За те дни, пока я расслаблялся с чувством хорошо выполненного важного дела, случилось два более или менее примечательных события. Первым стало письмо от Олега, моего спасителя в Хитроу. Он сообщал, что готовится к новой научной командировке в Оксфорд и копит деньги на черный костюм, чтобы не стыдно было сесть за Нigh Table рядом с облаченными в мантии учеными мужами. Второе событие было не столь неожиданным и куда менее приятным: в одной из самых респектабельных газет появилось открытое обращение ряда лиц к правительству. Смысл его сводился к тому, что наш народ за годы советской власти привык к плетке и обращаться с ним для его же пользы нужно как со скотом, а не то эти бесноватые свиньи кинутся с обрыва, увлекая за собой и пастухов. Обращение подписали с десяток приближенных к Кремлю писателей и артистов, правительственные сановники, несколько миллиардеров-нуворишей да еще три-четыре человека, чьи имена в недавнем прошлом олицетворяли сопротивление режиму. К моему глубокому огорчению, среди них, где-то между вездесущей Варзиковой и министром госбезопасности, нашел я и Алика Борисевича. Я живо представил себе, как он, весь круглый, потирает лоб и бормочет: Знаете, в этом что-то есть...
   Через неделю я все-таки позвонил редактору.
   - Старик, прости, у нас запарка с типографией, сочным голосом перебил он мой лепет. - Да ты не волнуйся, я прямо сейчас не глядя подписываю и засылаю в очередной номер.
   - Спасибо, - сказал я. - Но лучше все-таки прочти. Там не все просто.
   - Ха-ха, ладно, так и быть, прочту. Только из уважения к твоему перу. В тебе я уверен, как в себе самом.
   Прошло еще недели две. Каждый раз я покупал свежий выпуск газеты, специально ради этого выезжая из нашего захолустья в Москву. Моей статьи там не было.
   Как-то позвонила сестра и сообщила, что маме стало хуже. Временами она впадает в забытье, перестает реагировать на окружающее и подолгу смотрит в одну точку. Врач, тот самый, что вначале советовал позволить ей спокойно умереть, теперь требует непрерывно вводить в вену дорогое лекарство. Оно уже на исходе.
   - Я займу здесь и пришлю тебе, чтобы ты поменял их на доллары, ладно? - сказала сестра. - Или что-нибудь продам.
   Что ей было продавать, кроме железной кровати, стола, стульев да ветхих одеял?
   - Не глупи! - бодрился я. - Валюта у меня есть. Ты же знаешь, я вернулся из Англии богатым. Через неделю у вас будет лекарство.
   Мы с женой доедали черствый ржаной хлеб, купленный три дня назад. Холодильник был пуст. В потайном месте у нас лежали три оставшиеся пятидесятифунтовые бумажки (вот я и проговорился!), но мы рассчитывали протянуть без них. Жена вот-вот должна была получить какие-то деньги за свои дурацкие конверты (она не знала и принципиально не желала узнавать, сколько ей заплатят). Я все еще надеялся устроиться на хорошую ставку в газету. Красивые большие банкноты с портретами ныне здравствующей королевы Елизаветы II на лицевой стороне и давно почившего архитектора сэра Кристофера Рена на обороте, с надписью Bank of England и автографом Главного Кассира, прошитые посередине широкой серебряной нитью, - эти бумажки все еще поддерживали нас морально. В нашем воображении они существовали либо для крупных начинаний, либо на самый черный день.
   Видимо, этот день настал несколько раньше, чем мы ожидали. Подавленный после телефонного разговора с сестрой, я рассеянно оглядывал наше временное жилище - единственную комнату, которая являлась и спальней, и гостиной, и кабинетом. Взгляд упал на ненавистный мне продранный диван с торчащей из прорех ватой. На свисавшие до полу лохмотья рваных обоев. На картонные коробки с нашими книгами, которые много лет не распаковывались, потому что книги просто негде было разложить. На старый черно-белый телевизор с крошечным экраном... Было на что посмотреть. Жизнь клонится к закату, и вс она прошла вот так, будто на вокзале. Мы ведь до недавних пор не чувствовали себ нищими, не слишком мучились тем, как мы живем. И мы много работали, мы умели работать. Как бы само собой разумелось, что упорный труд наш будет в конце концов вознагражден и бедность уйдет в прошлое. Скажите мне положа руку на сердце: разве не верно жили мы по меркам цивилизованной Англии? Разве не связываете вы свое нынешнее благополучие с трудом, и только трудом? Так что же, в конце концов, произошло с нами?
   Я ловил в чужом ржавом зеркале собственный тусклый образ: бессильно опущенные плечи, всклокоченные волосы, тревожный взгляд. Такая жизнь накладывает в конце концов свой отпечаток.
   На другой день по дороге в валютную аптеку я заехал к редактору. Мое настроение не располагало к уклончивым разговорам, и он, видимо, это осознал.
   - Старик, - сказал он, пряча глаза. - На кой тебе далась наша газета? Выходит нерегулярно, тираж мизерный. Ты опубликуй свою статью в другом месте, в хорошем издании, она этого стоит, честно. А потом приходи к нам работать. Жду тебя через пару недель, место, считай, забронировано!
   Через пару недель моя статья вышла в другой газете. Там любили печататься Варзикова и другие претендующие на известность литераторы, газета была в ту пору модной и позволяла себе иногда экстравагантные выходки. Разумеется, к моим мыслям в редакции отнеслись как к чудачеству, но - оригинальному и заманчивому. Как раз в день выхода статьи, придя в редакцию за авторским экземпляром, застал там Варзикову. В ее руках был свежий номер, раскрытый как раз на моей статье. Заметив меня, она демонстративно отвернулась.
   Вечером следующего дня статью, к полному моему изумлению, прочитали по Би-би-си.
   А еще через день совершенно случайно узнал, что место, обещанное мне моим бывшим однокурсником, поспешно отдано другому. Сам же этот другой и сообщил мне радостную дл него новость по телефону. Это был неплохой парень, но совершенно бездарный журналист, не способный даже составить формального письма от редакции из двух-трех фраз. Одно время он безуспешно пробовал свои силы в нашем альманахе. Он, конечно, не подозревал, что занимает предназначавшееся мне место.
   Когда жена в тот день вернулась с работы, постарался выставить ей происшедшее в самом смешном свете. Мое веселье было, конечно, на грани отчаяния. Оно как-то перекликалось с бесшабашностью подземного народа, который к весне выполз на поверхность и бродил по вокзальным площадям, наполняя мартовский воздух гулкими кличами и смрадом.
   - Мне выдали зарплату, - сказала жена.
   Не помню, что меня в эту минуту отвлекло; кажется, я увидел в газете броский заголовок и стал читать саму статью. Прошло некоторое время, прежде чем я машинально спросил:
   Сколько?
   Она не ответила.
   Я обернулся и увидел, что она лежит на диване, с головой укутавшись одеялом. Сумочка ее валялась рядом на полу, из нее высыпался ворох грязных мелких купюр. На этот полуторамесячный заработок можно было, пожалуй, купить три пакета молока да штук пять булок, не больше.
   - Ну, теперь-то ты, надеюсь, больше не будешь по ночам клеить конверты? - спросил я с легкомысленной досадой.
   Она опять не ответила.
   Что-то я еще в тот вечер делал, но мне, помню, было не по себе и все валилось из рук. К ночи вскипятил чай, но жену тревожить не стал: мне показалось, она уснула. Потом погасил свет и улегся с ней рядом. И только тогда почувствовал, как она вся дрожит, и ощутил мокрую подушку. Я протянул в темноте руку и попытался погладить ее по влажным спутанным волосам; она вся содрогнулась, как от удара током, и села на постели.
   - Я больше не могу, - тихо сказала она. - Зачем мы так живем? Ведь ничего этого не нужно. И ты, ты...
   - Ты хочешь пожаловаться мне на нашу общую жизнь? - жестоко спросил я. Мне следовало ее успокоить, но этот ее тон, холодный и отчужденный, меня обидел.
   Ты не понимаешь, - прошептала она, - я на самом деле не могу. Ты когда-то сказал, что каждый человек живет там, где он хочет жить, и именно так, как хочет. Это правда. Но я-то хочу не здесь и не так.
   У дверей я попытался удержать ее силой, но она так взглянула на меня, что руки сами собой разжались. Глаза ее были уже совершенно сухими и блестящими я надолго запомнил этот гневный взгляд. Пока торопливо одевался и натягивал сапоги, пока возился у дверей с ключами, она успела исчезнуть. Я наудачу побрел по грязной размокшей дороге к станции, надеясь застать ее на платформе. У нас ведь некуда больше бежать, разве что в глухой лес. Но на станции не было ни души. Машинально я сел в подошедший поезд на Москву и оказался в пустом вагоне с изрезанными и выпотрошенными сиденьями. Не рассчитывал же я, в самом деле, нагнать жену, если она успела уехать предыдущей электричкой, или отыскать ее по следам в огромной ночной Москве? Кажется, я уже вообще ни о чем не думал - не осталось ни мыслей, ни раскаянья, только разлитая в пустоте души боль да еще почему-то возникшая под стук колес и теперь рвущаяся в крик мольба:
   - Ваше Величество... Ваше Величество!..
   В ту осень несчастья сыпались на королеву одно за другим. Сын и наследник престола Чарльз и его жена Диана объявили всему свету, что не могут больше жить вместе. Это была бомба, подложенная под монархию: если дело дойдет до формального развода, Чарльз не сможет, как это положено английскому монарху, возглавить церковь. Сорокадвухлетняя дочь Анна вздумала после развода еще раз выйти замуж небывалый случай в королевском семействе. И наконец, внезапный опустошительный пожар в Виндзорском замке, служившем одновременно и королевскими палатами, и величественным символом монархии, и богатейшим музеем.
   На пожар Елизавета II явилась в сером плаще с нахлобученным на голову капюшоном и в резиновых сапогах, как русска баба выходит на поле копать картошку. Не было ни королевской шляпки, ни обязательного букетика в руке, ни разодетых церемониймейстеров. Это был ужасный год,- простодушно призналась вскоре в традиционной парламентской речи охрипшим от простуды и волнения голосом, словно прибыла в Вестминстер прямо с пожара. Все это я видел и слышал по телевизору. Видел счастливую принцессу Анну с женихом. И туповатого Чарльза и стервозную Диану, почему-то полюбивших после объявления о своем разъезде появляться на радость публике вместе. Подданные были сдержанны и, как обычно, почтительны к королевским особам, но на лицах пожилых англичан читалось желание вразумить безответственную чету. Пресса обсуждала еще одну новость: королева согласилась платить налоги в казну, как все британцы. Кто-то считал это недопустимым унижением для королевского дома, кто-то уже просчитывал, доживет ли монархия до двухтысячного года...
   Колледж начал готовиться к визиту королевы недели за три. Ремонтировали подъездной путь и асфальтовые дорожки во дворе, щетками с мылом отмывали каменные стены часовни, красили лестницы и прихожие. Так у нас в захолустье готовятся к наезду столичного начальства. В самый день визита я хандрил, как обычно, у себ в спаленке и от нечего делать пробегал глазами заметку в The Observer. Английские студентки, проходившие стажировку в Воронежском университете, жаловались на проделки русской мафии. Они заплатили каждая по 1900 фунтов стерлингов 1100 как бы за жилье и 800 как бы за обучение. Администрация университета заверяла, что деньги пойдут на улучшение студенческого быта и зарплату профессорам. На самом деле, по словам студенток, львиная доля денег осела в карманах мафии. Профессора получают всего по пять фунтов в месяц. В общежитии нет никакой охраны: драки, вымогательства, угрозы, половое насилие - со всем этим студентки сталкиваются каждодневно. На улице мороз, отопление не работает, а жильцам выдают всего по одному одеялу. (Я даже вздрогнул, дойдя до этого места. Привычные к холоду в домах юные англичанки готовы были, пожалуй, стерпеть неработающее отопление в зимнем Воронеже, но вот одно одеяло - это уже было прямое оскорбление, посягательство на личные права. Везде, где я ни оказывался в Англии, мне предлагали не меньше двух одеял.) Туалеты, кухни, душевые общежития - все это, как деликатно выражалась солидна газета, сопряжено с риском для здоровья. Далее шли цитаты из жалобы: На прошлой неделе случилась вспышка дезинтерии... Пол туалета, покрытый экскрементами, неделями никто не убирает... Студентки знали, что едут не в Париж и не в Милан, и заранее были готовы к трудностям. Англичане и даже нежные англичанки вообще всегда, по-моему, готовы к трудностям, однако им хотелось бы понимать под этим словом нечто более рациональное, чем то, что можно встретить в России, - нечто такое, что, по идее, все-таки преодолимо. Даже их новые русские друзья, писали девушки, свидетельствуют, что так ужасно в общежитии еще никогда не было. Только солидарность с этими студентами удерживала англичанок от того, чтобы немедленно все бросить и вернуться домой. Они надеялись довести общую борьбу с русской мафией до победного конца: ведь у них несколько больше возможностей и прав, чем у самих русских, находящихся внутри системы...
   Дальше шла дипломатия. Врач британского посольства в Москве обследовал общежитие. Представитель посольства заявил, что оснований дл жалоб больше чем достаточно. Администрацию университета уведомили, что в феврале возможен повторный визит врача. (И дату назвали! Как я узнавал за всем этим уже знакомый мне почерк английского чиновника, чрезвычайно пунктуального и снисходительно-бесстрастного, возвышающегося посреди бурь и отчаянных воплей как скала.) Администрация же, в свою очередь, заверила посольство, что намерена в ближайшем будущем направить значительные средства на улучшение студенческого быта.
   Я-то читал это не как английский обыватель. Я оставался внутри системы, знал действующих лиц и мог со стопроцентной уверенностью прогнозировать события. И когда я добрался до конца статьи, меня просто трясло. Мне хотелось целовать руки отважным наивным девушкам и гнать поганой метлой сытых, ироничных британских бюрократов...
   Оторвавшись наконец от газеты, я поразился необыкновенной тишине в комнате. Днем рама одного из окон бывала у меня обычно приподнята; с прилегающих к колледжу улиц постоянно доносились привычные звуки города, изредка возмущаемые резким воем полицейских сирен. В то утро было особенно шумно: гомонили рабочие, зачем-то огораживая газон белым шелковым шнуром; суетились пожилые привратники, надевшие ради торжества свои ордена; взволнованно переговаривались облаченные в мантии преподаватели, собираясь для торжественной церемонии; прошел в часовню в сопровождении наставников строй мальчиков в ало-белых ризах- церковный хор... Чужая, далекая от меня жизнь. Я не судил чувства верноподданных британцев, но и не мог их разделять... Внезапно наступившая тишина подавляла, как перед грозой. Я подошел к окну. В ворота въехал желтый полицейский на желтом мотоцикле. Он остановился в дальнем углу двора. За ним показался большой старомодный черный автомобиль с британским флагом на капоте, подъехавший прямо к парадному крыльцу, где столпились встречавшие во главе с деканом колледжа. На почтительном расстоянии этот автомобиль сопровождали еще три машины; одна из них встала прямо под моим окном, из нее вышел человек в штатском, с портативным радиотелефоном, и принялся внимательно оглядывать двор. Издали мне трудно было разглядеть, что происходило на крыльце, когда королева вышла из машины. Из боковой калитки во двор вдруг хлынул народ - городские зеваки, ожидавшие приезда королевы на улице: дамы в шляпках, мужчины при галстуках... Они перемешались на газоне со студентами и персоналом колледжа. Ровный изумрудный ковер, на который в обычные дни никто не смел ступить, в один миг превратился в бурое месиво. Люди выстроились со стороны газона вдоль шнура - только теперь я догадался о его назначении, - и королева начала свой обход. Каждому она подавала руку и говорила с улыбкой какие-то фразы. Я не слышал слов, но мог хорошо ее разглядеть. Она была на этот раз в белом костюме и белой круглой шляпке, с традиционным букетом. Лицо умное и приветливое: ни следа официальности, ни тени фальши. Она казалась матерью, опечаленной большим горем и находящей единственное утешение в любви к своим детям - всем тем, кто был сейчас перед ней. Люди на газоне улыбались не слышным мне приветственным словам, время от времени раздавались всплески аплодисментов. Я вспомнил, как в разговоре с вами назвал ее однажды простоватой, а вы с несвойственным вам раздражением возразили: Это премьеры у нас простоватые, они приходят и уходят, ничего не умея сделать, а ей достается расхлебывать... Теперь я видел ее простой, но не простушкой.
   Я наполовину свесился из окна. Никто внизу не обращал на меня внимания ни толпа, занятая королевой, ни желтый полицейский, ни тот, что стоял подо мной. Людей было не так уж много, можно запросто протиснуться к королеве через три-четыре неплотно стоящих ряда. Почему я не подумал об этой встрече раньше? Почему не догадался подготовить послание, чтобы сейчас выйти на газон и с поклоном передать мою почтительную мольбу? Это не принято в Англии, где королеву любят бескорыстно и счастливы одной возможностью увидеть ее и прикоснуться к ее руке. Это неприлично. Англичане слишком дорожат репутацией: им, кажется, легче провалиться сквозь землю, чем совершить что-нибудь неприличное. Про меня будут ходить анекдоты, мои английские друзья и знакомые усомнятся в моем здравом уме, и мне, уж конечно, навсегда будет заказана сюда дорога. Но ведь это, может быть, единственный и последний в моей жизни шанс. Через полчаса королева покинет колледж, еще через пару недель я распрощаюсь с Оксфордом, а дальше - погружение во мрак...
   Так о чем просить? Чтобы мне продлили срок пребывания в Англии и я успел дописать свою книгу? Какая странная фантазия - ехать на чужбину писать про Достоевского да Чаадаева, самых русских из всех русских... Или чтобы мне позволили здесь поселиться вместе с женой, мамой и сестрой? Или чтобы королева помогла мне на сороковом году моей жизни обрести какое-то пристанище в родной стране, чтобы я мог наконец разложить по полкам свои книги и впервые сесть за собственный письменный стол? Но как она может помочь? И почему именно мне?!
   Ваше Величество! Спасите Россию! Я не знаю, как можно это сделать, но заклинаю Вас всем, что есть для меня на свете святого, - спасите!!!
   Наверное, лучше написать плакат - совсем простой, как тот, под которым женщины из общества спасени детей собирают на улице деньги. Затем встать на подоконник и прикрепить его снаружи к стене клейкой лентой. Вначале меня заметит желтый полицейский на мотоцикле, за его изумленным взглядом проследит кто-то из толпы, человек в штатском начнет вызывать подкрепление по своему радиотелефону, люди ахнут, а там и сама королева поднимет взор... Всего четыре слова:
   YOUR MAJESTY, SAVE THE RUSSIA!
   А когда плакат будет надежно закреплен и все его прочтут - легко оттолкнуться от подоконника и прыгнуть вниз головой на каменную дорожку. Хорошо бы умереть сразу, без мучений. Служба безопасности не успеет мне помешать. Это и есть мой последний шанс. Просто я устал и выдохся. Я не хочу больше витать где-то между жизнью и смертью. Они здесь должны наконец понять, что все в России слишком серьезно.
   А через пару дней в наших теленовостях мелькнет коротенькое сообщение, что заезжий русский, личность которого устанавливается, треснулся в Оксфорде головой об асфальт на глазах у самой королевы, вместо того чтобы поднакопить деньжат и приобрести квартирку в центре Лондона, как поступают более смышленые наши соотечественники...
   Хотите знать, что было с нами дальше? Жена вернулась домой под утро, когда я уже принял решение. Она ведь была, в общем, права. Я давно заметил, что родные и близкие мешают человеку в двух случаях: когда ему слишком хорошо или, наоборот, слишком плохо. В том состоянии, в каком мы оба тогда находились, лучше было попытаться решить свои проблемы поодиночке. Вы ведь понимаете, о чем я говорю? Не только о трудоустройстве и уж никак не о сексе. Я любил жену и не собирался расставаться с ней навсегда; она со мной, думаю, тоже. Все прожитые вместе годы мы помогали и сочувствовали друг другу. Но как раз это-то сейчас и мучило и мешало. Нам обоим требовалось одиночество, чтобы справиться каждому со своим внутренним кризисом. Мы устали не друг от друга, подобно Чарльзу и Диане. Мы устали от плохой жизни, от нежизни.
   Куда и как разъехаться - тут особенно выбирать не приходилось. Жена, конечно, останется здесь, в этом чужом и убогом, но все-таки привычном углу. Ей просто некуда деться, она сама это понимала. Утром она сказала мне, что сегодня же начнет искать работу поприличнее. Я же в тогдашнем состоянии мог собраться с силами только ради того, чтобы начать совсем другую жизнь. К счастью, у меня было для этого подходящее место - дом покойной тетки в Солигаличе, вот уже два года стоявший пустым.
   Дом этот был мне не чужой: еще мальчишкой не однажды проводил у тетки в гостях летние каникулы, заезжал проведать ее и после, а в одну из наших встреч незадолго до смерти своей она обмолвилась, что дарит дом мне и сестре, единственным своим наследникам. Я был, конечно, растроган, но и помыслить тогда не мог, что ветхая лачуга на окраине провинциального северного городка, оцененная местными властями в считанные гроши, когда-нибудь мне пригодится...
   Мы с женой поделили поровну оставшиеся фунты. Они съежились еще больше. К весне зарплата моей сестры, как сообщала она по телефону, выросла примерно до восьми фунтов, но купить на эти деньги удавалось даже меньше, чем на четыре фунта в январе. Однако при должной бережливости наших запасов, по моим расчетам, могло хватить до осени. Что будет осенью - Бог знает. В тот год особенно популярным был шлягер, в котором звучали такие слова:
   Осень! Доползем ли, доживем ли до рассвета?
   Что же будет с Родиной и с нами?
   В самом деле, в нашей страшной жизни лучше было не строить планов.
   ...Пишу в нашей страшной жизни - и ловлю себя на мысли, что жизнь в России была для меня ужасной всегда. Лет десять - пятнадцать назад она казалась до того невыносимой, что я нисколько не боялся атомной войны, которой постоянно пугала советская пропаганда. Есть предел отчаяния, за которым думается не о созидании, но лишь о дальнейшем дотла! - разрушении. Мы в России давно живем за этим пределом. Не станем тратить время на выяснение, кто в этом виноват: никто, кроме нас самих, конечно. Это мы сами сделались опасными для всех, а в первую голову для себя. Но вот что я вам еще скажу. Мой народ напоминает мне безумно влюбленного застенчивого юношу. У него отнимают намыленную веревку, ему дают успокаивающие капли, его, наконец, связывают и запирают в чулане, где он, разумеется, будет биться об стену, пока не разобьет либо эту стену, либо свою голову... И никому не приходит на ум простое: вдохнуть в него побольше уверенности да рассказать о его беде той рассеянной красавице, что, сама того, может, не подозревая, свела его с ума: вдруг да полюбит, приглядевшись?..
   Такое может прийти в голову только очень близким людям. Самым близким.
   Однажды поздно вечером я возвращался на автобусе в Оксфорд. Это было после трудного дня в Лондоне, когда я сначала безуспешно пытался вернуть в агентстве Аэрофлота переплаченные за билет деньги, а затем на Би-би-си получил от золотушной одесситки совет стать немного более британцем. В слабо освещенном салоне кто дремал, откинув спинку кресла, кто шептался с соседом, а несколько молодых людей студенты, наверное - жевали сэндвичи и запивали их молоком. Атмосфера ночного автобуса была настолько знакомой и близкой, словно я ездил этим рейсом всю жизнь. Я почти автоматически поднял руку и щелкнул выключателем наверху - мне на колени упал желтый лучик фонаря. Повернул пластмассовый шпенек рядом с выключателем - в лицо ударила струя свежего воздуха. Потянулся к спинке переднего кресла, нащупал резинку сетки для газет и всякой мелочи, чуть оттянул ее и легонько щелкнул... С детства привычное развлечение. В сетке лежали старая газета и пустая бутылка из-под пива. Автобус был - Икарус. На таких автобусах я не раз ездил в гости к тетке. Если бы водительское место не располагалось справа, вполне можно было бы решить, что ты в России. Именно тогда я как-то холодно и отстраненно подумал: не все ли равно на самом-то деле, куда ехать ночным Икарусом - из Лондона в Оксфорд или из Москвы в Солигалич? И почему-то вспомнил писателя Кричевского. В том автобусе у меня впервые мелькнула догадка, от чего он погиб: от унижения, которое преследует нас повсюду. Бежишь от постоянного унижения из России и сталкиваешься с еще худшим - на чужбине. Возвращаешься с новыми надеждами домой - и видишь, что на такую жизнь у тебя после заграницы не осталось уже совсем никаких сил. Разруха, одичание, обман и насилие, затравленные лица... Здесь жить невозможно, а там - незачем.
   Не приведи Бог узнать такое место, а потом навсегда его покинуть,- пробормотал я, кажется, по-английски, наконец-то отпустив резинку багажной сетки.
   - Что вы сказали? - участливо спросила молодая соседка, повернув ко мне симпатичное круглое личико. Видимо, она заняла это место на последней остановке. Еще недавно тут сидел пьяный дед в телогрейке и бессвязно матерился, мешая думать.
   На этот раз я ехал то ли из Москвы в Оксфорд, то ли из Лондона в Солигалич. Но ведь в Англии молодая женщина не начнет первая разговора с незнакомым мужчиной! И там, кажется, не принято переспрашивать.