«Эти люди, прибывшие в Отрар в одежде купцов, не купцы, а скорее лазутчики татарского кагана. Они держатся надменно. Один из купцов, родом индус, попробовал грубо назвать меня только по имени, не называя «ханом», и я приказал отстегать его плетьми. А остальные купцы расспрашивают покупателей о делах, которые вовсе не имеют отношения к торговле. Когда же они остаются одни с кем-либо из народа, они угрожают: «Вы не подозреваете того, что делается за вашей спиной. Скоро произойдут такие события, против которых вы не сможете бороться…»
   Встревоженный таким письмом, хорезм-шах Мухаммед приказал задержать в Отраре монгольский караван. Все четыреста пятьдесят купцов и монгольский «караван-баши» Усун исчезли бесследно в подвале крепости, а монгольские товары наместник Отрара отправил в Бухару для продажи. Вырученные деньги взял себе хорезм-шах Мухаммед.
   Из всего каравана остался в живых только один погонщик. Ему удалось убежать и добраться до первого монгольского поста. Там его посадили на почтового коня с бубенчиками,[92] и он помчался к Чингисхану со страшной вестью.

Глава десятая
Посла не душат, посредника не убивают

   Не успел месяц увеличиться и затем снова изогнуться серпом, как от владыки татарского в Бухару прибыл новый посол Ибн-Кефредж-Богра, отец которого был некогда эмиром на службе у отца хорезм-шаха, Текеша. С ним прибыли два знатных монгола.
   Перед тем как принять послов, хорезм-шах Мухаммед долго совещался со своими кипчакскими военачальниками. По их указанию, он решил принять монгольских послов гордо и сурово, но все-таки выслушать их, чтобы узнать намерения Чингисхана.
   Старший посол вошел с поднятой головой. Он уже не преклонил колен и говорил стоя, точно готовый к бою, хотя свое оружие, согласно требованию векиля, он оставил при входе.
   – Владыка западных стран! – сказал он. – Мы явились напомнить тебе, что нашим купцам, прибывшим в Отрар из царства Чингисхана, ты сам выдал грамоту, подписанную твоей же рукой и скрепленную твоей печатью. В ней ты разрешил нашим купцам свободно торговать и приказывал всем относиться к ним дружественно. Но ты коварно их обманул – они все убиты, их имущество разграблено. Если предательство само по себе является презренным делом, то оно становится еще более отвратительным, когда исходит от главы ислама.
   Хорезм-шах закричал:
   – Бесстыдник! Как ты смеешь так говорить со мной? Как ты решился обвинять меня в поступках, сделанных моим слугой?
   – Великий шах! Ты, значит, утверждаешь, что наместник Отрара поступил вопреки твоему приказу? Отлично! Тогда выдай нам этого преступного слугу Инальчика Каир-хана, и наш великий каган сам сумеет как подобает его наказать. Но если ты мне ответишь «нет», то тогда готовься к войне, в которой самые доблестные сердца падут в битве и твердо направленные татарские копья попадут в цель!
   Хорезм-шах задумался, слушая грозные слова. Все замерли, понимая, что сейчас решается вопрос: быть или не быть войне? Но некоторые заносчивые кипчакские ханы закричали:
   – Смерть хвастуну! Он смеет угрожать нам? Великий падишах, ведь Инальчик Каир-хан племянник твоей матери! Неужели ты отдашь его на растерзание неверным? Прикажи убить этого наглеца, или мы сами его прикончим!..
   Хорезм-шах сидел бледный и серый, как мертвец. Его губы дрожали, когда он тихо сказал:
   – Нет! Инальчика Каир-хана, моего верного слугу, я не отдам!
   Тогда один из кипчакских ханов подошел к монгольскому послу, схватил его за бороду, одним взмахом отрезал ее и бросил ему в лицо. Посол Ибн-Кефредж-Богра был сильный и смелый человек. Но он не вступил в борьбу, а только крикнул:
   – В священной книге сказано: посла не душат, посланника не убивают!
   Ханы кричали:
   – Ты не посол, а пыль на сапоге татарского кагана! Почему ты, мусульманин, служишь нашим врагам? Ты предатель, татарский навоз! Ты изменник родине!
   Тут же кипчакские ханы набросились на посла, закололи его кинжалами, а двух его спутников-монголов избили.
   В истерзанном виде они были доставлены на границу владений хорезм-шаха, где им подожгли бороды и затем отпустили пешими, отобрав коней.

Глава одиннадцатая
Чингисхан рассердился

   Днем каган несколько раз выходил из шатра и всматривался в даль – он чего-то ожидал. Возвращаясь в шатер, он опускался на шелковый ковер и выслушивал, что ему объяснял его главный советник, Елю Чуцай, высокий, медлительный в движениях, худощавый китаец, с настороженными, проницательными глазами.
   – Можно завоевать вселенную, сидя на коне, но управлять ею, оставаясь в седле, невозможно. Надо немедленно назначить в каждую область начальника, он позаботится о запасах зерна, установит «судебные места» для сбора умеренных податей с населения, с наказанием смертью тех, кто не заплатит. В каждое такое «судебное место» надо назначить по два доверенных, выбранных из ученых людей; один из них будет начальник, а другой – его помощник. Для усиления доходов надо установить пошлины с купцов, налоги с вина, уксуса, соли, добычи железа, золота, серебра и за право пользования водой для орошения полей…[93]
   – Это все ты говоришь дельно, – ответил Чингисхан.
   Хранитель печати, уйгур Измаил-Ходжа, подал печать кагана. Это была нефритовая фигурка тигра, стоящего на золотом кружке, смазанном алой краской. Каган придавил печать к указу, заранее приготовленному Елю Чуцаем.
   В знойный полдень без ветра над степью дрожали волны горячего воздуха. Весь лагерь Чингисхана дремал, и даже кони, бродившие по равнине, теперь стояли неподвижно, сбившись в табуны, и равномерно покачивали головами, отгоняя вьющихся вокруг них слепней.
   Издалека, точно жужжание мухи, донесся тонкий тягучий звук. Потом стал выделяться быстрый перезвон бубенцов. Чингисхан поднял короткий толстый палец, повернул к входу квадратное лицо и наставил большое ухо с отвисшей мочкой, в которую была вдета тяжелая золотая серьга.
   – Гонец, и не один… – И он вышел из шатра.
   Уже было видно, как клубок пыли катился по дороге.
   Три всадника мчались к лагерю. Они доскакали до черных юрт, где одна лошадь грохнулась на землю, а всадник перелетел через ее голову.
   Часовые, подхватив лошадей под уздцы, провели их к заставе. Оттуда, в сопровождении часовых, двое из прибывших прошли к загородке для жеребят, где нашли Чингисхана.
   Каган сидел на корточках перед белой кобылицей и, жмурясь, следил за тем, как серый жеребенок тыкал мордой в розовое вымя матки.
   Двое прибывших были перевязаны тряпками. Их покрытые нарывами лица распухли. Они так изменились, что каган, повернувшись к ним, спросил:
   – Кто вы?
   – Великий каган! Мы раньше были твоими тысячниками, а теперь стали выходцами из могилы. Шах Хорезма захотел поиздеваться над нами и приказал поджечь нам бороды – честь и достоинство воина.
   – А где же Ибн-Кефредж-Богра?
   – За то, что он твердо сказал шаху твои приказания, те собаки, что подвывают хорезмской свинье, изрубили его на куски.
   – Как?! Они изрубили моего посла? Моего храброго, верного Ибн-Кефредж-Богра?
   Чингисхан завыл. Он схватил горсть песку и посыпал им голову. Он руками растирал лицо, по которому потекли слезы. Он бросился вперед и, грузный, тяжелый, побежал по дороге. За ним побежали все бывшие вблизи, присоединялись новые воины, пробудившиеся от крика, не понимая, отчего произошла тревога.
   Каган, задыхаясь, добежал до коновязи, оторвал от прикола неоседланного коня, схватил его за загривок, навалился ему на спину и понесся по дороге прямо к голубой горе. Елю Чуцай и сыновья Чингисхана сели на коней и помчались за ним.
   Они прискакали к скалистой горе. На выступе, среди сосен, стоял каган. Его было видно издалека. Он снял шапку и повесил на шею пояс.[94] Слезы, большие и блестящие, текли по смуглому лицу, по которому каган размазал землю.
   – Вечное небо! Ты спасаешь праведных и наказываешь виновных, – кричал каган. – Ты накажешь нечестивых мусульман! Слышите ли вы, мои храбрые багатуры: мусульмане удавили моего посла Усуна и четыреста пятьдесят усердных купцов, поехавших торговать. Мусульмане разграбили все их товары и смеются над нами. Они убили другого моего посла, храброго Ибн-Кефредж-Богра. Они опалили огнем, точно свиные туши, бороды еще двух послов и выгнали, как бродяг, отняв у них лошадей. Будем ли мы это терпеть?
   – Веди нас на мусульман! – кричали татары. – Мы вырежем их города, перебьем всех с женами и детьми! Мы заберем весь их скот и всех лошадей.
   – Там не бывает морозов и холодных буранов, – продолжал зычно реветь Чингисхан. – Там всегда лето, там растут сладкие дыни, вата и виноград. Там на лугах трижды в лето вырастает трава. Разве пристойно в такой счастливой стране жить таким преступникам, как мусульмане? Мы отнимем их земли и сровняем с землей их города. На месте разрушенных городов мы посеем ячмень, и там будут пастись наши крепкие кони и стоять только юрты с нашими преданными женами и детьми. Готовы ли вы идти на мусульманские земли?
   – Укажи нам только, где они, а мы их вырежем! – кричали татары.
   – Я вижу даже без шаманов, что настала «счастливая луна» и пора повести войско на запад, – громко сказал Чингисхан и, повернувшись, стал медленно подыматься выше на гору. За ним последовали его телохранители и кольцом окружили то место на горе, где Чингисхан пожелал остаться один со своими думами.
 
   Поднявшись еще выше по склону горы, Чингисхан увидел на площадке над обрывом костер. Около него сидел мальчик и раздувал небольшим ручным мехом угли, на которых лежала раскаленная полоса железа. Тут же, на корточках, старый монгол поворачивал полосу клещами и держал наготове для ковки кузнечный молоток.
   – Кто ты? – спросил каган.
   – Я кузнец Хори, из тумена Джебэ-нойона.
   – Зачем ты здесь?
   – Я изготовляю закаленные острия для стрел. Они не сгибаются от удара в железо и пробивают самую прочную броню. Разве, изготовляя такие неотразимые стрелы, я не помогаю тебе?
   – Ты дельно говоришь, – заметил Чингисхан. – А почему ты работаешь здесь, на горе?
   – Здесь, на горе, много смолистых корней, дающих жаркое пламя. Да если признаться, так отсюда, с горы, я вижу далеко степь и в той стороне наши родные кочевья.
   – Что ты болтаешь? Отсюда наших кочевий не увидать. Они далеко!
   – Разве степные дали не одинаковы? Я смотрю в родную сторону, и легче делается сердцу!
   – А этот мальчик – твой сын?
   – Был китайчонком, а теперь стал сыном. Я с тобой, великий каган, ходил в Китай и там подобрал брошенного ребенка. В седле я его и вырастил. Он стал мне помощником в кузнице.
   – Где же твоя кузница?
   – Она вся со мной на седле. Вот молотки, а кусок железа сойдет за наковальню. Мех я прячу в мешок и везу его на втором коне, где сидит и мой сын.
   – А кони добрые, крепкие у тебя?
   – Очень уж старые мои кони, сколько я с ними сделал походов! Когда мы придем в бухарские земли, там я выберу себе крепких коней, да еще несколько рабов-молотобойцев….
   – Будешь хорошо драться – так и целый табун коней добудешь.
   – Какой я теперь воин! Я сильно изранен. Для боя я уже мало гожусь, а вот ковать ножи и наконечники стрел – это мне привычная работа. А скажи мне, великий хан, долго ли еще мы будем здесь стоять? Наш тумен Джебэ-нойона голодает и ест своих коней. Пора бы двинуться дальше…
   Чингисхан начал сильно сопеть и отдуваться: это был плохой признак.
   – Нет, сперва скажи мне, кузнец Хори: что, если весь тумен Джебэ-нойона ушел вперед и его уже двенадцать дней здесь нет? Так ты поедешь по степи его догонять и спрашивать у встречных бродяг, не видел ли кто из них Джебэ-нойона? Если все нукеры начнут бродить вокруг лагеря, у меня тогда разбредется все войско!
   Кузнец затрясся и упал ничком на землю.
   – Приказываем: этого кузнеца Хори отвести в мою тысячу и посреди куреня дать ему двадцать палок по пяткам, чтобы они у него зачесались. Послать немедленно разъезды вокруг лагеря, выловить тех нукеров, которые шатаются, отбившись от своих сотен, а имена их сотников и тысячников сообщать мне, я им всем назначу наказание.
   Чингисхан оттолкнул кузнеца, который хватал руками его большую косолапую ногу, и медленно стал подыматься по каменистой тропинке. Он остановился.
   – Я буду здесь беседовать с небом об удачном походе. Поставить кругом горы стражу, чтобы никто моей беседе не помешал! – Затем каган направился дальше к вершине горы.

Глава двенадцатая
Как надо писать письма

   Чингисхан не знал другого языка, кроме монгольского, и не умел писать.
Академик В. Бартольд

   К вечеру каган вернулся в свой шатер и созвал старших военачальников. Тут были и покрытые славой побед товарищи юных дней Чингисхана, сгорбленные, седые, высохшие, с отвислыми щеками, и молодые, выдвинутые проницательным каганом бойцы, горящие жаждой подвигов. Каждый имел под своим знаменем десять тысяч всадников, вполне готовых к походу.
   Все сидели тесным полукругом на коврах. Один Чингисхан сидел выше других на золотом троне. Спинка трона была искусно сделана китайскими мастерами в виде сплетающихся «счастливых драконов», играющих с «жемчужиной», похожей на морскую медузу с длинными лапками, а ручки трона изображали двух разъяренных тигров. Это кресло, чеканенное из золота, каган захватил во дворце китайского императора и в походах возил с собой.
   С правой стороны от трона находились два брата Чингисхана и его два младших сына: Угедэй и Тули, слева сидела последняя жена кагана, юная Кулан-Хатун, вся сверкавшая драгоценными ожерельями и золотыми браслетами, нанизанными на руки от кисти до плеча. Слуги-китайцы бесшумно скользили позади сидевших и разносили золотые блюда с едой и золотые чашки с кумысом и красным хмельным вином.
   По левую руку кагана, рядом с его молодой женой, сидели два посла: один – Ашаганьбу, прибывший от могущественного тангутского царя Бурханя,[95] другой – китайский полководец Мен Хун,[96] посланный сунским императором Южного Китая, который ненавидел цзиньского императора Северного Китая и поэтому искал дружбы и союза с монголами.
   На этом пиршестве Чингисхан поразил гостей роскошью золотой посуды, обилием и разнообразием угощений и напитков. На больших золотых блюдах подавалось жаркое: мясо молодой кобылицы, дикого оленя и степных дудаков.[97] Это чередовалось с необычайными сладостями, приготовленными китайским поваром. Кумыс, айран,[98] красное персидское вино и китайская водка из арбузных семечек, редкие южные фрукты, привезенные гонцами, скакавшими много дней на сменных лошадях, – все это казалось особенно необычайным в этой пустынной долине, куда заходили табуны диких лошадей и за ними шли следом тигры.
   Из-за шелковой занавески шатра слышались пронзительные песни китайских певиц, звуки флейт и тростниковых свирелей. Несколько причудливо одетых танцовщиц исполняли пляски, изображая, как в степи беззаботно пасется лань, как к ней подкрадывается рысь, бросается на нее, но сама погибает от стрелы притаившегося охотника.
   Чингисхан, довольный удачным пиром, сидел на троне, подобрав ноги, и, громко чавкая, брал куски жареного мяса с особого блюда; его держал перед ним, стоя на коленях, китайский слуга. Лучшие куски мяса каган совал в рот тем из гостей, которым хотел выказать милость.
   Во время пира Чингисхан ревниво косился на тангутского посла: тот сидел рядом с женой кагана, Кулан-Хатун, и смешил ее рассказом, как он, никогда не терявший дороги в степях, первый раз попав в Китай, заблудился среди запутанных узких переулков столицы. Кулан беззаботно смеялась. Чингисхан, грызя баранью лопатку, сказал тангутскому послу:
   – Твой владыка, царь Бурхань, обещал в предстоящем новом походе быть моей правой рукой. Теперь народ мусульман убил моих послов, и я отправляюсь за это наказать шаха Хорезма. Пора царю Бурханю явиться сюда со своими всадниками и занять место на правом крыле моего войска.
   Тангутский посол, занятый разговором с красавицей Кулан-Хатун, небрежно ответил Чингисхану:
   – Если у тебя не хватает войск для похода, так не будь каганом.
   Чингисхан отбросил в сторону баранью лопатку, вытер жирные пальцы о белые замшевые сапоги и провел по усам полой собольей шубы. Все затихли. Задыхаясь, он захрипел, обращаясь к тангутскому послу:
   – Ты говоришь от имени твоего государя. Как же ты посмел мне так дерзко отвечать? Разве мне трудно сейчас же двинуть мои могучие войска на тангутское царство? Но у меня сейчас другие заботы, и я не стану громить теперь вас, подлых, коварных, как ты, тангутов. Однако если вечное небо сохранит меня от вражьей стрелы, то клянусь, когда я вернусь обратно, разгромив хорезм-шаха, я пойду войной на твоего неверного царя. Тогда я припомню твои слова и вам покажу, умею ли я быть каганом!.. Елю Чуцай, прикажи сейчас же подать лошадей, и пусть этот тангутский щенок уползает из моего шатра.
   Тангутский посол Ашаганьбу, заикаясь, ответил:
   – Разве я сказал что-нибудь обидное?
   Но китайские слуги подхватили его под руки и выволокли из шатра.
   Чингисхан, нахмурившись, строго указал китайскому послу Мен Хуну, что тот очень мало пил, и в наказание заставил его выпить подряд шесть больших чаш вина. Посол покорно пил, и все гости в это время пели в честь китайца хвалебную песню. После шестой чаши посол упал и сразу заснул. Чингисхан снова стал веселым, приветливым и сказал:
   – Вот мой гость напился! Значит, он мой друг и думает со мной одним сердцем. Осторожно отнесите моего друга в его шатер. Утром он также может возвращаться к себе на родину. Пусть начальники городов повсюду его задерживают подольше, дают ему вина, чаю и угощений, каких только он ни пожелает. Приказываем, чтобы в пути хорошие музыканты ему играли на флейте и бряцали на струнах. Мы желаем, чтобы наш китайский друг ни в чем не нуждался.
   Когда спящего посла вынесли, Чингисхан обратился к Елю Чуцаю:
   – Написал ли ты письмо убийце моего посла, хорезм-шаху Мухаммеду?
   Великий советник кагана тихо ответил:
   – Когда два храбрых полководца собираются воевать, сумею ли я написать достойно? Я знаю только, как вводить порядки в завоеванных землях, и стараюсь следить, чтобы твои приказы исполнялись. Поэтому письмо написал твой более опытный писец Измаил-Ходжа Уйгур.
   – Где он?
   Престарелый секретарь и хранитель печати кагана Измаил-Ходжа подошел к трону и опустился на колени, держа на голове пергаментный свиток.
   – Читай!
   Измаил-Ходжа начал читать:
   «Вечное небо воздвигло меня великим каганом всех народов. За последние семь лет я совершил необычайные дела. Такого царства еще не было с древнейших времен. За непокорность государей я громлю их, приводя в ужас. Как только приходит мое войско, то и дальние страны покоряются и успокаиваются. Но почему ты не поступаешь почтительно? Одумайся! Неужели и ты хочешь испытать удар моего гнева?..»
   Чингисхан спустил с трона ноги, бросился на Измаил-Ходжу и вырвал из его руки недочитанное послание.
   – Кому ты пишешь? Достойному говорить со мной владыке или сыну желтоухой собаки? Так ли нужно говорить с врагами? Ты сам мусульманин и потому виляешь хвостом перед мусульманским ханом. Ты хочешь, чтобы шах Мухаммед подумал, будто я его боюсь?
   Измаил-Ходжа лежал, уткнувшись лицом в ковер, и трясся от страха. Каган схватил его за пояс, выволок из шатра и бросил у входа, толкнув ногой. Возле него появился советник Елю Чуцай и тихо стал укорять:
   – Взгляни на седую бороду твоего писца. Вспомни его заслуги в течение многих лет. Он учил чтению и письму детей твоих и внуков. Ты не должен так наказывать преданного слугу…
   Чингисхан выпрямился:
   – Измаил-Ходжа пишет рабские письма. Он не умеет говорить с гордостью. Пусть учит он и дальше чтению и письму моих внуков, но не берется говорить с повелителями народов.
   Каган вернулся в шатер и снова взобрался с ногами на трон. Обхватив руками правое колено, он долго сидел на пятке левой ноги. Его желто-зеленые глаза то расширялись, то суживались. Возле трона появился другой писец с чистым листом пергамента. Елю Чуцай подал писцу камышинку для письма. А Чингисхан, сощурив злые глаза, все молчал, смотря в одну точку. Затем он повернулся к ожидавшему на коленях писцу и сказал:
   – Напиши так: «Ты хотел войны – ты ее получишь».
   Точно очнувшись, каган выхватил из рук Елю Чуцая золотую печать, смоченную синей[99] краской, и притиснул ее к письму. На пергаменте появился оттиск:
 
Бог на небе.
Каган – божья мощь на земле.
Повелитель скрещения планет.
Печать владыки всех людей.
 
   И в безмолвии притихших гостей вдруг раздался боевой клич монголов, бросающихся в атаку:
   – Кху-кху-кху!
   Узнав голос хозяина, заржали привязанные за полотнищами шатра любимые жеребцы Чингисхана. Через несколько мгновений во всех концах лагеря стали перекликаться монгольские кони.
   Елю Чуцай бережно, двумя руками, принял пергамент, а Чингисхан сказал резко и отрывисто:
   – Письмо отослать! На мусульманскую границу! Немедленно! Гонцу дать охрану! Триста всадников!.. – Повернувшись к сидевшим, каган заговорил снова ласково, мурлыкающим голосом: – А мы будем продолжать наш пир и мирно беседовать. Скоро в мусульманских городах наша душа будет радоваться. Там мы повеселимся! Я уже вижу, как от лошадиного пота туманом затянутся вспаханные поля, как будут бежать испуганные люди и визжать звериным криком увлекаемые арканами женщины; там реки потекут красные, как это вино, и закоптелое небо раскалится от дыма горящих селений…
   Он зажмурил глаза и, подняв толстый короткий палец, прислушался, как по всему лагерю продолжали перекликаться жеребцы.
   Сидевшие заговорили вполголоса: «Кажется, поход уже близко…» – и, как подобает большим военачальникам, степенно сдвигали золотые чаши, желая друг другу удачи, и беседовали о предстоящих великих днях.

Часть пятая
Вторжение невиданного народа

Глава первая
Кто не защищается – погибает

   После вторжения монголов мир пришел в беспорядок, как волосы эфиопа. Люди стали подобны волкам.
Саади, XIII в.

   Получив от Чингисхана грозное письмо в шесть слов, хорезм-шах Мухаммед приказал спешно окружить свою новую столицу Самарканд прочной стеной, несмотря на огромные ее размеры: длина стены должна была составить 12 фарсахов.[100]
   Шах послал сборщиков податей во все части государства для выколачивания налогов за три года вперед, хотя налоги и за текущий год были собраны с трудом.
   Шах приказал также создать отряды стрелков из лука. Лучники должны были явиться на сборные места на коне со своим вооружением и с запасом еды на несколько дней.
   Наконец шах повелел немедленно сжечь все селения, расположенные на правом берегу реки Сейхун до восточной границы с кара-китаями, в стране которых появились монголы. Жителей сожженных селений шах приказал изгнать из опустошенной полосы, чтобы монголы, проходя по сожженной местности, не нашли себе там ни крова, ни пищи. Но озлобленное население выжженной полосы убежало к кара-китаям, где мужчины вступили в отряды монголов.
   Пока прибывали войска со всех концов Хорезма, шах находился в Самарканде. Окруженный раболепной свитой, он посещал мечети, где слушал красноречивые проповеди шейх-уль-ислама. Он усердно молился на глазах многочисленных правоверных, стоявших стройными рядами на площади перед мечетью. Вместе с ними он опускался на колени и громко вслед за имамом повторял молитвы.
   В начале года Дракона (1220) хорезм-шах Мухаммед созвал чрезвычайный совет из главных военачальников, знатных беков, высших сановников и седобородых имамов.
   Все ожидали мудрых и смелых решений, вселяющих бодрость и надежды, от «нового Искендера», «Мухаммеда-воина», как его стали называть со времени разгрома взбунтовавшегося Самарканда и похода в Кипчакскую степь. Усевшись тесным кругом на коврах, все, ожидая шаха, говорили о его военном опыте, о том, что он, конечно, сумеет быстро и победоносно вывести страну из беды.
   Тимур-Мелик рассказывал:
   – Сегодня падишах объезжал укрепления Самарканда и осматривал работы. Он долго наблюдал, как тысячи согнанных отовсюду поселян и рабов копали рвы. Земля замерзла и плохо поддавалась ударам лопаты. Шах рассердился и крикнул: «Если вы будете так медленно работать, то дикие татары, примчавшись, только побросают в городские рвы свои плети, и рвы наполнятся ими доверху». Это услыхали работавшие, и сердца их наполнились ужасом. «Неужели, – сказали они, – у Чингисхана так много воинов?»