Йоханнес Йенсен
Сесиль

   В усадьбе на самом берегу фьорда жил человек по прозвищу Антон Коротышка. Старый и седой, он никогда не был женат. А все оттого, что по натуре своей Антон был человек медлительный и основательный. Не раз надевал он сапоги, чтобы идти свататься; за последние сорок-пятьдесят лет частенько случалось[1], что какая-нибудь вдовушка, владелица лавки, нуждалась в мужской опоре. Однако же...
   Вскоре после войны шестьдесят четвертого года Антон Коротышка был много ближе, чем когда-либо, к решению жениться. Дело, почитай, сладилось. Вдовушка попалась бойкая и чистоплотная, и ничто, казалось, не могло им помешать. Но, как говорится, болото находилось слишком далеко от усадьбы, и по дороге вполне можно было растерять половину воза с торфом.
   И вот теперь по усадьбе расхаживал молодой парень, племянник Антона Коротышки. Звали его тоже Антон.
   Несколько лет назад брат Коротышки вернулся домой из Копенгагена, куда уехал еще в незапамятные времена. Это может показаться чудом. Но суть же дела в том, что жители полуострова кормились рыбной ловлей. В каждой зажиточной усадьбе можно еще сегодня видеть маленький, стоящий особняком домик из нетесаного камня с соломенной пирамидкой крыши. В стародавние времена крестьяне, жившие в достатке, большими партиями коптили тут угрей. Тогда владельцы усадеб сызмальства ловили рыбу, даже те, кто потом наследовал усадьбу и занимался земледелием. А когда молодые крестьянские сыновья рыбачили, случалось, что налетала буря и им приходилось искать прибежище в чужих краях. Так их заносило в Саллинг и Тю, а порой еще дальше. Да и поездки в Раннерс с копченым угрем сделали свое; неудивительно, что такой сорвиголова, как брат Антона Коротышки, исполнился жадной отваги и возомнил о себе бог знает что.
   Но вот прошло лет двадцать-тридцать, и он вернулся обратно совершенно опустошенным. В Копенгагене он служил дворником, потом занялся мелочной торговлей, а под конец стал владельцем трактира. Это приносило ему приличные доходы. Были времена, когда у брата Коротышки водились бешеные деньги. Как же потом могло такое случиться?
   Когда он вернулся в родную усадьбу, у него не было ничего и никого, кроме маленького сына. А сам он, этот громадный человек, распух и посинел от пьянства. Вот так оно все и случилось...
   Два года Копенгагенец, как все его называли, слонялся по двору у брата в усадьбе. Он ничего не делал, только пил втихомолку. Когда он стоял на берегу фьорда, подставив лицо навстречу ветру, и беспомощно переводил дух, казалось, вся природа выражала тихое, неизбывное горе.
   Однажды утром рыбаки, спускаясь к берегу, подумали было, что какая-то огромная диковинная рыбина сама по себе попалась в сети. Но это был Копенгагенец, висевший на одном из сушил; он был мертв, как дохлая сельдь.
   Антон Коротышка забыл и думать о женитьбе, а сапоги его благополучно заплесневели на чердаке. Когда же племянник подрос, он усыновил его, пустив в ход тот самый таинственный механизм, с помощью которого, поместив в одном его конце банкнот, торжественно вытягиваешь на противоположном конце заверенную в нотариальной конторе нужную бумагу.
   Антону, как его запросто называли, здоровенному парню с выпяченной нижней губой, было уже двадцать лет с небольшим. Работа в его руках спорилась, он вечно напевал, а на досуге курил табак. На вечеринках он плясал в поте лица до самого утра. Но люди его не очень-то жаловали – что-то безжалостное было во всем его существе.
   Внезапно Антон Коротышка умер. И как только племянник унаследовал усадьбу, он начал напропалую свататься.
   Для начала он услыхал «нет» от Сесили. Тогда Антон, служивший в драгунах в Раннерсе и учившийся у одного из товарищей английскому языку, сказал «ол райт»[2] и с трубкой в зубах направился в другие усадьбы. Но везде, даже в самых глухих медвежьих углах полуострова, он получал отказ. А ведь он был человек богатый.
   Жители тамошних краев несколько отличались от других датчан. Этот полуостров расположен в глубине фьорда и заканчивается своего рода тупиком, похожим на слепую кишку. Две семьи, владевшие там большей частью земель, жили здесь с незапамятных времен. Вступая между собой в браки, они завязывали тесные узы в стольких поколениях, что теперь это, по существу, был уже только один род, хотя носил он два родовых имени. Одних звали Мадсены, а других – Бюргиальсены. Люди эти были богаты и учтивы, они не высказывали с бухты-барахты каждому того, что думают. То были молчаливые и норовистые люди. Но порой они совершенно неожиданно могли выложить все, что у них на уме.
   Семейная сплоченность не нарушалась и теперь, когда Антон стал появляться на порогах родственных домов в своих наимоднейших, пружинящих на ходу ботинках. Однако ни одна из созревших для замужества дочерей не желала выходить за него замуж; и родители не принуждали их.
   Но Сесиль пренебрегла им не только потому, что она терпеть его не могла: «Ну и хвастун!» На то имелась причина поважнее. Сесиль была дочерью Йенса Мадсена с Косогора. А чуть подальше к северу лежала огромная усадьба Лауста Бюргиальсена. Сын его, Кристен, приходился Сесили племянником, и эти двое встречались тайком. Может, Кристен и Сесиль еще ни о чем не сговорились, только они всегда держались вместе. Последнее же время они старательно избегали общества друг друга, а это кое-что да значит.
   Сесиль была так хороша собой, что слава о ней долгие годы шла по всей округе. Теперь уже не очень молодая – лет двадцати четырех, двадцати пяти – Сесиль была статная, темноволосая, голубоглазая. Когда она сидела и вязала крючком, подбородок ее почти касался груди. Дышала она громко и ровно, ее так и распирала таившаяся в ней жажда жизни. Время от времени Сесиль вскакивала и улыбалась голубому небу или же находила причину взрываться от радости, бившей в ней ключом. Тем не менее это была холодная и скрытная натура.
   Прежде чем посвататься к Сесили, Антон рассказал об этом кое-кому из друзей и со своей обычной непосредственностью пригласил их всей компанией на пирушку по случаю помолвки. Но когда дело кончилось отказом, Антон посадил всех своих приятелей на телегу и повез их к парому, и все они напились там до бесчувствия. А потом, получая новые отказы в других усадьбах, Антон все чаще и чаще пил кофейный пунш в кабачке на перевозе. Люди начали на него коситься. Больше всех насмехалась над Антоном Сесиль, она совершенно не щадила его, когда о нем заходила речь. Когда же пошли слухи про Сесиль и Кристена, про их любовь, Антон вовсе потерял голову, он начал пить чуть ли не каждый день и пристрастился с досады к бешеной езде. Он уже успел изуродовать двух лошадей рыжей масти. А ведь Антон Коротышка купил их еще жеребятами, кормил лишь отборным зерном и клал на подстилку ячменную солому. Таким поведением Антон уважения не завоевал.
   Но тут произошло событие, само по себе, может, и не очень значительное. Дочь хусмана[3] с Косогора родила ребенка и объявила, что его отец – Кристен Бюргиальсен. Тот признался в своей глупости и обещал возмещение за позор. Десять крон в месяц никак не могли разорить Кристена. Да и в округе-то не очень много болтали об этом деле. Но Сесиль просто разъярилась. В воскресенье, когда Кристен, не подозревая ничего худого, явился в дом Йенса Мадсена, Сесиль принялась поносить и оскорблять его. Она безжалостно спрашивала его, скоро ли он женится на девчонке хусмана, притворяясь, будто не знает ни ее, ни того, что с ней приключилось. До чего, мол, та страшна, какие у нее безобразные ноги, и навозом-то от нее несет за версту. При этом Сесиль смеялась, бледная от злости. Она разложила карты на столе и гадала на эту парочку, а люди, находившиеся тут же в горнице, не знали, смеяться им или плакать. Это была старая карточная шутка, в которой главный козырь – туз червей. Нужно задать вопрос и выбрать один из перечисленных ответов.
   – Где они встретились? На галерейке, в горнице, в каморе, в кровати, под кроватью?
   – Под кроватью! – подстроила ответ Сесиль, громко захохотала и заставила других смеяться вместе с ней. Сесиль гадала дальше – а в горнице стояла немая тишина – о том, как Кристен с хусмановой девкой поедут в тачке, запряженной крысами, а потом будут жить в шалаше. А как они будут жить вместе: целоваться-ласкаться или царапаться-щипаться?
   Все время, пока его поносили, Кристен Бюргиальсен сидел на скамье упрямый и злой. Но когда Сесиль успокоилась и в последний раз расхохоталась, он поднялся и вышел.
   – Ты забыл свои варежки, – закричала ему вслед Сесиль, – ты ведь не можешь носить с собой ее подмышки и греть в них свои руки!
   Об этой выходке Сесили ходило много разных толков и судили ее по-всякому.
   Некоторое время спустя отправились Йенс Мадсен и Сесиль в Стас к родственникам. Путь их лежал мимо перевоза, и потому-то Йенс Мадсен захватил с собой несколько поросят, чтобы по пути доставить их в кабачок.
   Только они свернули к дверям кабачка, как появился, шатаясь, Антон, жених, закаленный отказами, разгоряченный и ошалевший от выпитого спиртного. Увидев Йенса Мадсена и Сесиль, подъезжавших к кабачку со своими поросятами в повозке, он завопил, икая:
   – Никак ты в город всей семьей собрался? И что это твои детки такие голые? Разве не из них варят молочный суп?
   – Не суй нос, куда не следует, – негромко, но резко ответил Йенс Мадсен.
   Раскаты громкого, как ружейный залп, смеха Антона послышались на галерейке. Но он тут же рухнул прямо на то место, где стояли телеги, и взгромоздился на облучок своей повозки. Ноги его лошадей рыжей масти дрожали от страха.
   – А ну, поторапливайтесь! Чтобы пулей у меня летели!
   Антон схватил вожжи. Нно-о! Он поднял плеть. И лошади со страшной скоростью понеслись по дороге.
   Глядя на все это, Йенс Мадсен заскрипел зубами.
   Левое заднее колесо Антоновой повозки сидело криво, к тому же оно шаталось, так что при этой дикой скачке движения колеса казались просто невероятными. Колесо ходило ходуном туда-сюда, словно хромой нищий, который спешит на пожар.
   Сесиль, еще не успевшая зайти в дом, разразилась хохотом. Она хохотала безудержно, согнувшись в три погибели.
   На повороте неукротимое колесо сорвалось с оси и покатилось вниз в канаву – уф! Всю повозку словно ветром сдуло – Антон, описав дугу, приземлился на пашне, повозка опрокинулась.
   Йенс Мадсен, застывший было на мгновение, воскликнул:
   – Господи Иисусе! – и пустился бежать.
   Но Сесиль еще громче захохотала – внезапно ей стало дурно, и она, шатаясь, пошла к двери. Когда ей полегчало, она снова залилась хохотом.
   Через несколько минут появились Йенс Мадсен и паромщик. Они несли Антона, который ударился о мерзлую землю и был в беспамятстве. Когда Антон пришел в себя, он схитрил и прикрыл глаза, продолжая притворяться слабым и обессиленным. Когда же он совсем открыл глаза, голова его покоилась на коленях у Сесили.
   – Что это ты носишься, как сумасшедший? – сделала ему строгий выговор Сесиль, когда Антон пришел наконец в себя.
   – Что такое ты говоришь, Сесиль? – уныло пробормотал Антон, – ведь надо же мне как-то избыть свое горе.
   Ни слова больше не было сказано между ними. Йенс Мадсен собрался уезжать. Но когда Антон почувствовал себя совершенно здоровым и пошел провожать отца с дочерью, Йенс Мадсен подошел к нему вплотную и сказал:
   – Запомни, свиньи у меня что надо, так что не смей поносить меня, вот так. Если ты в другой раз вздумаешь...
   И, пристально глянув на Антона, он добавил пару крепких словечек...
   И тут отец с дочерью укатили.
   Во времена, последовавшие за этими событиями, Кристен Бюргиальсен дважды приезжал в дом Йенса Мадсена мириться и вернуть благосклонность Сесили. Но она, пылая от негодования, не пожелала с ним говорить.
   Когда же на пасху к ним заявился Антон и снова, на сей раз трезвый, вполне пристойно посватался, Сесиль ответила ему «да».
   Йенс Мадсен противился этому браку. Но осенью была объявлена помолвка, а свадьба назначена через месяц. Йенсу Мадсену пришлось уступить дочери, потому как ему всегда приходилось ей уступать.
   После помолвки Антон и Сесиль уединились на ночь в алькове Сесили. Таков был обычай, и в патриархальном доме Йенса Мадсена никто не хотел нарушать традиции предков. Другие люди, более щепетильные, могли придерживаться обычая, отдаляющего сближение молодых, но уж им самим было это решать...
   Через восемь месяцев после свадьбы Сесиль родила своего первого ребенка. В девушках у нее было стесненное дыхание – что-то вроде астмы, – теперь же она больше ничего такого не замечала.
   В день свадьбы Антон был пьян. А потом промежутки между днями, когда он бывал трезв, становились все реже и реже. В то же время сам он становился все более и более незадачливым кучером, меньше чем за месяц он испортил передние ноги нескольким лошадям. Он и Сесиль лихо разъезжали верхом почти каждый день, не раз они переворачивались, навлекая на себя срам. Грубая натура Антона раскрылась на славу. На пирушках он вел себя так шумно и бахвалился сверх всякой меры так, что всем было стыдно за него. Он походил на бочку, из которой вынута втулка и пиво переливается через край. Люди пожилые то краснели, то бледнели от стыда за земляка. До чего же довело его богатство и благополучие.
   Сесиль, гордая и чувствительная Сесиль, как могла она переносить этот срам – просто удивительно! Она подстрекала мужа, словно желая, чтобы он вовсе сошел с рельс, и находила прибежище в смехе, так как другого выхода у нее уже не было. Сесиль смирилась с такой жизнью и выдумывала еще более нелепые затеи. Да, все ее выдумки были просто сумасшедшие.
   Но однажды в полдень, когда Антон лежал в каморе после ночной попойки и карточной игры, Сесиль вошла к нему, и люди в горнице слышали, что она принялась ему что-то говорить. Слов ее они не разобрали, но можно было догадаться, что она увещевала мужа. Ее неслышные им слова хлестали его точно плетью, а голос, полный ненависти, долго вибрировал и бичевал мужа.
   Но вот послышалось глухое проклятие и оглушительный грохот – затем пронзительный визг и шум упавшего стула...
   Молодые стали притчей во языцех по всей округе. Они же по-дурацки расточали и свое богатство, и добрую славу. Если Антон говорил «семь», Сесиль настаивала на своем: «четырнадцать», если же он правил лошадьми как сумасшедший, то она и вовсе отбрасывала в сторону вожжи.
   На лотерее в соседнем селении Антон накупил билетов более чем на две сотни крон. Это было душераздирающее зрелище. Антон был пьян, его нижняя губа дрожала, с мундштука трубки стекала слюна. А рядом с ним в толпе стояла Сесиль, которая скупала билеты с номерами и пустые билеты так же бойко, как и ее муж. Она выиграла пару деревянных башмаков и делала вид, что ужасно рада. Лицо ее было покрыто холодным потом. Но Сесиль не желала сдаваться; вокруг стояли знакомые, готовые плакать из-за нее от горя. Она поступала так, чтобы спасти честь. Но смотреть на это было ужасно горько.
   Проиграв уйму денег, они уселись в повозку. Хлам, который они выиграли, нагромоздили сзади. Но Антон ударом ноги снова сбросил его на землю. Затем он взялся за вожжи. И лошади задрожали!
   Они помчались вниз по дороге! Повозка, дребезжа, катилась по дороге, словно это был гладкий пол. Антон бешено правил лошадьми, казалось, их гонит сам сатана. Стекла дрожали в окнах домов, мимо которых они проезжали. Сесиль в черной, расшитой жемчугом накидке сидела рядом с мужем, на ее непроницаемом лице невозможно было что-нибудь прочесть.
   За полтора года Антон и Сесиль дружно промотали огромное, свободное от долгов состояние! Трудно в это поверить, но так оно и было на самом деле. И об этом немало толковали. Жители Саллинга видели своими глазами, как их имущество продавали с молотка.
   Теперь они поселились в оставшейся у них половине усадьбы, и Сесиль родила третье дитя.
   Однако Антон пил по-прежнему, так что можно было подумать, будто он совершенно свихнулся. Казалось, он хотел покончить с жизнью. Он словно швырял все, что имел, в мрачную пропасть, будто кто-то звал туда его самого. Волосы Антона от рождения упрямо стояли торчком; и теперь, когда и глаза у него постоянно были красные, он и в самом деле напоминал человека, снедаемого сверхъестественной силой. Никто не сомневался в том, что его звал к себе родной отец.
   Муж с женой разделились и со второй половиной усадьбы. Антон, бросив Сесиль и детей, уехал в Скиве[4]. Там он был сначала портовым рабочим, потом опустился еще ниже и стал бродягой на железной дороге. Для Сесили, которая теперь жила с детьми дома, у своего старого отца, это был такой позор, который просто невозможно было перенести. Да и Антону было не лучше, хотя он завел себе сожительницу, какую-то женщину из Скиве.
   Никто не мог понять Сесиль. Если кто-либо по доброте душевной пытался утешить ее, обвиняя Антона, этого жалкого негодяя, то получал от нее все равно что пощечину: она пронзала его злобным взглядом. А если кто жалел ее самое, она разражалась хохотом, пронизывавшим обыкновенного человека до костей.
   Но однажды Антон вернулся домой. Он был трезв, но ей от этого было не легче. Ему не было еще и тридцати лет, а он, обрюзгший, отяжелевший, с одутловатым, словно обглоданным рыбой лицом, походил на утопленника, прибитого к берегу. Антон играл с детьми и плакал, как и положено раскаявшемуся отцу.
   Но когда на другой день Йенс Мадсен, откашливаясь, решительно заявил дочери, что не желает видеть их обоих у себя в доме, Сесиль не ответила ни слова. Но две недели спустя, наперекор отцу, она переехала в один из домов усадьбы на Косогоре. Здесь Сесиль уселась за ткацкий станок, чтобы зарабатывать на пропитание. Антон стал при ней нахлебником. Сам он был уже ни к чему не пригоден.
   Вот так и получилось с великодушной и усердной Сесилью; что бы там ни болтали люди, она сама выбрала мужа и сама захотела так жить.
   Сесиль, верно, и сама не знала, как все произошло; упрямое сердце Сесили заставляло ее поступать по его собственным законам. Она не сознавала даже того, что она строптива и что впредь всю свою жизнь будет строптиво уничтожать свое счастье, вопреки всем доводам рассудка. Сесиль не задумывалась над тем, что человек живет всего лишь один раз, она ничего отчетливо себе не представляла, и она ничего не понимала. Но понимал ли кто-нибудь ее?
   И так шло время.
   Сесиль ткала. Ее полотна были сотканы на славу. Основа была крепкая и плотная.