Она умолкла и провела в воздухе рукой, изображая холм и твердыню; мне пришло на ум, что она уже рассказывала эту историю много раз — возможно, своим детям. И я понял, что она уже в том возрасте, когда ее дети достаточно подросли и успели неоднократно выслушать эту и другие сказки. Годы не оставили следов на ее гладком чувственном лице; но искра юности, столь лучезарная в Доркас и озарявшая ровным неземным светом даже Иоленту, щедрый и неиссякаемый источник силы для Теклы, огонек, осветивший туманные тропинки некрополя, когда ее сестра Теа взяла у могилы пистолет Водалуса, — эта искра угасла в ней так давно, что от былого ореола не осталось и следа. Мне стало жаль ее.
   — Тебе, должно быть, известно, как люди древней расы достигли звезд и как они продали за бесценок все, что было в них от дикой природы, за эту возможность: они стали безразличны к вкусу прохладного ветра, утратили способность любить и желать, разучились петь старые песни и слагать новые — вообще растеряли многие животные свойства, которые, по их мнению, они вынесли с собой из влажных лесов на заре времени, хотя, на самом деле, как говорил мне дядя, только благодаря этим свойствам они и смогли покинуть леса. И ты наверняка знаешь, должен знать, что те, кому они продали все это, были творениями их же собственных рук и всем сердцем ненавидели их. Да, у них были сердца, хотя их создатели никогда с этим не считались. Как бы то ни было, они решили погубить сотворившее их человечество, что и сделали, возвратив, когда люди расселились по тысячам солнц, все, что им было оставлено. Это по меньшей мере тебе должно быть известно. Мне рассказал обо всем дядя, как я сейчас рассказала тебе; сам же он нашел эти и многие другие сведения в одной из книг своей коллекции. Он считает, что эту книгу столетиями никто не раскрывал.
   Но как именно они это сделали, известно хуже. Помню, в детстве я воображала злые машины: они копали и копали, ночь за ночью, пока наконец не удалили сплетенные корни старых деревьев, и тут показался железный ларец, зарытый ими, когда мир был еще очень молод; и когда они сбили с того ларца замок, все вещи, о которых мы сейчас говорили, вылетели наружу, подобно рою золотых пчел. Глупо, конечно, но я и сейчас не смогу представить, какой была подлинная сущность тех мыслящих механизмов.
   Я вспомнил Иону и его поясницу в том месте, где вместо человеческой кожи блестел металл, но я и вообразить не мог, чтобы он был способен выпустить чуму на погибель человечеству, и покачал головой.
   — Но мой дядя говорил, что в его книге все подробно объяснено; те вещи, которым они дали свободу, явились не роем насекомых, но потоком разнообразных артефактов, созданных с расчетом возродить заложенные в них когда-то людьми идеи, которые было невозможно зашифровать цифрами. В руках этих машин оказалось все — начиная от строительства зданий и кончая производством пирожных с кремом; на протяжении тысяч поколений они строили города-механизмы, потом принялись за строительство городов, напоминающих скопление туч перед грозой, и других — похожих на скелеты драконов.
   — Когда это было? — спросил я.
   — Очень много лет назад — задолго до того, как был заложен первый камень Нессуса.
   Я обнял ее за плечи, она положила руку на мое колено; ее Рука была горяча и беспокойна.
   — Что бы они ни делали, они во всем следовали единому принципу. В образцах мебели, в покрое одежды. И, поскольку вожди, некогда считавшие, что людям следует пренебрегать идеями, выраженными в одежде, мебели и градостроительстве, давным-давно умерли, а их лица и учение забылись, люди обрадовались новым вещам. Так прекратила существование империя, построенная единственно на порядке.
   — Но, — продолжала Кириака, — хотя империя и развалилась, общества умирали медленной смертью. Прежде всего, не желая, чтобы вещи, возвращаемые людям, снова оказались ими отвергнутыми, машины задумали устроить пышные празднества и фантасмагории, которые вдохновили бы зрителей на мечтания о богатстве, мести или незримых мирах. Позже они приставили к каждому человеку невидимого глазу спутника-советчика. Дети уже давно имели таких.
   Силы машин продолжали иссякать — такова была их воля, — и они уже не могли поддерживать эти иллюзии в сознании своих владельцев; строить города они тоже не могли, ибо и те, что еще оставались, почти опустели.
   Они достигли предела и, как говорил дядя, ожидали, что люди восстанут против них и разрушат. Однако ничего подобного не произошло, потому что к этому времени люди, которые ранее презирали их, как рабов, или молились на них, как на демонов, глубоко полюбили их.
   Тогда они созвали самых преданных и на протяжении многих лет передавали им все накопленные знания; спустя некоторое время они умерли.
   И тогда избранные приверженцы, собравшись, держали совет, как сохранить их учение, ибо знали, что никогда больше подобная цивилизация не придет на Урс. Но между ними разгорелись жаркие споры. Их обучение было раздельным: каждый, будь то мужчина или женщина, слушал свою машину, словно в мире, кроме них двоих, никого не существовало. И, поскольку знаний было так много, а учеников так мало, машины передали каждому различные сведения.
   Тогда ученики начали делиться на группы, но и в них не было единства, и наконец каждый оказался в одиночестве, не способный понять прочих и сам непонятый и отвергнутый. И они разошлись в разные стороны: кто подальше от городов, некогда населенных машинами, кто, наоборот, заперся в городских стенах, но лишь немногие остались во дворцах погибших машин, чтобы бдеть над их останками…
   Нам поднесли чаши с вином, чистым и прозрачным, как вода, и столь же невозмутимым, пока неосторожное движение не растревожит его. Оно распространяло аромат цветов, такой тонкий, что уловить его способен лишь человек, лишенный зрения; пьющий его набирался необычайной силы. Кириака нетерпеливо схватила чашу и, осушив ее, швырнула в угол.
   — Расскажи мне еще об утраченных архивах, — попросил я.
   — Когда последняя машина замерла и остыла, а те, кто учился у них отвергнутым людьми, запретным наукам, разошлись, покинув друг друга, в сердце каждого из них поселился ужас. Ибо все они знали, что смертны и давно не молоды. И каждый понимал, что с его смертью знания, трепетно лелеемые им всю жизнь, тоже умрут. И вот каждый, кому пришла такая мысль, считая себя неповторимым, взялся записать то, чему научился за долгие годы, — тайные знания о дикой природе, открытые им машинами. Много сведений было безвозвратно утеряно, но большая их часть сохранена; кое-что прошло через руки переписчиков, то оживлявших тексты собственными вставками, то губивших все различными упущениями… Поцелуй меня, Северьян.
   Моя маска мешала, но все же наши губы встретились. Когда Кириака подалась назад, во мне всколыхнулись смутные воспоминания о давних любовных интрижках Теклы, разыгрываемых за потайными дверьми и в скрытых от глаз будуарах Обители Абсолюта, и я прошептал:
   — Чтобы так шутить, надо быть уверенной во всецелом внимании мужчины. Кириака улыбнулась.
   — Для этого я и попросила — хотела знать, слушаешь ли ты меня. Итак, на протяжении многих лет — сколько их миновало, я думаю, теперь уже не знает никто, ведь до заката солнца оставалось еще очень много времени, и годы были длиннее, — эти записи переходили из одних рук в другие или ветшали в сенотафиях, куда авторы упрятали их для пущей сохранности. Они содержали отрывочные, противоречивые, но доступные всякому уму сведения. Но пришел день, когда некий автарх (правда, тогда правителей не называли автархами) возжелал такой же власти, какая была при первой империи; его слуги, одетые в белое люди, собрали эти записи; они перевернули чердаки и низвергли андросфинксов, воздвигнутых в память о машинах, вторглись в гробницы давно умерших женщин. Добычу собрали в огромную кучу и свезли для сожжения в Нессус, тогда еще совсем недавно отстроенный.
   Однако в ночь перед сожжением автарху, до сих пор грезившему лишь наяву и только о власти, наконец приснился сон. Ему привиделось, как из его рук навсегда утекают неукротимые царства жизни и смерти, камней и потоков, лесов и зверей.
   Наутро он отдал приказ не зажигать факелы, но возвести хранилище и поместить туда все свитки и фолианты, что были собраны слугами в белых одеждах. Ибо, надеялся он, если новая, задуманная им империя отринет его, он удалится под своды этого хранилища и вступит в миры, которые, в подражание предшественникам, некогда презирал.
   Империя отринула его, иначе и быть не могло. Нельзя искать в будущем прошлого, там его нет и не будет, пока метафизический мир, который гораздо обширнее и неспешнее нашего, не завершит свой кругооборот и не явится Новое Солнце. Но стать затворником этого хранилища, удалиться за крепостные стены, возведенные по его повелению, ему было не суждено, ибо стоило людям однажды пренебречь первозданным, оно навсегда отвернулось от них, и обрести его вновь невозможно.
   Однако говорят, будто, прежде чем наложить печать на свое собрание, автарх поставил стража охранять его. Когда время, отпущенное на Урсе этому стражу, истекло, он нашел следующего, потом еще одного, и все они преданно служат своему автарху, ибо вскормлены среди первозданных идей, почерпнутых из сбереженного машинами знания, и эта преданность — одна из них.
   Пока она говорила, я раздевал ее и целовал ее грудь; но все же спросил:
   — Значит, все эти идеи покинули мир, когда автарх запер их у себя? Не мог ли я что-нибудь слышать о них?
   — Нет, они не ушли из мира вовсе, потому что слишком долгое время передавались от человека к человеку и вошли в плоть и кровь всех людей. Кроме того, говорят, страж иногда выпускает их, и, пусть они каждый раз, рано или поздно, возвращаются обратно, ими успевает проникнуться хотя бы один человек, прежде чем они снова потонут во тьме.
   — Это замечательная история; но я, пожалуй, знаю о ней больше тебя, хоть слышать ее мне и не приходилось, — сказал я.
   У нее были длинные ноги, плавно сужающиеся от мягких шелковистых бедер к стройным лодыжкам. Ее тело было поистине создано для наслаждений.
   Пальцы ее коснулись пряжки, скрепляющей плащ на моих плечах.
   — Тебе необходимо снимать это? — пробормотала она. — Может, его хватит, чтобы накрыть нас?
   — Да.



7. СОБЛАЗНЫ


   Волна наслаждения захлестнула меня, грозя потопить. Я не любил Кириаку так, как некогда любил Теклу и как сейчас любил Доркас, в ней не было красоты Иоленты, и все же я испытывал к ней нежность — отчасти потому, что вино взволновало меня, но и сама она принадлежала к типу женщин, о которых я оборванным мальчишкой мечтал в Башне Сообразности еще до того, как, стоя у края открытой могилы, увидел сердцеобразное лицо Теа; и об искусстве любви она знала гораздо больше тех троих.
   Поднявшись, мы пошли омыться к серебряному бассейну с фонтаном. Там были две женщины — как и мы, предававшиеся любовным утехам; заметив нас, они расхохотались, но, когда поняли, что я не стану их щадить только потому, что они женщины, с визгом убежали.
   Мы омыли друг друга. Я знаю, Кириака была уверена, что я тут же покину ее, как и я не сомневался в ее поспешном уходе. Однако этого не произошло (хотя, возможно, нам было бы лучше расстаться); мы вышли в маленький тихий сад, напоенный ночной темнотой, и остановились у одиноко стоящего фонтана.
   Мы держались за руки, словно дети.
   — Тебе приходилось бывать в Обители Абсолюта? — спросила она, устремив взгляд на наши отражения в пронизанной лунными лучами воде. Ее голос звучал так тихо, что я едва расслышал вопрос.
   Я ответил утвердительно, и ее рука сжала мою.
   — Ты посещал Кладезь Орхидей?
   Я покачал головой.
   — Я тоже была в Обители Абсолюта, но никогда не видела Кладези Орхидей. Говорят, когда Автарх вступает в брак — что у нас не принято, — двор его супруги размещается именно там, в красивейшем месте на свете. Даже сейчас туда допускают лишь самых прекрасных. Когда мы были в Обители — мой господин и я, — мы занимали маленькую комнатку, подобавшую нашему рангу. Однажды вечером, когда я была одна и не знала, где мой господин, я вышла в коридор; пока я осматривалась, показался какой-то высокопоставленный придворный. Ни имя его, ни звание не были мне известны, но все же я остановила его и осведомилась, нельзя ли мне пройти в Кладезь Орхидей.
   Кириака умолкла; несколько мгновений была слышна только музыка, доносившаяся из павильонов, и журчание воды.
   — Он остановился и посмотрел на меня, как мне показалось, с удивлением. Тебе неизвестно, каково жене простого армигера из северной провинции, одетой в сшитое собственной прислугой платье, в отставших от столичной моды украшениях под взглядом человека, всю жизнь прожившего среди экзультантов Обители Абсолюта. Потом он улыбнулся.
   Она крепко вцепилась в мою руку.
   — И сказал, что идти надо по такому-то коридору, свернуть у такой-то статуи, подняться по такой-то лестнице и следовать дальше по дорожке из слоновой кости. О, Северьян, возлюбленный мой!
   Ее лицо светилось, как сама луна. Я понимал, что она рассказывает о самом ярком и значительном событии своей жизни, а любовь, которую я ей подарил, имела ценность лишь постольку, поскольку напомнила тот день, когда ее красоте воздал должное некто, имевший, по ее мнению, право судить и при этом не пожелавший ее. Разум подсказывал, что мне следовало оскорбиться, но я не испытывал негодования.
   — Он удалился, и я отправилась по указанному пути; пройдя шагов десять или двадцать, я встретила моего господина, и он приказал мне вернуться в нашу комнатку.
   — Понимаю, — кивнул я и поправил меч.
   — Надеюсь. Мне ведь не следовало предавать его? Как ты думаешь?
   — Это не мне решать.
   — Все осуждают меня… все друзья… любовники, из которых ты не первый и не последний; даже эти женщины вокруг.
   — Мы с детства приучены не судить, мы только приводим в исполнение приговоры Содружества. Я не стану судить ни тебя, ни его.
   — А я сужу, — прошептала она и обратила лицо к пронзительно ярким звездам. Я только сейчас понял, почему, заметив ее в маскарадной толпе, принял за отшельницу ордена, в одежды которого она нарядилась. — Или хочу себя уверить, что сужу. И обвиняю себя, но не могу остановиться. Мне кажется, я притягиваю мужчин, подобных тебе. Скажи, тебя ведь потянуло ко мне? Хотя я знаю, у тебя были женщины красивее меня.
   — Я не уверен, — ответил я. — По дороге сюда, в Тракс…
   — Значит, и в твоей жизни была история? Расскажи мне, Северьян. Ты уже знаешь чуть ли не единственное значительное событие моей жизни.
   — По дороге сюда мы — я не буду сейчас называть моих спутников — повстречали ведьму; с нею были ее прислужница и клиент. Она явилась в одно заповедное место, чтобы вдохнуть душу в тело давно умершего человека.
   — Вот как? — Глаза Кириаки загорелись. — Удивительно! Я слышала, что такое бывает, но сама не видела ни одной ведьмы. Расскажи, расскажи мне все, но смотри, это должна быть чистая правда!
   — Но мне особенно нечего рассказывать. Наш путь пролегал через заброшенный город, и, заметив костер, мы направились к нему, ибо один из нас был болен. Когда ведьма оживила того человека, я поначалу решил, что она собиралась восстановить весь город. И лишь спустя несколько дней я понял…
   Оказалось, я не могу объяснить, что же именно тогда понял; в сущности, это был смысловой уровень, который не властен выразить наш язык, та ступень, которую мы с радостью сочли бы несуществующей, несмотря на постоянное стремление к ней в наших мыслях, постоянно обуздываемое натренированным разумом.
   — Продолжай.
   — Это, конечно, нельзя назвать пониманием. Я по сей день размышляю, но понять не могу. Но я почему-то знаю, что, в то время как она возвращала его к жизни, он притягивал за собой каменный город, все свое окружение. Порой мне кажется, что город был реален лишь настолько, насколько реален был тот человек, и, когда мы проезжали по мостовым среди шершавых каменных стен, мы на самом деле ехали меж его костей.
   — И он действительно возродился? — воскликнула она. — Скажи скорее!
   — Да, он вернулся. Но как только это свершилось, умерли клиент и та больная женщина, что была с нами. Апу-Пунхау — так звали мертвеца — снова покинул мир. Ведьмы разбежались или, может быть, разлетелись. Но я о другом хотел сказать. Весь следующий день мы шли пешком и остановились на ночлег в хижине бедняков. В ту ночь, пока моя спутница спала, я беседовал с человеком, который многое знал о каменном городе, хотя его настоящее название было ему неизвестно. И с его матерью я также беседовал; очевидно, она знала больше, чем он, но не захотела рассказывать мне всего.
   Я умолк, обуреваемый сомнениями; мне было трудно говорить с этой женщиной о подобных вещах.
   — Сначала я предположил, что эта семья ведет свой род из каменного города. Но они сказали, что город был разрушен задолго до появления в тех местах их народа. И все же им было известно немало его обычаев: тот бедняк еще мальчиком ходил туда искать сокровища, хотя, по его словам, ему никогда не удавалось что-либо найти, кроме осколков камней и посуды да следов пребывания других кладоискателей, наведывавшихся в город задолго до него.
   «В стародавние времена, — рассказывала его мать, — люди верили, что можно выманить из земли золотые клады, если зарыть несколько своих монет и произнести какое-то заклинание. Многие зарывали, а потом забывали место или что-то мешало им вернуться и откопать свои деньги. Эти-то монеты мой сын и находит. На них мы и живем».
   Я хорошо помнил ту ночь и старуху, ветхую и скрюченную; она сидела у торфяного костра и грела руки. Может быть, она напоминала мне одну из старых нянек Теклы, ибо что-то в ней разбередило мою память; впервые после нашего с Ионой заключения в Обители Абсолюта я так живо ощутил Теклу в своем сознании, что, взглянув случайно на свои руки, был удивлен толщиной пальцев, смуглым оттенком кожи и отсутствием кандалов.
   — Продолжай, Северьян, — повторила Кириака.
   — Затем старуха рассказала, что было в мертвом городе нечто притягивающее к нему ему подобных. «Ты ведь слышал истории о колдунах-некромантах, которые охотятся за душами мертвецов. А знаешь ли, что среди самих мертвецов встречаются вивиманты, привлекающие живых, чтобы снова обрести жизнь? В каменном городе есть один такой; однажды или дважды в сарос тот, кого он к себе вызывает, приходит к нам ужинать». Она обратилась к своему сыну: «Ты наверняка помнишь того молчуна, что заснул подле своего посоха. Ты был тогда совсем мальчишкой, но вряд ли забыл его. Этот пока последний». И я понял, что и меня призвал к себе вивимант Апу-Пунхау, хотя я ничего и не почувствовал.
   Кириака бросила на меня косой взгляд.
   — Так что же, я, по-твоему, мертва? Ты это хочешь сказать? Ты же сам говорил, что там была ведьма-некромантка, а ты просто случайно набрел на ее костер. Я думаю, ты сам был колдуном, больная — твоей клиенткой, а женщина, о которой ты говорил, — прислужницей.
   — Это оттого, что я опустил в своем рассказе все важные подробности, — заметил я. Я чуть не расхохотался, когда она сочла меня колдуном; но Коготь впился мне в грудь, напоминая, что благодаря его могуществу, украденному мною, я обладал силою колдуна, не владея, однако, соответствующим знанием; и я понял — это «понимание» было того же порядка, что и раньше, — что, хотя Апу-Пунхау притянул камень к себе, но забрать его у меня не смог (или не захотел).
   — Самое важное, — продолжал я, — когда призрак исчез, в грязи осталась лежать алая накидка с капюшоном — такая, как сейчас на тебе. Она у меня в ташке. Разве Пелерины балуются некромантией?
   Ответа я так и не дождался, ибо, не успел я закончить свою речь, как на узкой тропинке, ведущей к фонтану, возникла рослая фигура архона. Он был в маске и костюме пса-оборотня, и, встреть его при ярком свете, я не узнал бы его; но густые сумерки сада с легкостью, словно руки человека, сорвали с него маску, и я, лишь только заметил его высокий силуэт и походку, тотчас понял, кто перед нами.
   — Ага, так ты ее нашел, — произнес он. — Мне следовало опередить тебя.
   — Я так и думал, — ответил я. — Но до этой минуты еще сомневался.



8. НА СКАЛЕ


   Я покинул палаты через ворота, обращенные к берегу. Их охраняло шестеро воинов, в облике которых не было и следа вялой безмятежности, присущей тем двоим, что я видел на речной стороне всего несколько стражей назад. Один из них, учтиво, но непреклонно заступая мне путь, осведомился, действительно ли мне необходимо уходить так рано. Я назвал себя и ответил, что, к сожалению, это и вправду необходимо: у меня еще остается работа на ночь (это была правда), да и завтра мне предстоит трудный день (и здесь я отнюдь не лгал).
   — Да ты герой. — Голос стражника звучал несколько дружелюбнее. — Но разве ты без охраны, ликтор?
   — Со мной было двое сопровождающих, но я их отпустил. Я и сам вполне смогу найти дорогу к Винкуле.
   Другой стражник, молчавший до сих пор, обратился ко мне:
   — Ты мог бы остаться в палатах до утра. Тебе найдут покои, где ты хорошо отдохнешь.
   — Да, но тогда я не закончу работу. Боюсь, мне все же придется уйти.
   Воин, заслонявший мне путь, отступил.
   — Я, пожалуй, пошлю с тобой двоих. Если бы ты согласился подождать, я бы мигом все устроил. Мне только необходимо получить разрешение начальника стражи.
   — Не беспокойся, — сказал я и, не дожидаясь ответа, пошел прочь. В городе явно что-то происходило — возможно, снова объявился убийца, о котором предупреждал мой сержант; я почти не сомневался, что, пока я пребывал в палатах архона, разыгралась новая трагедия. Эта мысль привела меня в приятное волнение — я, конечно, был не так глуп, чтобы воображать себя неуязвимым против любого нападения, но сама возможность нападения, смертельный риск, которому я подвергал себя в ту ночь на темных улицах Тракса, не давали мне впасть в уныние, что при иных обстоятельствах вполне могло произойти. Неясная угроза, безликая опасность, притаившаяся в ночи, была самым ранним из моих детских страхов; и теперь, когда все они давно изжиты, в моем взрослом сознании сохранилось лишь ощущение уюта от всего детского.
   Я уже шел по тому берегу реки, где днем набрел на нищую лачугу, и лодка была мне не нужна; но улицы казались незнакомыми и в темноте напоминали лабиринт, специально созданный, чтобы свести меня с ума. Я несколько раз сворачивал не туда, прежде чем нашел нужную мне узкую улочку, ведущую к вершине скалы.
   Дома по обе ее стороны, такие молчаливые в ожидании, чтобы громадная каменная стена поднялась и закрыла собою солнце, наполнились теперь журчанием голосов, многие окна озарились изнутри неровным пламенем сальных светильников. Пока Абдиес пировал в своих палатах у самой реки, его смиренные подданные на горных склонах тоже веселились, с тою лишь разницей, что в их празднествах размаху было поменьше. Я слышал вздохи и стоны любовников, как слышал их и в саду, когда в последний раз оставил Кириаку, приглушенные разговоры мужчин и женщин, взрывы хохота. Дворцовый сад полнился ароматами цветов, воздух там был свеж благодаря многочисленным фонтанам и могучим холодным водам Ациса. Здесь же от этих приятных запахов не осталось и следа; ветер, разгуливая меж лачуг из глины и хвороста и пещер с заткнутыми ртами, приносил то зловоние экскрементов, то запах свежезаваренного чая и нехитрой похлебки и лишь изредка чистый горный воздух.
   Забравшись высоко на скалу, где жилища освещались только огнем очага, я обернулся и взглянул на город подобно тому, как днем осматривал его с крепостных высот Замка Копья, однако видел его совершенно иными глазами. Говорят, в горах есть расщелины столь глубокие, что со дна их видны звезды, и, следовательно, расщелины эти пронизывают весь мир насквозь. И вот, как мне казалось, я нашел такую. Я словно всматривался в некое созвездие, будто Урс умчался прочь, и я остался один посреди звездной бездны.
   В палатах меня, вероятно, уже хватились. Я представил, как по пустынным улицам рыщут димархии архона, может быть, даже с факелами, наспех подхваченными в саду. Гораздо больше беспокоила мысль об отпущенных мною латниках из Винкулы, которые до сих пор слонялись где-то по городу. Однако никаких движущихся огней я не видел, и до меня не доносились грубые окрики; если в Винкуле и была тревога, то сумрачные улицы, паутиной опутавшие склон противоположного берега, оставались к ней совершенно безучастны. Если бы открыли главные ворота, чтобы выпустить поднятых по тревоге стражников, я бы увидел на их месте вспышку света, потом темноту и снова вспышку; но ничего такого я не заметил. Наконец я повернулся и отправился выше по крутой улице. Тревогу еще не объявили. Но ждать оставалось недолго.
   В бедняцкой лачуге было темно; ни единый звук не нарушал тишины. Я достал из мешочка Коготь еще у двери, опасаясь, что, когда войду, у меня не хватит духу. Иногда он сверкал, подобно фейерверку, — так было на постоялом дворе в Сальтусе. Порой света от него было не больше, чем от осколка стекла. Той ночью блеск его не был ярок; но от него исходила такая глубокая синева, что казалось, это сама темнота, очищаясь, преображалась в свечение. Среди имен Миротворца есть одно, редко употребляемое; значение его всегда оставалось для меня загадкой: Черное Солнце. В ту ночь я почувствовал, что почти приблизился к постижению его смысла. Я не мог зажать камень в пальцах, как часто делал прежде и впоследствии; я положил его на ладонь правой руки, чтобы не осквернить его касанием больше, чем того требовала необходимость. Держа его так перед собой, я нагнулся и вошел в лачугу.