– Верю… Буду… Богом свидетельствуюсь! – с дрогнувшей ноткой, со слезами в голосе воскликнул Зубов и, словно в неудержимом порыве, прижал сухую, сморщенную руку князя к своим мягким, влажным губам…
   – Ну, ну, будет, не надо, – неторопливо отводя руку, кивая одобрительно головой, заметил князь. – Вижу, признательный ты теперь… И весьма тебе не терпится на место заступить. Еще бы! Да вот слушай: молод ты весьма. Боюсь я того. Не сумеешь повести себя с надлежащим видом. Подленек малость по юности. И не бедные вы люди, да отец вас уж через меру в черном теле держал по скупости… А тут совсем иное дело. Ты гляди не гнись, когда час настанет. Лучше надуйся. И так будет достойнее, чем если по-теперешнему в глаза глядеть каждому станешь. Угождать – это надо. Мани, обещай всем, чего сами они хотят. Но сам себя не роняй… Так будто и не хотел бы, да речь ведешь. Она это любит. Сама, как ангел, простая да добрая. А в мужчине ей геройство нравится. Слабый пол, известно. Помни. Да, поди, тебе уж там старухи все растолкуют, как в переделку к ним попадешь… А теперь пора, ступай… Услышишь что, тебя ли касаемое… так ли узнаешь – сейчас ко мне… Чтобы я раней других осведомился. Тогда и пользу тебе оказать смогу… С Богом… Стой… Ты, я вижу, малый богобоязливый… На Бога надежду имеешь… В речах твоих заметил я…
   – Ваше сиятельство, прозорливость у вас свыше данная. Только на него, на милосердного, и на вас одна надежда… И сейчас в душе решил в храм пойти, молить Господа: дал бы милости…
   – Похвально. Так и оставайся. Он всех нас защитник… Из праха на высоту возводит и низвергает по воле по своей. Но… ты не очень свое благочестие всем показывай… И сама государыня… как бы тебе сказать… Слыхал, поди, речи ее порою… «С молоду, – говорит, – предавалась и я богомольству… была окружена богомольцами да ханжами… По нужде. Государыня покойная то любила. А в душе не люблю показного ничего…» Помни слова эти. Молиться хочешь, делай по-моему: тут, у себя в покое… Знаешь теперь, как я молюсь. Нехотя выдал я тебе молитву свою. И ты так делай. Бог тайную молитву больше ценит. А услышишь, доведется, от нее и слово какое, по-твоему вольнодумное, против веры, или иначе… Молчи, не оговаривай… На словах только вольность у нее… Душой и сама верит не хуже нашего… Да еще… Ну, ступай… А то и не кончу я… Ха-ха-ха… Вишь, и меня, старика, в соблазн ввел… Столько я натолковал с тобою… Годами не приводилось того. Положим, и дело немалое… Может, толк из тебя выйдет? Пользу какую государству и мне, старику, увидим из тебя? Ха-ха-ха… кхм… кхм… Коли суждено новому человеку на старое место сесть, пускай от меня тут доля будет… Моего меду капелька… С Богом… Чай, скоро свидимся еще…
   – Сам о том прошу, ваше сиятельство… Благодарности слов нету выразить…
   – И слава Богу… Не то сызнова заболтаемся… Зови там, чей черед? Я в кабинет пройду… С Богом…
   Разговор этот происходил в субботу утром, 16 июня.
   В это самое время Екатерина, отпустив своих статс-секретарей, вела оживленный разговор с принцем Нассау-Зиген, командиром русской гребной флотилии, спешно снаряжаемой против подходящего к Кронштадту шведского флота.
   Беседа шла сначала довольно спокойно, хотя лицо государыни было покрыто пятнами, а глаза с расширенными, потемнелыми зрачками были как будто заплаканы.
   Нассау, сразу все разглядев, старался не выдавать своих тревог и наблюдений. Он, как и все во дворце, знал о кризисе, переживаемом Екатериной в ее отношениях к графу Димитриеву-Мамонову.
   Принцу казалось более удобным делать вид, что ее раздражение он всецело относит к некоторым неудачам и задержкам в военных делах, на которые горячо жаловалась императрица.
   – Нет, дерзость какова! – неожиданно подымаясь со стула и начиная по излюбленной привычке шагать по кабинету, заговорила Екатерина, когда принц дочитал свой доклад о ходе работ по снаряжению гребной флотилии. – Что он полагает, этот духовидец, неуклюжий Гу! В самом деле думает, что, вступая в наши пределы, пустив к нашим берегам тридцать – сорок военных кораблей, он нас испугал? Напрасно… Ему придают духу наши первые промахи да неудачи? Это плохая игра. Rira Men qui rira le dernier[3], – вставила она французскую поговорку в свою немецкую речь. – Мы скоро оправимся, я тому порукой.
   – И моя честь, государыня!
   – Верю, знаю, принц. Жду, когда все будет у вас готово и вы начнете гнать этих земноводных лягушек… О, если бы светлейший был здесь… Он бы сразу им показал. Я сделала все, что могла. Но Мусин-Пушкин – соня… Михельсон, наоборот, лезет вперед без оглядки. Так осрамить наше оружие… Когда я получила известие об его отступлений, об его разбитии… Кем? Шведами, в небольшом числе!.. Я два дня места не могла себе найти… Двадцать семь лет я такого известия не получала – с тех пор, как взяла здешнее правление в свои руки. И только как пришли от Сен-Михеля добрые вести четвертого сего числа, вздохнула свободнее! Пусть берегутся! На нападающего – сам Бог. И я им покажу это… Войска собираются… Мы их и с суши, и с моря так должны подпереть, чтобы они и дороги домой не нашли…
   Быстрым жестом засучила она широкие рукава своего «молдавана», словно они стесняли ее.
   – Признаюсь, государыня, меня удивила поспешная диверсия шведов, их переход к наступательной войне.
   – А меня ничуть! Я знаю, в чем дело. Субсидии, обещанные от французского короля, недавно были выданы толстому Густаву… хотя и не сполна. Подумаешь, какое неистощимое сокровище! Не надолго его хватит. Мы и без субсидий обойдемся. Империя моя еще довольно велика и богата, чтобы побеждать без чужих подачек. Я докажу это им! Хотя, надо сознаться, христианнейший король поступает далеко не по-христиански. Поджигает войну… тянет руку неверных оттоманов, которых мы должны громить на дальних пределах государства… Кто не понимает этого? Шведы – прямые помощники и союзники султана против России. А Франция поет в третий голос… И скверно, должна сказать. Даже без обычной ловкости и умения… То навязывалась со своим союзом к России. А ныне под разными предлогами никак не соберется довести дела до конца! Чем это вызвано?
   – Может быть, на самом деле, государыня, дело и не совсем так, как вам доносят. Может статься…
   – Никто ничего мне не доносит. Я все вижу сама… Политика французского двора весьма неоткровенна… Сдается мне, даже враждебна нам. Я не хочу выводить дела прямо наружу, потому что не опасаюсь того вреда, какой могла бы причинить мне Франция… Больше скажу: кроме Господа, никого и ничего не опасаюсь на свете, ибо помню, что за мной стоит шестнадцать тысяч верст пространства земель и двадцать миллионов верноподданных россиян! – Глуховатый, мужского оттенка, голос Екатерины тут зазвучал полно и сильно, как боевой вызов, как пророческий клич: – Пусть вся Европа пойдет на нас – мы выдержим бурю и отразим удары. Пошатнуть могут мою державу и меня, но не опрокинуть вовсе, как иные троны…
   – Аминь, государыня…
   – Аминь, скажу и я, – тише, мягче подтвердила Екатерина, снова опускаясь на свое место перед принцем. И даже ее обычная приветливая улыбка постепенно осветила лицо, на котором до тех пор сжатые брови и сверкающие глаза представляли непривычное, пугающее зрелище. – Я, конечно, напрасно волнуюсь, понимаю сама. Только все тут сошлось разом… И наконец, помимо прочего, я не хочу казаться такой простушкой… В Париже не должны думать, что я очарована ложными уверениями… Послушайте, принц, вы, надеюсь, уже достаточно стали русским… и потому желаю, чтобы вы написали – так, от себя… конфиденциально – министру… Монморену… Дали бы понять, что отказ от союза версальского двора и поведение ихнего посла в Константинополе, интриги Шуазеля против России не дают мне более возможности доверять ему по-старому. Словом, одно из двух: или французский двор со мною поступает недобросовестно, либо приказания короля исполняются его доверенными весьма дурно. Меня даже уверяли… Признаюсь, это мне очень неприятно… Говорили, что Сегюр, так обласканный мною, сообщал моим министрам неточные извлечения из депеш, получаемых им из Стамбула, от Шуазеля… После таких уверений в дружбе, в любви… Впрочем…
   Екатерина на досказала, снова порывисто поднялась и зашагала по светлой, с зеркальными стенами комнате, служащей вместе и спальней, и рабочим кабинетом императрицы.
   Нассау хотел было что-то заметить, но Екатерина снова заговорила с затаенной горечью:
   – Коли своим не стыдно, что же с чужих взыскивать?! Бог с ним. Буду вперед еще осторожнее с людьми… Особливо галльского происхождения!
   – Я не решаюсь оспаривать вашего мнения, государыня, – осторожно начал принц, – но все же думается, вас могли ввести в некоторое заблуждение… Может быть, даже против воли, с самыми лучшими намерениями…
   – Надеюсь, светлейший мне зла не пожелает… да иные тоже. Мне зло – им зло. Толкуют, что каждый из моих вельмож от какого-либо из дворов получает хорошие поминки, если не постоянные субсидии. Если бы и так. В конце концов, я им больше всех плачу. Мне они и должны служить лучше всех. Так и бывает. Помните это, милый принц. А пока покончим этот разговор. Торопите с флотилией. Если нужно еще денег или чего иного, говорите прямо мне. Я взяла на себя ведение этой войны. Надеюсь, что для шведов и меня хватит… Подите с Богом…
   – Да хранит вас Господь, государыня.
   Когда принц уходил, Захар Зотов, один из двух камердинеров, постоянно дежурящих за дверью спальни, появился на звонок государыни.
   С самой Екатериной вдруг произошла мгновенно удивительная перемена. Глаза ее потухли, приняв бледный, сероватый оттенок вместо голубого, им обычного. Пылающее лицо, как будто от внутренней затаенной боли, перекосило страдальческой гримасой, и оно покрылось морщинами, особенно у рта и вокруг глаз. Потерявшие напряжение мускулы лица давали заметить, что подбородок ее, обычно немного выступающий вперед, может заостряться, как у самой дряхлой старухи, даже такой полной, как Екатерина.
   Даже высокая, налитая еще грудь под свободным платьем как-то сразу ввалилась, подряблела.
   Сильный нервный подъем удивительно молодил Екатерину.
   Минуту тому назад никто не поверил бы, что этой женщине недавно исполнилось шестьдесят лет.
   А сейчас на ее лице, на всей согбенной, усталой фигуре, казалось, яркими знаками проступила далекая дата: 29 мая 1729 года, день появления на свет принцессы Софии Ангальт-Цербстской, которую теперь, уже при жизни, современники, весь цивилизованный мир называл Екатериной Великой.
   – Что с вашим величеством? Нездоровится, матушка? – заботливо спросил Захар, взгляд которого привык замечать малейшее изменение в чертах этого давно знакомого ему лица. – Лекаря не позвать ли? Рочерсона?.. Я сейчас скажу…
   – Нет, постой… Так, обычное у меня… Колика моя подступила. Дай воды… Вот и полегчало… Благодарствуй… Откажи там всем, если ждут… Довольно на нонешний день…
   – Почитай никого и нет. Вяземский князь один… Я сейчас… А к вам, матушка, кого звать? Марью Савишну, может? В постельку, может?..
   – Нет… Тут еще мне надо… Попроси Анну Никитишну… Она знает… Ждет, поди, у себя. Мы сговаривались с ней… Скажи, прошу ее… Ступай… Успокойся. Видишь, легче мне…
   И новым усилием воли старая, больная женщина заставила себя принять свой обычный бодрый, ясный и ласковый вид.
   – Слушаю, матушка… Иду…
   Привычный ко всяким переменам в этой сложной натуре, в этой царственной артистке, одаренной необычайной способностью казаться такою, какою она сама хотела, любимец ее Захар вышел из покоя, незаметно покачивая седой головой, украшенной пышным пудреным париком.
 
* * *
   – Ну, что, узнала, Annete? Говори, рассказывай все прямо. Мне надо знать. Правда это? Правда все, что я слышала?.. Или обносят его? Мне надо знать… Говори прямо, не бойся: я спокойна и сильна… Со мной ничего не будет…
   Так засыпала вопросами Екатерина Анну Никитишну Нарышкину, как только ее старинная подруга появилась на пороге.
   – Успокойся. Сейчас все скажу – по крайней мере то, что сама знаю. Прошу тебя, не волнуйся, не страдай так. Это и меня заражает… Ну присядь, если можешь. Сюда на диван. Вот так. Ну а я у твоих ног. Помнишь, как мы часто сиживали с тобою в наши минувшие годы?.. Так. Дай руку… Я так люблю твои руки. Ни у кого, нигде не видала я такой красивой, нежной… такой бархатной и сильной руки… Сейчас, сейчас… скажу… Не волнуйся. Ничего особенно важного нет. Потому я и не спешу. Вот теперь лицо твое стало светлее. И хорошо. Слушай… Знаешь, как это по-русски говорят… – И до сих пор сыпавшая французской речью Нарышкина произнесла чистым московским говорком: – Нет вестей – добрые вести.
   – Нет вестей?.. – тоже по-русски, чуть-чуть выдавая свое немецкое происхождение отчеканиванием согласных, протяжно по-своему переспросила Екатерина. – Как же это, помилуй? А вести были, и весьма не отменные… Слышь, говорят…
   – …што кур доят. Лих, молока никто не пил… Так и тут. Со всех концов про Щербатову про княжну толки. А как стали с самими со стариками говорить, те и на дыбы: «Да нет, да быть не может».
   – Нашли кого пытать… Они не скажут. Меня боятся, гнева моего. Старики старомодные…
   – А может, и так, – незаметно наблюдая за Екатериной, согласилась Нарышкина.
   Что-то сдержанное замечалось в ее движениях, словах, в самом звуке голоса. Как будто она хотела приготовить к неприятному известию старую подругу и вела дело так, чтобы полегче нанести удар.
   В другое время Екатерина сейчас заметила бы непривычную манеру подруги. Но теперь, занятая одной жгучей, неотвязной мыслью, она больше прислушивалась к собственным ощущениям и словам, чем к чему-нибудь иному.
   – Статься может, и права ты, душенька, – протяжно, в тон Екатерине, повторила Нарышкина.
   – Как права? В чем? Вестимо, права… А ты еще споришь… С ней он, с этой змеей подколодной, с девчонкой наглой стакнулся… Меня осмеяли… И это им так не пройдет. А ты еще уверяешь, что нет ничего… Ты…
   – Дай срок. Не сбей с ног… Послушай спервоначалу, что я… В ту пору и будешь грозой метать… Оно хоть идет к лицу тебе, как у тебя очи так почернеют, да я не кавалер. И без того люблю тебя безмерно. Договорить-то позволь, душенька.
   – Говори. Только я ничему не верю…
   – И на том спасибо. Много, поди лет сорок с лишним, дружбу ведем, а такого не слыхала. Видно, шибко засел этот «кафтанчик красный» вот тут у тебя?.. – И фамильярно Нарышкина дотронулась рукой до груди своей державной подруги.
   – Оставь! Что говорить хотела? Сказывай. Слушаю я… И не думай вовсе, чтобы уж очень он мне… Ну, понимаешь… Вынести того не могу, когда не я первая абшид даю. Когда по столице и повсюду говор пойдет: постарела, мол… Прошло, мол, мое время… Вот, мол… Да нет, быть того не должно…
   – И не будет. Приятно, когда слышу речи такие твердые… Ну мало ль дури на свете? Смазливая рожица княжны приворожила его… Ненадолго, поди. Первого родит – сама рожном станет. Видала я таких, как она… Тебе ли чета? Хоть и внучкой тебе быть может… Только годами и взяла… Да тем, что, гляди, если правду врут, он первый к ней коснулся… Это лестно мужчине… Плод какой, подумаешь, диковинный… что у каждой девки дворовой в тринадцать лет найдется… Ну да шут с ними… Пусть лакомится на здоровье… Меня послушай. Знаешь, душенька… царица ты моя любимая… Твоя радость – моя радость. А всегда я понять плохо могла: что тебе в нем полюбилось? Вспомни, как светлейший с него портрет тебе показывал, сватал молодчика после покойного нашего, незабвенного; как это ловко ты вымолвила: «Рисунок хорош, да краски неважные». А по мне, совсем линялый твой «красный кафтан»… Привыкла к нему ты, вот и все… А то…
   – Оставь, молчи… Пустое несешь… И умен, и образован, не похуже Андрея Шувалова… Собой сколь хорош, не слепа ты, поди… Не люблю, когда лукавят. Роду прекрасного… От корня высокого, от Рюрика… Всем взял… И… что от тебя таить?.. Надоел бы он мне… будь и во сто раз лучше, так и спустила бы на воду, как икону старую… Как другим приводилось плыть… И Орлу моему, и светлейшему, другу неизменному, и прочим… А тут насупротив того. Вот без этой причины, а уж у нас и в Европе толки идут: больна я смертельно… Рак меня грызет, помираю-де совсем… Поневоле, кто не верил, верить станет, как узнают, что самые близкие прочь бегут… Что одна я… всеми кинутая, отброшенная…
   – Да помилуй, душенька, chere Catherine[4], побойся Бога… Тут же под боком молодые люди режутся, стреляются от страстей своих к тебе, а ты говоришь…
   – Что еще там? Кто еще?.. Все твой вздор? Слыхала я.
   – Не слушай, если неохота. Я этим не торгую. Знаешь, если и думаю – о твоей только радости… Про тебя на самом деле кто бы не дерзнул чего такого помыслить… И сам как увидит, что бросаешь ты его без дальних слов, «кафтан» этот линялый…
   – Молчи… Ты опять о ротмистре твоем… Об этом с женским лицом… Глаза у него красивые, правда. Я заметила. И рот приятный… Даже, знаешь, он мне чем-то Александра Димитрича покойного, ангела моего, припоминать стал… Веришь ли?
   – Как не верить? Лучше еще его. Сила какая, ежели бы ты знала… Что про него рассказывают!.. Повторять даже стыжусь. Большой шалун… по сердечной части. Неутомим ни в чем… А характер голубиный. Сын такой нежный… почтительный… Брат редкий. Сестры у него… Просто он им матери лучше… Бриллиант, а не мужчина… и… – Нарышкина снова перешла на французскую речь: – Нас уж так любит… умирает от страсти… Я не зря говорю… Даже на свою жизнь покушался. Едва удержали…
   – Не верю…
   – Ваша воля… А я бы не то поверила… Сама бы такого подыскала молодчика… и зажила бы превесело. А «кафтанчик» за дверь…
   – Ах, вот как…
   – Разумеется. Пусть женится на ком хочет после того. От тебя отставка ему, не тебе от него…
   – Вот как! Женится?! Наконец-то выговорила. Правда, значит, жениться он сбирается. Все уж знают? Вот куда ты вела?
   – Да, нет, так только…
   – Знаю я тебя. Всегда вокруг да около… Прямо не скажешь. А еще другом себя считаешь моим. Не верю я и тебе ни единого слова… Теперь вижу, в чем дело. Помешал кому-либо граф. И выдумали всю эту повесть… И мне иного подставляете. Полагали, я на свежую приманку так и накинусь, мальчика отличу… и от себя отгоню человека, который несколько лет подряд без пятна здесь прожил… Все я поняла… Не удастся вам ваша затея… Я вовремя спохватилась. Правда, есть между мной и графом полоса серая… Да не вовсе пропасть. Может, и нравится ему девчонка… Не беда… Побалует с ней и бросит. Меня не кинет. Я себя знаю… И ты меня знать должна… и все вы… Ступай, оставь меня…
   Нарышкина с нескрываемым сожалением посмотрела на свою подругу, по-видимому нисколько не обидясь на упреки и подозрения, брошенные ей в лицо страдающей женщиной.
   Отвесив глубокий, почтительный поклон, она направилась к выходу.
   Быстрым движением, на какое нельзя было считать способной эту пожилую, грузную женщину, Екатерина кинулась за подругой и остановила ее у самых дверей:
   – Постой, погоди… Не сердись… Не уходи так… молча… Неужели же ты не видишь, как я страдаю?.. Не смейся надо мной… Сама не рада сердцу моему старому, глупому… А не слушает оно ни лет, ни разума… Только в нем и мука, и отрада моя… Со всем умею справиться… Все разберу, со всем справлюсь, если нужда приходит… А вот с собой не могу… Теряю разум… как дитя малое становлюсь. Ты знаешь. Ты добрая… Ты любишь… Так не сердись. Останься. Помоги. Научи, что делать. Помоги, как быть…
   И совсем по-женски, спрятав лицо на груди подруги, Екатерина залилась слезами.
   – Ждать… одно осталось… Думаю, что не долго уж. Больше и сказать ничего не умею. Попробуй сама хорошенько спроси его… Вот хоть нынче… После обеда, как останетесь вдвоем, и приступи к нему… Пора маску снимать…
   – Маску?.. Так ты уверяешь?.. Нынче?.. Ох, Анеточка, я сколько раз пробовала! А приступить духу не хватает… Глупые мы… Самые сильные женщины, а все же глупые… Хорошо, я возьму на себя решимость… Я спрошу… Только ты близко будь… Если правда… Если он мне скажет так, прямо… Не знаю, перенесу ли. А надо же узнать… Покончить надо. Теперь такая пора трудная. Враги кругом. Людей нету… Сама чуть не фураж для солдат собирать должна… Тут враги… На юге война… На западе Пруссия кулаки сжимает. Даже придется, того гляди, из Польши войска выводить… Царство шатается… Надо весь ум собрать, всю душу взбодрить… А тут сердце мое растерзано, думам мешает, лишает смысла и памяти… Нельзя так. Правда, ждать нечего. Один конец. Мне мое царство десятка графов дороже… Хоть бы и любил меня… Хоть бы и на время задурил. Надо кончать. Без любви без всякой, ты права, лучше этого мальчика приблизить. Пусть место занимает… И спокойней буду. Двадцать семь лет честно послужила трону… И теперь надо обо всем забыть… Решу. Нынче… А ты своего ротмистра готовь. Чтобы не подумал этот зазнайка, что я жалеть по нем стану… Иди… зови мне Козлова… Чесаться, одеваться пора… К столу время… Выйду – похвалишь меня. Никто не заметит, что у государыни у всероссийской сердце может, как у простой слабой женщины, тосковать и кровью обливаться… Тебе спасибо, милая… Сумела мне доброе слово, как надо, сказать… Зови людей моих…
   Быстрыми шагами направилась государыня в свою уборную.
   Нарышкина со вздохом облегчения последовала за нею.
 
* * *
   Объяснение произошло в тот же день, после обеда, и длилось около четырех битых часов.
   В семь часов граф Димитриев-Мамонов, измученный, бледный, вышел из комнаты Екатерины, поднялся во второй этаж флигеля, который занимал во дворце, кинулся на диван в кабинете и долго так лежал, мрачный, безмолвный, не пуская к себе никого.
   Екатерина с пылающим лицом, с заплаканными глазами, которые даже припухли от слез, впустила к себе Нарышкину, и долго они толковали вдвоем.
   О сцене сейчас же сделалось известно всюду во дворце, и хотя подробностей никто не знал никаких, но догадки, высказанные с разных сторон, были довольно близки к истине.
   Совершенно неожиданно ровно в девять государыня появилась из своей спальни и вместе с Нарышкиной быстро прошла в парк, к светлому, красивому пруду, брошенному искусной рукой среди обширной зеленой лужайки, от которой лучами расходились в разные стороны тенистые, ровные аллеи. Причудливо подстриженные деревья и кусты, густые, стеной поднятые зеленые изгороди окаймляли лужайку, как живой забор… Только темные пролеты аллей нарушали сплошную зелень оград, как бы прорывая их своею заманчивой, густеющей, что ни дальше поглядеть, темнотою.
   Белые ночи придавали особый, мертвенно-серебристый отблеск и гладкой поверхности озера, и свежей, зеленой листве.
   Ночной свет, разлитый повсюду и не дающий тени, настраивал на грустный, но в то же время мирный лад.
   – Как сильно по вечерам пахнут цветы! – заметила Екатерина, проходя мимо цветника. – Можно подумать, что это час их любви…
   – Говорят, что так оно и есть, ваше величество…
   – По вечерам?.. Когда село солнце… Когда тихо…
   Когда все заботы отошли… Когда прохладно и легче дышать. А они не глупы, эти цветы… – покачивая головой, негромко, как будто рассуждая сама с собой, сказала государыня.
   – Все, что живет, цветет и любит, – все это создано не без ума, ma chere!..
   – Правда твоя, Аннет.
   Екатерина глубоко вздохнула, и они медленно двинулись вдоль пруда.
   На одном из поворотов, когда веселый подстриженный густой кустарник вдруг раздвинулся, открывая вид на озеро, они совсем близко перед собой различили на скамейке темную фигуру сидящего мужчины, военного.
   Он был погружен в глубокую думу и, казалось, не слышал, не замечал приближения государыни и ее спутницы.
   Екатерина готова была свернуть в сторону, чтобы не видеть чужого, постороннего лица и самой не показаться в таком расстроенном виде, как была сейчас.
   Но Нарышкина, словно не понимая ее намерения, спокойно подвигалась по аллее, не выпуская руки подруги, как держала ее раньше.
   Шагах в пяти-шести от скамьи, куда привела обеих аллея, они очутились почти лицом к лицу с сидящим.
   Это был Платон Зубов, бледный, мечтательный.
   Глаза его были опущены, словно на дне пруда, который был у его ног, лежала какая-то великая загадка, поставленная ему для разрешения.
   Шорох шагов по аллее вывел его наконец из задумчивого оцепенения.
   Узнав обеих дам, ротмистр вскочил, вытянулся, отдавая честь, и в то же время, словно против воли, взгляд его, более чем это предписано артикулом, впился в лицо государыни.
   Взгляд Екатерины невольно скрестился с этим жадным, горящим, как показалось ей, взглядом.
   Что-то давно знакомое, приятное напомнил и всколыхнул в ней этот упорный, наивно-дерзкий, хотя и полный почтительного обожания взгляд.
   И сейчас же он потух, опустился вниз, как будто не вынес ответного взора, брошенного ему помимо воли этой неувядающей очаровательницей, Семирамидой Севера, по словам друзей… Мессалиной новых дней, по отзыву завистников, врагов и клеветников.
   Ласково, приветливее обыкновенного кивнув головой молчаливому мечтателю, Екатерина прошла мимо своей твердой, величавой походкой.