Светлана Замлелова
Петровна

* * *

   «Экая ведь непогодь... Экой чичер...» – думает девяностодвухлетняя Петровна, глядя, как за окном пьяный ветер задирает подолы и срывает шапки, как резвится в столбах света шальной снег и, падая на землю, тотчас тает.
   Согнувшись в три погибели, и положив на колени тёмные, сухие руки, Петровна задрёмывает. Тяжелеют веки, а голова, начавшая было медленно клониться вниз, вдруг точно отрывается и камнем падает на грудь. Петровна вздрагивает, выпрямляется и, открыв глаза, смотрит вокруг себя с удивлением и испугом. Словно не понимая, как оказалась она в этой комнате, где кроме железной кровати, хромого стула да «солдатской» тумбочки свален весь хлам, какой уже не пригоден в доме, но расстаться с которым хозяевам жаль – отработавший своё холодильник, диван с драной плюшевой обивкой, груды старых журналов и какие-то многие числом коробки.
   Оглядев своё пристанище, Петровна успокаивается и снова начинает задрёмывать. Но в какой-то момент просыпается от ощущения, что в комнате она не одна.
   Перед Петровной стоит её невестка Валентина Михайловна, крупная дама с широкими чёрными бровями. Заметив, что Петровна пробудилась и виновато улыбается, Валентина Михайловна наклоняется к ней и в самое ухо кричит:
   – Я пошла!
   – Куды-и? – пугается Петровна.
   – Ну, вот... «Куды»... К Васе в больницу.
   – Куды-и? – уже с другой интонацией спрашивает Петровна.
   – Ну-у-у... Закуды-икала!.. Вася, сынок твой, болеет. Уже неделю в больнице лежит.
   – Ва-ася?
   – Н-да...
   – В больнице?
   – В больнице, в больнице...
   – Какая ж у него болесть? Алларгия?
   – Тьфу... Какая ещё «алларгия»? Сто раз ведь рассказывала...
   И Валентина Михайловна, махнув на Петровну рукой, уходит. А Петровна остаётся одна. Она вздыхает, оправляет платок и снова поворачивается к окну...
 
   Пять лет назад Петровна овдовела, и сын забрал её из деревни в Москву. Однако уход за старухой он препоручил своей жене, Валентине Михайловне, считая, что дело это сугубо женское, и что не гоже мужчине возиться с детьми и стариками. Валентина Михайловна, согласившись на роль сиделки, втайне вознегодовала, не понимая, за какие грехи ей вдруг выпало присматривать за глупой старухой, к которой ничего, кроме раздражения и неприязни она никогда не питала. И хотя Валентина Михайловна предпочитала помалкивать, но неприязнь свою к свекрови едва ли смогла заглушить. И каждое слово Петровны отзывалось в ней всплесками жёлчи.
   И потому разместили Петровну так, чтобы как можно реже попадалась она на глаза. Из трёх комнат Петровне отвели самую маленькую. Соорудив наскоро обстановку, Петровну предоставили самой себе.
   Впрочем, три раза в день её зовут к столу. А по большим праздникам, как ярмарочного медведя из клетки, выводят из комнаты на показ гостям. Гости с таким любопытством рассматривают древнюю старуху, что, кажется, хотят заглянуть ей в зубы или, по крайней мере, пощупать. А Петровна, приходя в смущение от повышенного к своей особе внимания, улыбается беззубой улыбкой и шамкает:
   – Дал бы Господь помереть... Чижало со мной... Зажилась, индо тошнёхонько, а и помирать горькохонько...
   Гости смеются, но вскоре интерес к Петровне угасает, и о ней забывают. А Петровна уходит в себя и, тугая на ухо, принимается громко вздыхать.
   – Ма-ам! Хватит стонать! – кричит через стол Валентина Михайловна.
   – Слышишь? Перестань стонать!
   Со снисходительными улыбками гости вновь обращаются к Петровне, а Валентина Михайловна не упускает случая пожалиться, как тяжело ей ухаживать за такой вздорной старухой. Петровна, скорее глазами, нежели ушами, понимает, что речь идёт о ней и поясняет:
   – Чижало со мной...
 
   Из-за болезни ног Петровна никуда не ходит. Целыми днями сидит она на кровати и смотрит в окно. А в окне проносятся с шумом машины, снуют люди, собаки. Бесконечной вереницей тянутся дома, серые, грязные, с клеточками окошек и уродливыми наростами застеклённых балконов. «И зачем люди в Москву едут, – думает Петровна. – Нешто хорошо друг у дружки на головах жить?..»
   И глядя из окошка на грязь, на ставшую осязаемой вонь, на суету, вспоминает Петровна деревню. Пахнет клевером, сеном и пылью. Горизонт обозначен зубчатой полоской леса. Внизу, под горкой в овраге шелестит речушка. Ласковая, добрая речушка. Всё шепчет что-то, камушками играет. А водица, что твоя слеза, чистая, прозрачная, прохладная. За деревней – расцвеченный огоньками цветов луг. Звенят, переливаются колокольцами жаворонки, висящие на невидимых нитях. Резвится, закидывает голову жеребёнок. Ветер ласкает цветы. А сочные травы источают пьянящий дух.
   И при одном только воспоминании о деревне неудержимо тянет Петровну поговорить, рассказать кому-нибудь о том, как заела её в городе тоска, как одолела дума.
   Есть у Петровны дума. Тяжёлая, мрачная. Грех большой на Петровне. Подписала она когда-то бумагу. Ходили по деревне активисты, собирали подписи, что не нужна, мол, в деревне церковь, и что трудящиеся просят её закрыть. Пришли и к Петровне. «Подписывай, – сказали, – ежели ты не супротив советской власти...» Испугалась Петровна и подписала. И вот уж много лет прошло, а нет Петровне покоя. Гложет её тоска. Многое пережила Петровна, многое перевидала, но не ушёл стыд за минутную слабость, за скудость души. Угасает память, события текущие мешаются с давно прошедшими, но стыд этот не оставляет Петровну, сидит гвоздём в сердце. И помнит яснее ясного Петровна своё отречение...
   Поговорить бы с кем, и тоска отошла бы, отлегло бы от сердца. Но Петровну давно уже никто не слушает, никто ни о чём не спрашивает.
   А в деревне её уважали. Прислушивались, за советом ходили. Всю жизнь прожила Петровна в деревне. На земле, которую знала и любила. От неё кормилась, от неё уму-разуму училась. Знала, какая трава от какой болезни помогает, какая птица каким голосом поёт. И что туман падает – к вёдру, а собака траву ест – к дождю. Но не нужны стали её знания. И оттого, наверное, – думает Петровна, – говорить с ней неинтересно...
   Выходит из подъезда Валентина Михайловна в байковой кепочке с наушниками и в кожаной куртке с капюшоном, похожим на ковш. «Валя-то картуз надела... Васин нешто?..» – думает Петровна, провожая её взглядом. А когда Валентина Михайловна скрывается из виду, Петровна ещё недолго смотрит ей вслед, а после начинает укладываться спать. Поначалу она ворочается и стонет, и, кажется, что стонам этим не будет конца. Но вот, наконец, Петровна стихает. И видит она во сне зеркальный пруд, спрятавшийся в ивняке. Солнце отражается в воде, в серебристых ивовых листочках и в банке с червями. На мостках смуглые, с выгоревшими волосами ребятишки удят рыбу. За ними с берега наблюдает чёрный пёс, подёргивающий ушами от мух. Возвращается муж с покоса. Красивый, загарливый, сильный. Завидев его, Васятка маленький навстречу бежит, смеётся-заливается...
   Внезапно бьёт по глазам вспышка света.
   – Спишь? – спрашивает вернувшаяся Валентина Михайловна, по-хозяйски вторгаясь в комнату свекрови и щёлкая выключателем.
   Петровна просыпается и, не понимая, спросонок, что происходит, щурит на свет глаза и закрывается рукой.
   – Что... что... – беспокойно повторяет она.
   – Спишь, спрашиваю? Времени-то восемь, а ты в постели... Ну, спи, спи...
   Валентина Михайловна гасит свет и выходит.
   А Петровна долго ещё кряхтит и вздыхает, прежде чем снова задремать. Но вот, чудится ей снег с тенётой заячьих следов. Яркий зимний денёк. Занесённый снегом деревенский погост. Беленькая, тоненькая, как девушка-невеста, церковка. И, рассевшись на покосившихся крестах, кричат чёрные галки. Укором для людей стоит церковь, точно спрашивает: «Что же вы со мной сделали, за что надругались?..»
   И так тоскливо, так бесприютно делается Петровне, что просыпается она и, выпростав из-под одеяла руку, тянется к ночнику. Костлявая, сморщенная, с распущенной седой косой, в открытой белой рубахе, едва освещённая тусклой лампой, походит Петровна на сказочную Ягу. Открыв наобум молитвослов, читает она вслух: «О, горе мне грешному! Паче всех человек окаянен есмь, покаяния несть во мне: даждь ми, Господи, слезы, да плачуся дел моих горько...» Слова молитвы падают на благодатную почву, и Петровна совсем уж было собирается поплакать, как вдруг слышит над собой голос:
   – Ты чего блажишь, мам?
   Петровна вздрагивает. Перед ней стоит Валентина Михайловна, растрепанная, в дезабилье.
   – Я молюсь, – поясняет Петровна.
   – Чего ж ты на весь дом-то молишься? Времени-то за полночь... От этого воя весь дом, наверное, проснулся... Ладно... Завтра домолишься...
   И Валентина Михайловна, забирает у Петровны молитвослов, гасит свет и уходит. А Петровна, прижав правую руку к сердцу, какое-то время неподвижно лежит в темноте. «Нешто Господь меня забыл? – шепчет она. – Отчего не заберёт?..» И тут же, спохватываясь: «Царица Небесная, Матушка, прости ты меня за ради Бога, прости, грешную...»
   Со стены смотрит с жалостью на Петровну Троеручица. И поблёскивая латунным окладом в свете уличных фонарей, молчит.