое время сделать привал, и если ты, читатель, откажешься ринуться в битву бок о бок со мной, я не виню тебя. Битва предстоит жестокая.



ПРИЛОЖЕНИЕ. ЗАМЕТКА О ПРОВИНЦИАЛЬНОЙ АДМИНИСТРАЦИИ


   Краткие записки Северьяна о его жизни в Траксе являются лучшим (хотя и не единственным) имеющимся у нас свидетельством о деятельности правительства эпохи Содружества, поскольку выводят далеко за пределы сверкающих коридоров Обители Абсолюта и переполненных улиц Нессуса. Несомненно, наши собственные разграничения между законодательной, исполнительной и судебной ветвями власти тут неприменимы — администраторы типа Абдиеса только посмеялись бы, услыхав от нас мнение, что законы должны издаваться одной группой людей, приводиться в исполнение — другой, а интерпретироваться — третьей. Они бы сочли такую систему нежизнеспособной — впрочем, практика доказывает их правоту.В период создания этих рукописей архоны итетрархи назначались Автархом, который от имени народа сосредоточивал в своих руках всю власть. (Небезынтересно, однако, замечание Фамулимуса на этот счет в беседе с Северьяном.) Эти чиновники были обязаны следить за соблюдением приказов Автарха и вершить правосудие в соответствии с обычаями, принятыми у подвластных им народов. Кроме того, они были уполномочены издавать местные законы — имевшие силу лишь на территории, управляемой законодателем, и лишь в период его правления — и проводить их в жизнь под страхом смертной казни. В Траксе — как и в Обители Абсолюта, и в Цитадели — не имели представления о таком распространенном у нас виде наказания, как заключение на определенный срок. Узники томились в Винкуле в ожидании пыток или казни либо содержались там в качестве заложников, как гарантия законопослушного поведения их родственников и друзей.Из рукописей со всей очевидностью следует, что надзор за Винкулой (Домом цепей) являлся лишь одной из обязанностей ликтора («налагающего оковы»). Этот чиновник, занимавший самое высокое положение в иерархии подчиненных архона, следил за отправлением уголовного правосудия. На некоторых торжественных церемониях он выступал впереди своего господина с обнаженным мечом в руках — убедительное напоминание о власти последнего. На заседаниях суда архона (как сетует Северьян) ему предписывалось стоять слева от судей. Казни и прочие серьезные наказания, назначаемые судом, приводились в исполнение им лично; он же являлся начальником стражи («хранителей ключей»).
   Охрана Винкулы была не единственной обязанностью стражников; они также выступали как сыскная полиция, что значительно облегчалось возможностью силой добывать сведения у заключенных. Каждый из стражников имел при себе ключ, достаточно большой, чтобы использовать его как дубинку, и служивший, помимо своего прямого назначения, еще и символом власти.Димархии («воины двух армий») были и регулярной полицией архона, и его войском. Их название, однако, происходит не от двойственности их должностных обязанностей, а от снаряжения и подготовки, позволявших им при необходимости выступать и как кавалерия, и как пехота. Их ряды, по всей видимости, пополнялись из числа профессиональных солдат, ветеранов крупных сражений на севере — при условии, что они не являлись коренными жителями данной местности.Не вызывает сомнений, что Тракс — это город-крепость. Конечно, он бы и дня не выстоял против врагов-асциан; скорее он был выстроен для отражения разбойничьих набегов и подавления мятежей местных экзультантов и армигеров. (Муж Кириаки, которого в Обители Абсолюта сочли бы персоной, недостойной внимания, безусловно, являлся важным и даже внушавшим страх лицом в окрестностях Тракса.) Хотя экзультантам и армигерам, очевидно, запрещалось иметь собственные армии, почти не вызывает сомнений предположение, что многие последователи этих людей, называвшиеся егерями или лакеями, прошли серьезную военную подготовку. Они были необходимы для защиты поместий от мародеров и при сборе ренты, но во время гражданских смут они представляли немалую угрозу правителям типа Абдиеса. Укрепленный город, контролирующий верховья реки, давал правителю безусловные преимущества в любом конфликте.
   Маршрут, избранный Северьяном для побега, свидетельствует о том, сколь тщательно охранялся выезд из города. Личная крепость архона, Замок Копья («укрепленный лагерь на скале»), контролировала северную оконечность долины. Крепость никак не сообщалась с дворцом архона на территории собственно города. Южную оконечность закрывал Капулюс («рукоять меча»), представлявший собой крепостную стену сложной конструкции, некоторое подобие Стены Нессуса. Даже вершины скал были снабжены укреплениями, соединенными между собой стенами. Имея неиссякаемый источник пресной воды, город мог выдержать длительную осаду любого противника, не применявшего тяжелое оружие.