роман


ИЗДАТЕЛЬСТВО ЦК ВЛКСМ
"МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ"
1957

Литературная редакция
В. Д. ПУШКОВА
Художник И. УШАКОВ




    Глава 1


ЛЕЙТЕНАНТ СЕРГЕЕВ

Привычка осталась с детства: заболеешь - укрывайся сразу двумя
шерстяными одеялами, подоткнувшись ими с боков.
Вестовой поставил на столик самое необходимое при морской
простуде - бутылку рома. Так учил лейтенанта Сергеева его дедушка:
"Сто лет не пей, а при болезни рому выпей".
Александр Семенович через силу, как лекарство, выпил одну за
другой две рюмки крепкого напитка, подтянул одеяло до самых глаз и
сразу же согрелся. Потом его бросило в жар, и стало казаться, что
койку качает, как в мертвую зыбь. От выпитого ли рома, или от жара
мысли слегка стали путаться, выхватывая из памяти отдельные штрихи
прошлой жизни...
Давным-давно не был Сашутка в этих маленьких горенках с крашеными
полами, с мебелью в чехлах из корабельной парусины, с незабываемыми
запахами за десятки лет обжитого уюта и домовитости. Чем тут только не
пахло! Тут и аромат сухих грибов, да не каких-нибудь, а отборнейших
красных и белых, и разных ягод, которых в городе, как говорит бабушка,
ни за какие деньги не сыщешь... Ну, а здесь, дома, ягод не продают,
для себя собирают. Ешь на здоровье... А не съешь, можно варенье
сварить, засушить или залить водкой, чтобы наливка на зиму была. Когда
сам дедушка ее пригубит, а когда гости приедут чужого попробовать.
"Гости, прости господи, - говорит бабушка, - разорение..."
"Ну вот и дома... Дома!" - думает Сашутка, пропуская мимо ушей
бабушкин голос, и слышит, как в сонной тишине однообразно, тикают
часы, а откуда-то из подпола доносится песня сверчка, а вот, пугаясь
собственных шорохов, выкатились на воровской промысел юркие мыши...
Спаленка у Сашутки маленькая, но сколько дорогих детскому сердцу,
родных и значительных вещей вместила она!
Комод с пузатыми, как виолончель, наружными стенками притиснул к
углу детскую кроватку с пологом и сеткой. Напротив комода книжный
шкаф. Чуть отступя от него, ближе к окну, клеенчатое кресло с
наброшенной бисерной вышивкой, с растопыренными налокотниками, на
которые можно положить голову и даже вздремнуть полулежа.
А перед креслом, боком к окну, в промежутке между двумя полосами
портьеры, связанной еще прабабушкой, письменный стол из персидского
ореха с семью ящиками. Портьера на окне, как узор; в тонкие кружева ее
любит заглядывать лунная голубая ночь.
Кроватка с сеткой и пологом родовая, знаменитая. В ней спит не
только Сашутка, но когда-то спал и его отец, про которого матрос
Никитин, оставшийся после флота вольнонаемным вестовым у дедушки,
крикнул как-то, полвека назад, вбежав в дедушкину спальню: "Вставайте,
ваше высокоблагородие! Их благородие мичман Сенечка из Севастополя
приехали".
Дедушка тогда в первый раз увидел сына офицером, при всех
"Георгиях", честно заслуженных на севастопольских бастионах, и только
поэтому простил своего вестового. А то бы припомнил старый матрос, как
вбегать в офицерскую спальню без стука! Знать надо: даже когда на
палубе крикнут "Аврал! Свистать всех наверх!", и то сначала к офицеру
в дверь постучать следует, прежде чем войти.
Дедушка знал и умел соблюдать морские порядки. Но еще строже
относилась к соблюдению морских правил бабушка, истолковывая их всегда
на свой лад.
- У кого форменка чистая, - поучала она внука, - на того и бог во
все глаза смотрит, от морской болезни и от бури спасает. Видит, что
моряк правильный, чего с него взыщешь? Кто неаккуратный, или фуражка
на голове пнем надета, чисто, прости господи, как воронье гнездо, с
того, конечно, можно и голову снять. Зачем такому моряку голова, если
он сам как пугало на огороде: что ни надень, все ладно, а люди
смеются.
Солнышко по утрам еще стояло невысоко, как в спаленку входила
бабушка в черной кружевной наколке на серебряных волосах. Она
заставляла Сашутку вставать, не шалить около медного рукомойника с
ледяной, прямо из колодца, водой, помогала чистить зубы сыпучим
порошком с прохладным запахом мяты; потом одевала в красную
канаусовую* рубашечку с серебряным кавказским кушачком или в синюю
форменку. И все это делала с наставительными присказками. Век их не
переслушаешь - русские ведь, свои, лучшие в мире! В плавучей жизни
потом, когда взгрустнется вдали от родины, куда как пригодятся! (*
Канаус - плотная шелковая ткань.)
Чай пили вдвоем с бабушкой за круглым столом. Это "по-нарочному"
называлось "чаем". Прямо в самоваре был заварен кофе с цикорием с
собственной грядки дедушки, к которой он никого не подпускал, пока не
снимал всего цикория.
- Боже ж мой, - умильно вздыхала бабушка, - пей - не выпьешь, еще
и другим добрым людям останется... да вот что-то добрых людей на свете
мало.
Никитин чинно стоял у двери, - вдруг дедушка выйдет в столовую.
Бабушка споласкивала Сашину чашечку в фарфоровой полоскательнице, на
которой были нарисованы корабли с распущенными парусами, голубые
берега с голубыми голландками, торопливо бегущими на берег встречать,
кого бог пошлет: кому отца, кому мужа, кому жениха, а кому старый
сундук с вещами, завещанным милым, умершим на чужбине.
Саша брал из рук бабушки чашечку и ставил на свою клеенку, где
мама нарисовала для него лодочки, а папа - огромный черный пароход с
красной каймой вокруг борта, уверяя, что это русский сторожевой
корабль, дозорный, стерегущий родные берега, страшный для врагов
родины. Врагов, правда, на папином рисунке пока не видно, потому что
они боятся корабля, но они всегда есть кругом.
- Так уж мир построен, - говорит бабушка. - Везде есть враги.
- Смотри не разбей чашечку, - предупреждала она, оглядывая
принесенные Никитиным топленые сливки в маленьком сливочнике. Щупала
рукой, теплы ли калачики, гревшиеся на спиртовой машинке, смотрела, на
месте ли масло, соль. Если чего не хватало, прикрикивала на старого
матроса: принеси то, принеси другое. Сашутка сидел чинно, как в
корабельной кают-компании, про которую папа не раз говорил: "Уметь
надо держать себя в кают-компании. Оскандалишься - и-и, брат мой, на
свет потом не смотри! На всю жизнь потерял лицо! И говорить с тобою
никто не станет, не то что водиться. Вот оно что такое кают-компания!"
Видел Сашутка: все слушаются бабушку, даже Никитин. Что она ни
скажет, что ни сделает, все хорошо. И сам слушался.
Дымится кофе со сливками, во рту хрустит поджаренная корочка
калачика, а бабушка подвязывает ему салфетку приговаривая:
- Рот не набивай, не набивай. Это только на кораблях
воры-ревизоры да в лавках купцы-удальцы карманы свои набивают. А ты
стерегущий, вон дерзкий какой, либо в отца, либо в дедушку... Ну,
наелся или еще будешь, пронзительный?
Сашутка, слезая со своего креслица с полным ртом, продолжал
жевать.
- Я не пронзительный, я решительный, - наконец выговаривал он.
- Не торопись, не торопись, решительный, - предупреждала бабушка,
обтирая ему губы салфеточкой и отвязывая клеенчатый передничек.
Похлопывая рукой по животику, шутила:
- Ишь, как туго! Видать, серединочка полная. Ну, иди теперь на
дворике погулять!
На крылечке холодок. Вылез на солнышко старый кот Мурзик,
соображает, что было, чего нет. Полагавшееся ему молоко он уже выпил,
второго могут дать и не дать. Забудут! Нет теперь у людей прежней
доброты: холодный погреб с молоком и тот стали от своего кота
запирать.
Посредине двора горластые петухи, наскакивая друг на друга,
сводят свои вековые счеты. Поднимая переполох в птичьем царстве, щенок
Рыжка гоняется за индюками и курами.
- Ну и глупыш! - кричит ему Сашутка.
На крыльцо выходит отец в морской тужурке с блестящими погонами и
георгиевским крестиком в петлице.
- Как дела, моряк? - спрашивает он у сына.
Бабушка сидит за своим бесконечным вязанием, а Рыжка продолжает
веселую собачью игру: облаивает и пугает все, что есть живого на
дворе.
- Кушать подано, - степенно говорит Никитин, появляясь на
крыльце.
После беготни с Рыжкой Сашутку заставляют вымыть руки. Теперь за
столом к завтраку собралась вся семья. Дедушка, посапывая, берет
графинчик и, наливая, говорит:
- Вот она, живая-мертвая вода, сказка народа о веселье...
А когда рюмка пустеет, крякает и продолжает потвердевшим голосом:
- Всегда пей, Сашок: и когда болен и когда здоров. Не верь бабьим
разговорам, что это вред, - и иронически, с вызовом поглядывает на
бабушку.
Та обиженно поджимает губы.
- Удивляюсь, Семен Семенович, все-то вы ребенка плохому учите!
- Не я, а вы! - внезапно свирепеет дедушка. - Помешались на своем
Сеченове с лягушками... Физиологички! Воспитательницы!
На дедушку не сердятся. Он кричит не от сердца, а любя всех. Он
сам знает это и тут же старается деликатно извиниться перед бабушкой.
- Что за чудесные грибки вы в этом году насолили. Ешь, не
нарадуешься, - говорит он, закусывая рыжиками.
- Кушайте на здоровье, - отвечает бабушка.
Дедушка отодвигает графинчик с водкой, пьет херес, аккуратно
управляется с котлетою вилкой.
- Ешь, стремительный, котлету, - предлагает он внуку.
Но котлета Сашутке не нравится. После тарелки борща его уже
разморило. Сидеть за столом не хочется, клонит ко сну.
Мама пристально смотрит на него, смеется.
- Вы его лучше принцем Сонулей зовите, дедушка, а стремительным
назовем Рыжку. Тот моим птицам покоя не дает, гоняется за ними, как
миноносец.
Сашутка заразительно хохочет, бросается к бабушке и, пряча свое
лицо в ее платье, чтобы удержать смех, выкрикивает:
- Глупыш Рыжка, глупыш, а не миноносец!
Мама встает, кладет Сашутке на плечо душистую руку, хочет
поцеловать, но сын еще глубже прячет лицо в складки бабушкиного
платья. Тогда отец подхватывает его на руки и, счастливого,
смеющегося, брыкающегося, передает в материнские объятия...
Александр Семенович проснулся, чувствуя себя совершенно здоровым,
сильным и крепким. Воспоминания детства и привидевшийся сон освежили
душу и тело.
Лейтенант с пренебрежением отодвинул подальше к стенке стоявшую
на ночном столике ненужную сейчас бутылку с ромом и стал одеваться.
"Пожалуй, зря вчера послал за доктором Акинфиевым, - подумал он.
- Приедет доктор, поднимет на смех. Скажет, насморка лейтенант
испугался, и пропишет мятные капли, пять капель на ведро воды".
Пока приводил себя в порядок, взбудораженная светлыми
сновидениями память снова вернула его мысли к детству.
Пройдя в кабинет, Сергеев вынул из письменного стола тетрадь в
коричневом переплете. Это был его дневник, который он вел лет до
двенадцати.
Нетвердой детской рукой, но тщательно и любовно на первой
странице были записаны прочитанные или слышанные где-то чужие мысли,
показавшиеся ему в те далекие годы яркими и нужными для жизни:
"Труд, труд, труд - вот три вечных сокровища...
Если есть мужество, дело тяжелым не будет...
Герой умирает однажды, трус - тысячу раз".
Следующую страницу занимал рисунок: солдат, идущий в атаку с
ружьем наперевес, и внизу запись:
"Секрет военных успехов Румянцева - в его близости к армии. Даже
состоя в высших военных званиях фельдмаршала и главнокомандующего,
лучшей для себя похвалой он считал, что рядовые его войск называли его
"прямым солдатом".
Последние два слова были густо подчеркнуты синим карандашом.
Должно быть, писавший и перечитывавший их мальчик глубоко задумался
над этим солдатским отзывом, вникая в его смысл.
С третьей страницы почерк становится более мелким и торопливым:
"Все хвалят Белинского и советуют его читать, а я его не понимаю.
Иногда мне кажется, что я просто глуп, а потом думаю: Белинский пишет
не о том, чем я интересуюсь, но о вещах более серьезных. Иногда все же
написанное Белинским кажется мне доступным и так и царапнет сердце.
Например, написанное им о Ломоносове: "...вдруг на берегах Ледовитого
моря, подобно северному сиянию, блеснул Ломоносов. Ослепительно и
прекрасно было это явление! Оно доказывало собою, что человек есть
человек во всяком состоянии и климате, что гений умеет торжествовать
над всеми препятствиями, какие ни противопоставляет ему враждебная
судьба, что, наконец, РУССКИЙ способен ко всему великому и
прекрасному..."
Рукою деда - рядом и ниже - было приписано: "Правильно, внучек:
русские способны на все великое. Не уставай никогда защищать Россию
словом и делом. Запомни, что думали и говорили русские о защите своей
родины: "Кто с мечом к нам войдет, от меча и погибнет. На том стоит и
стоять будет русская земля". Не забывай, внучек, никогда, что ты
русский, и береги наше доброе имя. Это про него сказал Александр
Васильевич Суворов, когда написал: "Доброе имя должно быть у каждого
честного человека. Лично я видел это доброе имя в славе своего
отечества. Мои успехи имели исключительною целью его благоденствие".
Дальше в тетрадь была вклеена нарисованная мамой акварель:
сосновый лес, сбегающий с гористого берега к морю. Славянскою вязью
она написала:
Уж и есть за что,
Русь могучая,
Полюбить тебя,
Назвать матерью.
Сергеев спрятал дневник в ящик письменного стола и достал оттуда
альбом с пожелтевшими от времени домашними фотографиями. На карточках
лица были чуть-чуть другими, не такими, как помнились в жизни, но
мысли, цепляясь за них, вдруг опять широко развернули жизненный свиток
прошлого...
Полукруглый главный подъезд университета всегда был закрыт.
Входить надо было в боковую дверь. В обширном вестибюле, очень теплом
и светлом, тянулся ряд студенческих шинельных. Прямо наверх
поднималась широкая лестница с огромными часами на стене,
расходившаяся с площадки вправо и влево. Парадная лестница вела в
колонный актовый зал и в церковь. Налево ютилась высокая ясеневая
дверь с медной дощечкой: "Дмитрий Иванович Менделеев".
Между дверью и лестницей величаво прохаживался представительный,
степенный швейцар, державший себя с большим достоинством.
Снисходительно взглянув сверху вниз, он спрашивал: "Вам кого, ваше
благородие?" - и, получив ответ, показывал рукой: "Налево извольте!"
Саша звонил. Открывалась дверь. За нею стоял служитель при
лаборатории Дмитрия Ивановича - Алексей, небольшого роста в казенном
форменном сюртуке с синим воротником. Служитель мрачновато улыбался,
чуть сторонился и, произнося "пожжалте", помогал снять пальто.
Пока Сергеев обдергивал перед зеркалом морскую курточку, из
коридора вбегала в прихожую Оленька, бойкая девочка лет десяти. Саша
чинно расшаркивался. Оленька грациозно протягивала ему обе руки и
делала изумленные глаза.
- Неужели вы? А говорили, что вы на "Гайдамаке" в кругосветное
плаванье ушли. Нет? Боже, как мы счастливы. Ну, идемте скорее, мама
без вас соскучилась.
Потом Саша целовал душистую руку Феозвы Никитичны. Растягивая
слова, она медленно спрашивала:
- Ну как, все благополучно? Не очень шалили у себя в училище?
Оленька игриво грозила ему пальцем.
Сергеев охотно ходил сюда. Здесь жила та, которую он втайне
называл феей. Жизнь при ней казалась ему неизмеримо прекрасней, чем
без нее, и так весело было ощущение многоцветного бытия.
Во втором этаже над квартирою Менделеева были расположены
аудитории. Одна за другой они выходили в длинный коридор, верстой
протянувшийся во всю длину университетского здания. Когда в коридор
пробирались Саша Сергеев, Володя Менделеев, Алеша Крылов и Алеша
Трирогов, аудитории были уже закрыты, и мальчики приподнимались на
носках, чтобы заглянуть в дверь, за которой таилось знание.
В широкие окна коридора глядели сумерки. В физическом кабинете
начинали зажигать лампы. В коридоре, как ночной мотылек, появлялась
Оленька:
- Где вы пропали? Папа зовет чай пить.
Володя, заговорщицки подталкивая в бок Сашу, говорил, скашивая
глаза на Трирогова:
- Ей-богу, без меня сестрица минуты прожить не может. Алешка,
чуешь?
Трирогов краснел, но глаза его загорались радостью, а Сергеев,
тоже влюбленный в Оленьку, мучился ревностью и тоскливо думал, как он
одинок, невыносимо одинок и несчастлив.
Все свои симпатии к семье Менделеевых Саша перенес теперь на
Володю. Их дружба крепла. Они дали друг другу слово не разлучаться и
служить вместе на одном корабле.
В октябре 1889 года Оленька и Трирогов обвенчались.
После венчального обряда все спустились в актовый зал поздравлять
молодых.
В толпе ловко и проворно засновала рать лакеев, разнося
шампанское в бокалах, фрукты и конфеты, и все двинулись к Трироговым с
приветственными возгласами. На Сергеева набежала печаль, как
мгновенная белая пена, но не было ни больно, ни страшно, ни жаль
решительно ничего. Издали взглянув еще раз на Олю, он мысленно
прошептал: "Что ж, будь счастливой, любимая", - и ушел, не подойдя с
поздравлением к Трироговым.
Но дружба с ее братом не порвалась, хотя в первые годы службы
Владимиру Дмитриевичу повезло больше, чем его другу. Когда оба они в
конце 1893 года получили назначение на один корабль, отправляемый на
Дальний Восток, молодой Менделеев уже возвратился из кругосветного
плавания, побывав в Индии, Японии, Китае, Корее и Владивостоке. И
Дмитрий Иванович, давно имевший уже вторую семью, и Феозва Никитична,
одиноко жившая на своей даче в Ораниенбауме, были одинаково рады тому,
что Володя и Саша опять будут вместе.
Дмитрий Иванович так трогательно заботился о старшем сыне, что
Сергеев перед отплытием на Дальний Восток особенно остро ощутил
отсутствие родной семьи и снова стал думать о близких людях, ушедших
из жизни навсегда. Особенно часто он вспоминал бабушку. Должно быть,
это были отзвуки на впечатления, полученные в последние дни пребывания
в отчем доме...
Страницы альбома подходили к концу. Сергеев видел себя уже
офицером русского флота, но вот снова встретился маленький снимок
веселого мальчугана в матросском костюмчике.
Отец, мать и он должны были ехать тогда в Архангельск. Папу
переводили на новую службу. А с неделю назад над бабушкиным балконом
поселились какие-то незнакомые, чистые, как мечты, птицы. Бабушка
сказала, что они, наверное, летят с севера, может быть из того же
Архангельска, что им нужно набраться сил для дальнего заморского пути,
и кормила их, насыпая крупу и крошки на дощечку, специально прибитую
для этого под окном. Когда на дощечке было пусто, птицы стучали
клювиками в стекла окна, а иногда влетали на балкон и проносились
через него с требовательным чириканьем.
Каждый день водила бабушка Сашутку в лес. Густая тень лежала на
тропинке, на мягкой, в осеннем цветении траве. Солнце с трудом
пробивалось в гущу, высвечивая листья лип и кленов. Упрямо поднимались
кверху, расправляя могучие кроны, дубы и вязы, тополя и яворы.
По-солдатски надежно загораживали вход в чащу вытянувшиеся во фронт
сосны.
Бабушка знала в лесу все: и куда лучше идти и как называются
различные травы, цветы, деревья...
В лесу они собирали сосновые шишки, и бабушка учила:
- Эти не бери, старые, пустые. Люди тоже есть такие. Живут, живут
и не знают, для чего живут, для чего жили. Брось, брось, видишь
пустая, прошлогодняя, семена из нее уже повысыпались.
Бабушка пренебрежительно отбрасывала в сторону не понравившуюся
ей шелуху, и сама легко наклонялась, быстро собирая плотные,
коричневые шишки.
- Эти хорошие. Видишь, семян сколько. Высокие сосны из них
повырастут, как раз для мачт. А пока подрастать станут, будут шуметь,
шептаться промеж себя о своем, о заветном, и не вспомнят, что ходили
тут бабушка с внуком, и не загрустят, не поплачут, что обоих давно уж
на свете нет. А придет время, и самих их срубят и мачтами на кораблях
поставят. Всколыхнутся около них белые паруса, вздутые ветром, и
помчат сосны корабль в сторону чужедальнюю, тоскуя о земле родной,
навеки покинутой...
Последний раз приезжал Саша Сергеев погостить туда уже из
корпуса. Все лето жил, как в чудесном сне, но перед самым отъездом в
Питер простудился на рыбной ловле. Доктор сказал, что ехать пока и
думать нельзя. Захолодало сразу же после успения. Ранняя осень давала
переменчивые дождливые дни. То надвигались тучи, и лил густой теплый
дождик, то они проплывали к морю, и небо делалось ясно-синим, словно
летом. Днем через белые пушистые облака не раз и не два проглядывало
солнце, освещая далекие горизонты, омытые дождем кусты и деревья,
наново зеленевшие невспаханные поля и вытоптанный луг. К покрову снова
приехал доктор, осмотрел Сашу, разрешил ехать. Остался ужинать. Пил с
дедушкой ром и вспоминал с ним парусный флот, жалея об уходящей его
красоте. Дедушка, грозно поглядывая на Сашу, говорил:
- Какие теперь моряки! Чего доброго, они через полсотни лет не по
воде - по воздуху плавать начнут!
Никитин, подав Саше тарелку с голубцами, тяжело вздохнул:
- Ешьте, в вашем Питере таких не дают!
И Саша ощутил в его голосе ласку и грусть. После ужина бабушка
играла на клавесинах "Уймитесь, волнения страсти" и марш из "Фауста",
а потом прикладывала к глазам платок.
Когда надо было ложиться спать, половину окна у себя в комнате
Саша оставил открытой. Всю ночь шел дождь, мелкий, неугомонный, и Саша
под его звуки вписал в свой дневник, что ему жаль уезжать отсюда, но
он едет, потому что нужен отчизне, которой готов отдать все, что
имеет, даже жизнь.
День спозаранку выдался серый. Шумел ветер, сбивая с мокрых
ветвей остатки желтых и красных листьев. Тепловатая сырость
перенасытила воздух. Влага оседала на Сашином форменном пальто, на
поднятом верхе экипажа, на лошадиных наглазниках. Над ожидающим
экипажем с противным карканьем пролетали и кружились вороны, на
кожаный верх с легким капельным стуком падали с соседней сосны
намокшие шишки.
Лошади застоялись, кучер стал объезжать их вокруг двора. У ворот
дорогу перебежала черная кошка. Кучер полоснул по воздуху кнутом,
яростно выругался.
- Плохая примета - пути не будет!
Вышедший на крыльцо Никитин грозно нахмурил лицо, закричал на
кучера:
- Ты что ж это при господах ругаешься? Линьков захотел? - И,
обращаясь к Саше, другим, мягким голосом сказал: - Насчет кучеровой
кошки не обращайте внимания. Суеверие сухопутной необразованности!
А когда все уже попрощались и оставалось только сесть в экипаж,
бабушка еще раз обняла Сашу на крыльце и, прижимая его голову к
шерстяной кофточке собственной вязки, опечаленно шептала:
- Ну вот и прощай, Саша, Сашуточка! Живи!.. Приди на могилку
когда мою поклониться, родные ведь мы!
И долго, долго махала ему вслед...
Сергеев задумался: перед ним, едва умещаясь на странице альбома,
блестел глянцем снимок красавца корабля.
Накануне ухода "Памяти Азова" из Кронштадта Сергеев был вахтенным
начальником. С моря дул сильный ветер, на рейде качало. Стоявший над
морем туман то рассеивался, то густел и оседал на лице, на руках, на
одежде мелкими капельками воды. Деревянная палуба мостика, по которому
взад и вперед расхаживал Сергеев, была мокрой, словно после дождя.
Володя Менделеев был свободен от вахты. Исполнилась, наконец,
заветная мечта друзей вместе на одном корабле отправиться в дальнее
плавание.
Неожиданно на корабль приехали проститься с Володей сначала
Дмитрий Иванович из Петербурга, потом Феозва Никитична из
Ораниенбаума. Они прошли в каюту сына и пробыли там часа два, но
Сергеев не мог побыть с ними, потому что вахта его не кончилась.
И только когда Менделеевы уезжали, Сергееву удалось проводить их
до трапа по палубе. Прощаясь, Феозва Никитична растроганно произнесла:
- Дайте, голубчик, и вас я благословлю на путь дальний, на жизнь
новую, неизвестную...
И было в ее голосе столько затаенного горя и рвущейся наружу
теплоты, что к горлу Сергеева подступил ком. Он растерянно взглянул на
Дмитрия Ивановича, на Володю и, поспешно сдернув фуражку, припал к
теплой женской руке.
- Ну, поцелуемся и мы, - сказал Дмитрий Иванович, придерживая
рукою поднятый воротник пальто, отбиваемый назад резким ветром, и,
когда целовал, прошептал Сергееву на ухо: - Прошу, поберегите Володю.
Из-за девицы беспутной совсем полоумный стал.
Потом наступило молчание. Каждый из стоявших у трапа словно думал
о чем-то своем, опустив глаза или смотря в сторону, и чувствовалось,
что все ждут чего-то внешнего, постороннего, что помогло бы возвратить
нарушенное душевное равновесие.
Ветер крепчал. Волны, подымавшиеся все выше и выше, с шумом
разбивались о борта корабля. Остановившийся около Володи вестовой
передал ему записку старшего штурмана: "Владимир Дмитриевич, по моим
наблюдениям, надвигается шторм. Посоветуйте вашим многоуважаемым
родителям переждать его в Кронштадте, иначе их на переходе от Котлина
до устья Невы здорово потреплет".
Володя молча передал записку отцу. Дмитрий Иванович прочел,
воскликнул:
- Феозва Никитична! Едем, едем скорее. Мы не посейдоны, чтобы
укрощать бури, а люди еще не научились этого делать.
Менделеев ступил на трап. Там его подхватили под локти фалрепные*
и, передавая с рук на руки, помогли перебраться на мотавшийся у трапа
паровой катер. Володя сам помог матери спуститься вниз. (* Фалреп -
трос, заменяющий поручни у выходного трапа; фалрепный - матрос,
посылаемый с вахты подать фалреп.)
Потом отсвистали фалрепных наверх, и Сергеев долго смотрел в
бинокль на прыгающий в волнах катерок, деловито попыхивавший то