Через несколько недель бородавки начали засыхать, а потом и вовсе отвалились, оставив после себя лишь розовую кожицу. Но дело свое они уже сделали: не забыл Коля о кулаке, приложенном к носу.
   Уже когда провожала его мать в армию, она вдруг спросила:
   - А помнишь, сынок, профессора, что бородавки тебе вывел?
   - А как же, - басом ответил Николай.
   - А деньги, знаешь, откуда я тогда взяла?
   - Не...
   - Ян Иосифович дал.
   - Дядя Лап?
   - Ну да.
   - Одолжил, что ли?
   - Хотела отдавать по частям - не взял. Но, говорит, Колечке не скажи случайно, что деньги я дал.
   - А почему?
   - Кто знает, - пожала остренькими плечиками мать, и на поблекшем ее лице отразилось привычное недоумение.
   Неудобно, неловко как-то стало на душе у Николая Изъюрова от материных слов. Может, потому, что всегда в детстве побаивался огромного, скрипящего при каждом шаге латыша, смотрел на него с брезгливым интересом, но никогда не любил.
   - Вот так, - тихонечко сказал Николай Аникеевич. Выходит, дважды его облагодетельствовал человек, которого он не любил и которому никогда ничем не отплатил за добро. И за бородавки, и за приучение к часовому делу, которое в госпиталях давало ему табачок дополнительный, и помогло определиться в жизни.
   Но даже и сейчас, через сорок почти лет, не мог Николай Аникеевич заставить себя полюбить дядю Лапа. Потому что жила в нем, вернее, дремала неудовлетворенность, и порой казалось ему, что, не стань он часовщиком, жизнь его прошла бы ярче, интереснее.
   Считал себя Николай Аникеевич человеком умным, способным, стоящим выше и Бор-Бора, и Витеньки, и Горбуна, и всех, с кем он работал, да и почти всех клиентов своих, которых перевидал сотни. Что ими всеми двигает, какая в них закручена природой пружина? Купить подешевле вещь получше, отремонтировать или отреставрировать подешевле, продать подороже вот и весь их нехитрый механизм.
   Николай Аникеевич встал, потянулся, тихонечко крякнул. Ох и сложно все. Так к нему относись, эдак, а прав был дядя Лап с пятнистой своей головой: часы понятней.
   И только повертел в голове эту привычную, отполированную мысль, как вдруг сообразил, что больше она, оказывается, недействительна, эта удобная, ухватистая формулка.
   Перед ним стояли часы, которые никак не были понятны. "Ну-ка, еще раз", - подумал Николай Аникеевич и поднес к часам отвертку. Разбирать он их на этот раз и не думал, хотелось лишь проверить, задержат они его руку или нет. Рука прошла невидимый барьер свободно, и Николай Аникеевич почему-то испугался. Но не тягостно, а легко, почти весело. И боязно, оказывается, было с чудом, но напряженно, небуднично, интересно, волнительно. И страшно стало, что обернется чудо всетаки некой галлюцинацией, самообманом. Но ведь Верато тоже пробовала, успокоил он сам себя. С детской нетерпеливостью схватил он ключ, повернул и счастливо рассмеялся: вертится, вертится.
   Зачем-то пошел Николай Аникеевич в ванную, зажег свет и долго рассматривал свое лицо в зеркале. Лицо как лицо. Ни моложе, ни старше своих лет. Глаза умные, живые. Лицо интеллигентного часовщика. Или, скажем, профессора.
   И вдруг совершенно неожиданно для себя высунул Николай Аникеевич язык. Себе ли, судьбе, часам необыкновенным - кто знает. Солидный, пятидесятипятилетний человек - и вдруг гримасы себе в зеркале строит. Николай Аникеевич хихикнул и укоризненно покачал себе головой. Профессор. Тавтология. Однако пора было ложиться, уже второй час пошел с этими воспоминаниями. Николай Аникеевич начал было надевать пижаму и замер. А пропустили часы его руку с отверткой, наверное, потому, что он и не собирался разбирать механизм. А до этого собирался. И что это значит? А значит это, что часы знают о его намерениях.
   "Так, так, Николай Аникеевич, - сказал он себе, - давай, давай. И в это ты уже веришь. Может, ты уже и летать умеешь? Выйди на балкон, взмахни ручками и полетай немножко, подыши свежим воздухом, дело хорошее". Он представил себе, как летает в пижаме, заглядывая в окна, и тихонечко засмеялся.
   Как звали этого человечка, что жил на крыше? А, Карлсон.
   - Ты чего? - сонным голосом спросила Вера и повернулась, излучая тепло сонного женского тела.
   - Спи, спи, не буду я летать, простудишься еще в пижаме, а в пальто тяжело, - пробормотал Николай Аникеевич. И снова краешек его сознания отметил непривычную для него игривость и легкость мысли.
   Гулко и мелодично пробили половину напольные часы в прихожей, тоньше и суше - английские каминные, которые закончил накануне, и только потом тихонько зазвенел хрустальный колокольчик новых часов.
   С нежным этим хрусталем в ушах он и заснул.
   Глава 4
   Проснулся Николай Аникеевич рано и сразу скосил глаза на золотую свою "Омегу", что лежала на ночном столике. Без пяти шесть. Вылез тихонько, чтоб не разбудить Веру, и сразу в большую комнату. Зажег свет па своем рабочем столике. Идут. Включил приемник. Прозвучали сигналы точного времени, и с последним зазвемел хрусталь.
   И словно в далеком детстве, в те редкие дни, когда ожидало его что-то очень хорошее, почувствовал Николай Аникеевич такой прилив доброжелательной любви ко всему миру, такой щекотный восторг в груди, что положил руку на плечо и спину воображаемой дамы и тихонько закружился в вальсе, который никогда не умел танцевать.
   - Коля, Коленька...
   В дверях стояла Вера в длинной своей ночной рубашке с коричневыми тюльпанами и с ужасом смотрела на взлохмаченного со сна мужа, который кружился в шесть утра в вальсе, положив руки на плечо и спину воображаемой партнерши. Вот, вот они, все эти неясные, непонятные его дела, летящие и прилетающие сотни, скрытность его странная...
   - Вера Гавриловна, - сказал, остановившись, Николай Аникеевнч, - я, разумеется, одет неподобающим образом, но позвольте пригласить вас. Вы, между прочим, тоже ведь не в бальном туалете.
   Чужой, встрепанный, в смутном свете пасмурного мартовского утра, подохренного настольной лампой, боже, кто это? Но сделал он шаг навстречу, наклонил голову, весело сверкнули глаза, и положил тяжелую руку ей на плечо. Вздрогнула от прикосновения, но было уже не страшно.
   - Ночь ко-рот-ка, спят об-ла-ка, - тихонько запел Николай Аникеевич и неловко, первый раз в жизни, завертел жену в медленном вальсе.
   - Коль, ты что? - прошептала Вера Гавриловна, чувствуя, что невесть отчего на глаза навернулись слезы.
   - Я ничего, - громко и важно сказал Николай Аникеевич, я танцую с женой медленный утренний вальс...
   Странно, необычно, уже нестрашно... И спала вдруг с Веры Гавриловны пелена лет и забот, и вынырнула из-под них девчонка, и жадно отдалась волнующей, непривычной нежности. О господи, кто бы мог подумать, что неразговорчивый этот человек, которого и сейчас, через два года после замужества, побаивалась она, будет кружить ее, сорокапятилетнюю бабу, в томящем душу воображаемом вальсе?
   И кто-то терпеливо и снисходительно объяснял по радио, что принес обильные осадки какой-то особенно упорный циклон, а Вера Гавриловна в длинном платье из блестящего люрекса, с голой спиной, ловко скользила с высоким красавцем под звуки оркестра.
   Не оставляло Николая Аникеевича ощущение какой-то праздности и по дороге в мастерскую. Странно как устроены люди, разве можно жить с такими хмурыми, озабоченными лицами, думал он, и ему было немножечко жаль всех этих бессчетных утренних его попутчиков, и немножко презирал он их. О чем, например, думал толстячок, сидевший напротив него и державший на коленях такой же толстенький, как он сам, портфель? О бланках, отчетах? О внуках? О повышенном давлении? О розыгрыше в месткоме Полного собрания сочинений Стендаля? А та вон пигалица с зелеными тенями над сонными глазами? Женится на ней ее парень или опять обманет?
   Краешек сознания одернул его тут язвительно: а давно ли вы, уважаемый Николай Аникеевич, с праздничным чудом в обнимку? О чем, интересно, вы вчера думали, сидя в этом же поезде в это же время? О хрустальном колокольчике или о том, сколько дадут за английские настольные часы? Светлые ли ветры гуляли в вашей предпенсионной душе, или вы думали, что надо бы сходить в поликлинику и поставить пломбу в задуплившийся зуб?
   Придержала его самокритика за подол темно-серого ратинового пальто. И хорошо сделала, а то бы совсем взмыл. Как вчера, когда примеривался полетать перед сном в пижаме.
   Но все равно видел он все вокруг себя не так, как обычно. Словно все время кто-то держал перед ним огромную лупу, переводил с одного человека на другого. И все, наверное, от волшебных хрустальных колокольчиков. От чуда.
   Бор-Бор показался ему сегодня особенно сизым, налитым нездоровой густой кровью, а подмигиванье его - особенно непристойным. У Горбуна было маленькое, но выпуклое брюшко, подпиравшее халат почти от самой груди. "А туда же, - брезгливо подумал Николай Аникеевич, - в Дон Жуанах ходит. Каких, интересно, Анн они с Витенькой обольщают? Вроде Ксении Ромуальдовны?"
   Сегодня у него был английский "стаканчик". Не любил он эти часы в виде стаканчика с перекидывающимися страничками, на которых написаны цифры часов и минут. Дешевка. Ширпотреб начала века. Пружины слабые, а размера такого сейчас не найти. Вот и у этих пришлось отжигать конец, делать новый замок. На сутки уже завода хватать не будет, а что поделаешь.
   Работал Николай Аникеевич автоматически, слава богу, с закрытыми глазами любую операцию на пари мог сделать, а сам думал все время о чудесных часах. Снова и снова исследовал он все возможности, но каждый раз его ум останавливался перед глухой стеной. Никакого, даже самого дикого объяснения, самого нелепого не мог он придумать.
   Будь он человеком другим, более открытым, он бы, наверное, кинулся к коллегам: так и так, братцы, не могу разобраться в конструкции часов. "Ты? Да кто же, Николай Аникеич, может, если ты не можешь?" - "Да нет, ребята, не в том дело. Понимаете, часы пружинные, а идут без пружины". - "Анекдот, что ли, такой? Или розыгрыш?"
   Конечно, розыгрыш. Кто поверит? А если принести показать? Но даже от одной мысли, что окружит его часы толпа, все начнут крутить, соваться с дурацкими советами, стало Николаю Аникеевичу неприятно. Да к тому же потащут их по институтам, к специалистам, а шестьсот пятьдесят рублей? А медленный вальс в шесть утра? Тоже к специалистам? Нет, дудки, дорогие друзья и коллеги. Мои деньги, мое чудо, мой хрустальный звон. Да и что определят ученые? Что такие часы невозможны? Это и без них ясно. Полезут в них копаться и, когда наткнутся на невидимый барьер, искалечат их. Спасибо. Большое спасибо.
   Так думал Николай Аникеевич, делая новый замок пружины для дешевого английского "стаканчика". Конечно, самое правильное - принимать тайну такой, какой она представляется человеку. Не лезть в тайну с отверткой. Как старушка Екатерина Григорьевна: очень даже хорошие часы, вы не сомневайтесь. И все дела. Но он знал, и знал это твердо, что никогда не сможет быть таким божьим одуванчиком. Не такой у него ум, не то устройство. Все ему надобно разобрать, убедиться самому, как все устроено. Может, потому и в бога он не верит. Нет такой конструкции и быть не может.
   Когда отец бросил их - он совсем не помнил его, маленький был, - мать иногда тихонько неумело молилась, стараясь не разбудить сына.
   - Мам, - спросил он раз, - а чего тебе бог дал-то, все ты его просишь?
   - Тебя, - ответила мать вроде с улыбкой, а глаза серьезные.
   - Да ла-дно, - обиделся он, - думаешь, я не знаю, откуда дети берутся?
   Вся съежилась, нахохлилась, замолчала. Так и осталась в памяти: маленькая, нахохленная, с узкими острыми плечиками, и все считает на клочке бумаги, поворачивая плохо отточенный огрызок карандаша.
   - Дядь Коля, - сказал ему Витенька, - что вы сегодня так сосредоточены?
   - Да так, ничего.
   - У диретторе есть идея о кружке пива после каторги. Какие соображения?
   - Не могу, тороплюсь.
   - Понимаю, пан Изъюров, несовместимость поколений.
   Даже не занятны ему были сегодня Витенькины замысловатые обороты. Не то в голове. Как старушка назвала своего мужа покойного? Василий... Василий Евстифеевич, нет... ага, Василий Евграфыч. Похоже, что Василий Евграфыч этот был не таким темным, как его божий одуванчик, и понимал всю необычность своих часов. А раз так, может быть, он что-нибудь знал об их происхождении?
   С трудом дождался конца работы. Старушка уже ждала его.
   - Ну как часы? - спросила она. - Разобрались с ними? Я же вам говорила, часы хорошие.
   - Идут как будто хорошо, - пожал он плечами. Начнешь хвалить, еще полсотни старая дура потребует. На дециметровую приставку. - Вот вам двести пятьдесят рублей. Пересчитайте, пожалуйста.
   - Да я вам верю.
   - И все-таки, Екатерина Григорьевна, деньги счет любят.
   Старушка надела очки и, медленно шевеля губами, дважды пересчитала деньги.
   - Двести пятьдесят. Спасибо вам.
   - Вам спасибо.
   - Да вы не пожалеете, очень даже хорошие часы. Был бы жив Василий Евграфыч, ни за что бы их не продал, Даже не подумал бы. Ни за какие тыщи.
   - А почему?
   - Любил их очень. Сядет, бывало, перед ними и все смотрит, смотрит, как маленький, можно сказать.
   - А он у вас кем был?
   - Автомехаником. До самой пенсии работал. Какой души человек был! Особенно последние годы. Голубиная у него душа стала, просто голубиная. Жалел всех, сказать не умею как. И меня, конечно. Люди многие болтали, что сектантом он стал, да я-то знаю. Ни с кем не молился и сам не молился. Я его не раз спрашивала: "Вась, - говорю, - откройся, скажи, может, ты в бога веришь?" А он улыбается. Светло так, весело. Кто, говорит, знает, что такое бог? Я, говорит, во внешнюю точку отсчета верю, Катюша ты моя милая.
   - Что, что? - изумился Николай Аникеевич.
   - Да, - твердо сказала старушка. - Я эти слова очень даже хорошо запомнила: внешняя точка отсчета. Потому что и я их не поняла и говорю: Вась, а что это такое? Вообще-то, отвечает он, точка отсчета - это с чего или по чему меряют, но я, Катюш, имею в виду гораздо большее, что случилось со мной, а сказать подробнее не могу. И не нужно этого, чтоб твою, Катюш, жизнь не тревожить.
   - И подробнее он не говорил?
   - Нет. Я, правда, приставала сначала к нему, а он только посмеивался. Пусть, говорит, кто что хочет обо мне думает, мне это без различия. Я, говорит, по своим часам живу.
   - По часам?
   - Ну да, по часам. Я ж вам говорю, любил он очень эти часы свои. Просто грех продавать. Да уж очень дочке телевизор цветной купить хочу.
   - Скажите, а вы не помните, как он эти часы приобрел?
   Старушка подозрительно посмотрела на часовщика, на десять двадцатипятирублевок, лежавших на темной бархатной скатерти, взяла их и положила в шкаф. "Под стопку белья, наверное", подумал Николай Аникеевич.
   - А я и не знаю, за сколько он их и где взял, - сказала Екатерина Григорьевна и посмотрела на Николая Аникеевича.
   "Надо встать, попрощаться и ехать домой",- твердо сказал себе Николай Аникеевич, но почему-то необыкновенно взволновали его слова старушки и о голубиной душе ее покойного Василия Евграфыча, и о внешней точке отсчета. Уж очень неподходящие слова в старушкином обиходном лексиконе. И веяло от них какой-то загадкой, и смутно чудилось Николаю Аникеевичу, что как-то связана и голубиная душа, и внешняя точка отсчета с чудесными этими часами. "По своим часам живу". Гм... В каком, интересно, смысле?
   Всю жизнь был Николай Аникеевич человеком расчетливым, рациональным и твердо знал, что на всякое колесо своя трибка есть, и само по себе, без гирь и пружин ничего и никто не вращается. И на все, стало быть, должно существовать объяснение.
   И вместе с тем хрустальный, томящий душу бой колокольчика и невозможный ход без пружины сбили Николая Аникеевича с твердых его жизненных убеждений.
   Якоря здравого смысла отказывались держать, и странные, волнующе-пугающие ветры уносили часовщика со спокойной его стоянки в какую-то не то страшную, не то манящую даль. И не было сил встать и уйти, потому что если и болтался где-то кончик таинственной ниточки, нет, не ниточки, скорее паутинки, то только здесь, у этой старушки с детско-голубыми водянистыми глазами.
   - Дорогая Екатерина Григорьевна, - сказал Николай Аникеевич, испытывая странное волнение, как на экзамене, - все, что вы рассказывали о покойном своем муже, очень мне интересно, и не обессудьте, пожалуйста, если я задам вам несколько вопросов. Нет, нет, - поспешил добавить он, заметив, что старушка бросила тревожный взгляд на шкаф, куда положила полученные от него деньги. - Дело не в цене. Я уверен, телевизор окажется хорошим. Мне хотелось бы, если, конечно, это вас не затруднит, чтоб вы объяснили такие вот слова: "Я по своим часам живу".
   - Это Васины-то?
   - Разумеется. Вы их только что упомянули.
   - Боюсь, это я вам объяснить не умею.
   - Но все-таки... Как вы сами понимаете: по своим часам?
   - Ну... это... Господи, что значит безъязычные мы: чуть соскочишь в сторону от будничных дел, какая погода обещана на завтра - немеешь сразу...
   - Ну что вы, Екатерина Григорьевна, вы даже очень образно говорите.
   - Образно?
   - Ну, интересно.
   - А... теперь-то что... Раньше я, правда, любила выступать и на производственных совещаниях, и на профсоюзных. Прямо удержу мне не было. Прямо как катапульта какая меня подбрасывает - прошу слова.
   "О господи, - восстонал мысленно Николай Аникеевич, - не давай старушке съехать с дороги, лебедками обратно не затащишь. А то сейчас про автобазу начнет рассказывать..."
   - Мы говорили про вашего Василия Евграфыча. Про выражение его "Я по своим часам живу". Скажите, а всегда у него такая поговорка была?
   Екатерина Григорьевна наморщила печеный свой лобик и подняла светлые глазки к оранжевому шелковому абажуру.
   - Да нет... Пожалуй, это когда часы вот эти самые появились. Когда же было? Вроде в первый год, как он на пенсию вышел.
   - Это когда же?
   - Сейчас посчитаем... Так... Пожалуй, в семьдесят первом...
   - А где он их приобрел, вы, случайно, не помните?
   - Как не помню? - забыв, что только что говорила обратное, обиделась старушка. - Конечно, помню. Только не приобрел он их. Подарил ему их его друг-приятель. Кишкин Иван Федорович, бухгалтером он был на фабрике мягкой игрушки. Да, точно.
   Николая Аникеевича охватил охотничий азарт. Сердце его застучало, помчалось по-молодому. Мягкая игрушка, слова-то какие.
   - А могу ли я повидать этого человека?
   Старушка молча покачала головой и вздохнула.
   - Понимаете, мне как часовщику любопытно...
   - Да не в этом дело. Помер он. Часы-то это как завещание было. Иван Федорович с моим Васей очень дружились. Вот когда у Ивана Федоровича рак поджелудочной железы случился, он Васе часы и подарил. Вдов он уже был, а сын его, инженер по химической линии, плохо к отцу относился. Месяцами не объявлялся. Вася мой по своей, так сказать, инициативе его не раз пытался пристыдить, отец, мол, все-таки. Пустое дело. Еще мальчиков был, волченышем всегда исподлобья глядел...
   И снова тупик. И здесь чьи-то быстрые руки ловко сложили каменную стенку, ровную, без щелки, не заглянешь. И уж без надежды, по инерции продолжал Николай Аникеевич:
   - И вот, значит, появились, у вас часы эти. Изменился после этого муж?
   - Это уж точно. Изменился. - Екатерина Григорьевна энергично закивала. Видно было, что память ее, побарахтавшись, ступила наконец на твердую почву. - Сначала он от этих часов прямо-таки не отходил. Немножко он в часах разбирался, все ж таки автомехаником всю жизнь отбарабанил, "от", как говорится, и "до". И вот все сидит, смотрит, смотрит. А то все как проверку времени передают, он уж обязательно около часов. А потом вскорости какой-то еще знакомец у него появился. Я, говорит, Катюш, с человеком с очень необыкновенным познакомился.
   - Необыкновенным? - Николай Аникеевич снова встрепенулся. Слова "необыкновенный", "чудесный" казались ему теперь его словами, из его мира.
   - Так Вася говорил. А раз даже привел его. Обыкновенный такой человек, ничего особенного. Вежливый, тихий. Я б его и вовсе не запомнила, но говорил он забавно так, как из старинной книги. "Позвольте, уважаемая Екатерина Григорьевна... Разрешите представиться..." Такие вот все обороты... Да что я с вами совсем заболталась-то, давайте я вас чаем угощу. Со своим вареньем. Абрикосовым. Такого в магазине не найдете.
   - А и никакого в магазинах нет. Но потом, спасибо большое. Ну и что человек этот говорил?
   - Какой? А, этот классик?
   - Классик?
   - Ну да, я так его про себя окрестила. Разговаривал, как у Толстого там герои объясняются. Да ничего особенного не говорил. Чего-то там поколдовали они около часов, посидели за столом, чай попили, и все.
   - А Василий Евграфыч?
   - Что Василий Евграфыч?
   - Ну, он к этому времени... Вы говорили, изменился он...
   - Это точно. И классик к этому касательство имел. Это уж точно.
   - Почему?
   - Чувствовала я. Вася мой всю жизнь человек был незлобливый, людей старался не обижать. Стеснялся. Но, бывало, расшумится по пустяку. И сам себя накаляет, распаляет: да неужели я, просидевши цельный день под проклятыми этими "Волгами", должен... Ну, вроде этого... И под горячую, стало быть, руку мог и обругать человека. Этот у него заглушка - любимое было его слово. Этот - глушитель. А приятельницу мою Тамару Ивановну карбюратором неотрегулированным звал. Представляете? А вот как раз со времени, когда классик появился, стал Вася прямо на глазах мягчать. Тут вот все и зашептались, сектантом, мол, стал...
   - А почему?
   - Как вам сказать? Трудно объяснить...
   - Ругаться перестал? - подсказал Николай Аникеевич.
   - Хе-хе, - хихикнула старушка, будто слова часовщика показались ей необыкновенно забавными. - Ругаться! Да он только хорошее в людях стал видеть. Тамара Ивановна моя - она женщина очень развитая - говорит: "Катьк, а твой-то Василий прямо брат Алеша".
   - Брат Алеша? - вскинулся Николай Аникеевич. - Какой Алеша?
   - Как какой? - обиделась почему-то Екатерина Григорьевна. - Алеша Карамазов.
   - А-а... - неопределенно протянул Николай Аникеевич. Раза два пробовал читать он Достоевского, но горячечные, неудержимые потоки слов, извергаемые всеми его героями, казались ему странными, неубедительными. То ли дело Чехов и Бунин, которые восхищали его прозрачным своим и четким великолепием...
   Вася твой, говорит Тамара Ивановна, прямо стал весь просветленный. Он, говорит, у тебя кротостью души к другому времени принадлежит теперь.
   К другому времени. По своим часам. К другому времени. О господи, пошли хоть какую-нибудь щелочку в лабиринте, что окружает его, хоть хвостик тайны... Классик, гм, это ж надо такую кличку придумать.
   - Скажите, дорогая Екатерина Григорьевна, вот вы давеча рассказывали мне, как этот классик разговаривал: "Разрешите представиться..." А вы, случаем, не запомнили его имени?
   - Ва... ва... Вахрушев, как будто. Да, как будто Вахрушев.
   - А где живет он, вы, конечно не знаете?
   - Понятия не имею.
   - А имени-отчества не запомнили?
   Екатерина Григорьевна задумчиво пожевала губы, посмотрела вдаль:
   - Виктор, что ли... Виктор Александрович... А может, и не Виктор Александрович.
   - А сколько на вид ему тогда было?
   - Да немолодой тоже был человек. Уж никак не меньше шестидесяти пяти.
   Ага, высчитывал про себя Николай Аникеевич. Если в семьдесят первом ему было шестьдесят пять, то будем считать, что он примерно пятого года рождения. Значит, сейчас ему около семидесяти пяти. Или было бы столько, потому что вполне может быть, что его давно нет в живых.
   Он торопливо, почти непристойно быстро попрощался со старушкой и вышел. Было еще не поздно, и стоило попробовать обратиться в Мосгорсправку.
   Суровая женщина с крашенными чернилами фиолетовыми волосами равнодушно выстреливала вопросы:
   - Год рождения, место рождения?
   - Не помню я место рождения, - униженно, как он всегда разговаривал в таких случаях, взмолился Николай Аникеевич. Фронтовой, понимаете, друг, не знаю даже, жив ли. Проездом в Москве, дай, думаю, узнаю, вдруг жив Витька мой... Комбат боевой...
   - Ждите, - сухо щелкнули окошком фиолетовые волосы.
   Похолодало, шел снежок, прихорашивал грязные сугробы вдоль тротуаров. "Что я делаю, зачем?" - вдруг подумал Николай Аникеевич, и от мысли этой сразу захотелось вернуться в привычный свой мир, может, и не такой, какой выбрал бы он для себя снова, появись у него такая возможность, но и не такой уж плохой. Но попал он на какую-то странную колею, и она, а не он, определяла путь его. Вот и привела эта колея его в Мосгорсправку в поисках сомнительного какого-то Вахрушева сомнительного пятого года рождения. А ведь мог он в это время полежать на диване с полчасика после обеда... Обеда... О, господи, совершенно выскочило из головы, что сын же сегодня придет, Вера предупреждала. Совсем тронулся, старый осел.
   - Возьмите, - снова щелкнуло окошко. На листке бумаги значилось три Вахрушева, черт бы их побрал. Улица Руставели, это, кажется, где-то на Дмитровском шоссе, улицы Вучетича и Зорге.
   Может, скатать сегодня, скажем, на Зорге, сказал себе Николай Аникеевич, но тут же возразил, что получится совсем нехорошо. Вздохнув, он отправился домой.
   В метро он задремал, и в урывистом легком сне шли перед ним аккуратные старички в старомодных котелках, отдавали ему честь, щелкали каблуками и представлялись: Вахрушев, Вахрушев, Вахрушев...
   - Деда пришел, - услышал он еще из-за дверей Олечкин визг. Был у нее звериный слух. Ключ он еще не вставил в дверь, а квартиру уже прошили стремительные стежки Олечкиных шажков.
   - Как ты, внученька? - нагнулся он, чтобы Оле сподручнее было уцепиться за дедову шею, и выпрямился уже с нею, с легким и теплым вьющимся тельцем на груди.