Юлий Исаевич Айхенвальд
Александр Одоевский

   Князь Александр Иванович Одоевский живет для русских читателей не столько в собственных стихотворениях, сколько в знаменитой элегии, которую посвятил ему Лермонтов и в которой такими привлекательными чертами вырисовывается «мой милый Саша». Соединив свое бессмертное имя с негромким именем своего кавказского товарища, Лермонтов оказал ему великую поэтическую услугу и приобщил его к собственной славе. А нуждается Одоевский в чужом сиянии, потому что сам он действительно унес в могилу «летучий рой еще незрелых, темных вдохновений» и то немногое, что он дал нашей литературе, не блещет яркостью и художественной красотой; не закончены его стихи, есть в них что-то вялое, какая-то, правда, недосадная небрежность и желанное поэтическое простодушие. Но, помимо того, что и в этом скромном наследии порою звучат интересные и интимные мотивы, загораются красивые образы, возникают очень значительные мысли, Одоевский, как и Рылеев, свою поэзию довершил своею жизнью. Он перенес и воплотил в стихотворения всю декабристскую трагедию, свой Алексеевский равелин, свои сибирские рудники, и если он называет поэзию «страдательной и сладкой», то этим он, как и другие декабристы, неложно свидетельствует о том, что она, его «друг неотлетный», служила ему единственной утехой и отрадой в его тюремном одиночестве и муках.
   Корнет лейб-гвардии конного полка, он, по официальным данным, «участвовал в умысле бунта», а 14 декабря «лично действовал в мятеже, с пистолетом в руках». Около шести лет провел он на каторге, пять лет жил на поселении, в 1837 году был переведен рядовым на Кавказ, но уже в августе 1839 года закончил свою тягостную жизнь: находясь в сборном отряде генерала Раевского, в экспедиции на восточном берегу Черного моря, он заболел местной горячкой и умер. Не вернулся поэт на родину, в свою Москву и в освященный юношескими воспоминаниями и подвигом Петербург:
 
…не дождался минуты сладкой:
Под бедною походною палаткой
Болезнь его сразила.
 
   Жизнь, полная лишений и обиды, конечно, наложила отпечаток на его стихи, и льются они унылой мелодией. Так, горько и безотрадно звучит его жалоба:
 
Сердце горю суждено,
Сердце надвое не делится:
Разрывается оно…
 
   В этих стихах не делящегося, а разрывающегося сердца много грусти и отречения, преклонения перед «Господними делами», христианства, смиренной покорности, которую едва прерывают отдельные, сейчас же замирающие ноты возмущения или безнадежного пессимизма. Одоевский принял крепость и каторгу, и песнь его стала песнью узника; он дал поэзию темноты. Воскресение, в пасхальную ночь, поет он из гроба, – оттуда шлет и свой голос Воскресшему. Может быть, вся Россия рисовалась ему как «темница вкруг его темницы», и так характерно для русского поэта, что он говорит не о союзниках, а о соузниках. Даже чужая могила ему, художнику подневольной тьмы, всегда напоминает собственную темницу. В ее уединении он вспоминает красоту мира только «сквозь сон» и растит никому не видимые, затененные цветы своей поэзии; певец без слушателей, он подобен «безмолвной лире», в которой звук таится, «как искра в темных облаках». Тюрьма ужасна тем, что в ней душа «не обновляется явлений новых красотой». По верной и страшной мысли Одоевского, в заточении наступает вечность – единственное место на свете, на темном свете, где ее можно ощутить, где давит ее кошмар. День – это время; тьма – это вечность.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента