Пересекая проспект, я вдруг впервые потерял ориентировку во времени. Мне показалось, что дело происходит в моем собственном сне. На проезжей части лежала замерзшая раздавленная кошка. Гвоздики у меня в руках раскачивались на тонких ножках, кивая кровавыми головками. Длинный, как электричка, автобус заворачивал за угол и вдруг разорвался посредине. Передняя его часть поехала по одной улице, а задняя – по другой. Мне захотелось проснуться.
   Я еще не знал, что это был первый симптом поразившей меня болезни.
   Я нашел дом, подъезд и поднялся на пятый этаж. Когда я приблизился к нужной мне двери, она тихо отворилась. За дверью стояла Яна в длинном китайском халате. Она прижимала к губам палец. Я на цыпочках последовал за нею по темной прихожей и вошел в комнату.
   Комната была маленькая, тесно уставленная мебелью. Телевизор стоял на шкафу. За стеклом серванта лежал маленький коричневый крокодил. Он смотрел на меня, скаля острые зубки.
   – Это чучело, не бойся, – прошептала Яна.
   Она дотронулась до ручки телевизора и включила его. Все так же повелевая мне молчать, она дождалась, когда из динамика вырвалась первая фраза: «Нефтяники Татарии рапортовали…» – и прибавила звук.
   Нефтяники рапортовали очень громко.
   – У меня за стенкой бабка, – сказала Яна и улыбнулась.
   – Твоя?
   – Нет, соседка. Божий одуванец. Она за мною следит… Ну, садись, садись! И не озирайся так трусливо – никто тебя не съест.
   Телевизор гремел со шкафа. Божий одуванец, вероятно, содрогался от громкого звука и невозможности подслушать нашу беседу. Шампанское медленно оседало в бокалах.
   Анекдот растянулся до утра.
 
   Засыпая в редкие моменты ночи, я снился жене. Мы удили рыбу в большом спокойном озере на Карельском перешейке. Я заготовил для жены баночку свежих розовых червяков и сам нанизывал их на крючок. Червяки с отвращением уклонялись от встречи с крючком. Я устроил жене необыкновенное рыбацкое счастье. У нее клевало поминутно. Она то и дело вытаскивала из озера толстых окуней, изящную плотву и красноперок с сигнальными огнями плавников. Мой же поплавок торчал из воды, как стойкий оловянный солдатик. Этим я старался искупить свою вину.
   Во сне я успокоился, и сон показался мне явью. Просыпаясь, я не сразу соображал – где я и что со мною. Ушел я затемно, оставив спящую Яну наедине с крокодилом. Домой пошел пешком через весь город. На улицах были только машины, сгребающие черный мартовский снег. Грузовики к ним не подъезжали, и машины работали вхолостую, перегоняя снег по транспортеру и снова высыпая его на дорогу.
   Когда я пришел, жена жарила на кухне рыбу – толстых окуней, изящных плотвичек и красноперок. Мне снова захотелось проснуться.
 
   Дальше я совсем запутался. Сон и явь переходили друг в друга незаметно, зачастую самым предательским образом. Когда я был с женой, я снился Яне – и наоборот. Причем это происходило уже помимо моей воли.
   И во сне, и наяву очень хотелось проснуться.
   Однажды – уж не помню, наяву или во сне – мы с Яной попали в какую-то огромную квартиру со старинной мебелью, картинами и коврами. Хозяином квартиры был композитор. Он сидел на крышке рояля и дирижировал обществом. Композитор был одет в красный шелковый халат. Общество состояло из молодых женщин и мужчин неопределенного возраста – по виду юных, но с заметной сединою. Седые мальчики в джинсовых куртках и замшевых пиджаках. Все двигались подчеркнуто красиво и принимали различные позы: поза на диване, поза у рояля, поза с бокалом в руках. В квартире было человек тридцать.
   Разумеется, все происходило при свечах.
   Это была камерная симфония для дюжины бутылок шампанского и такого же количества коньяка. Композитор поднимал руку и делал посыл по направлению к бару, из которого вылетало несколько бутылок, несомых замшевыми мальчиками. Наполнялись бокалы, женщины, откинувшись на коврах, подносили ко рту сигареты, а композитор, подняв бокал, делал им плавный взмах и выпивал медленно и с достоинством. Это было красиво, но скучновато.
 
   Надо сознаться, что я одевался бедно по причине невысоких заработков и отсутствия интереса к одежде. Нельзя сказать, что мне не нравились красивые вещи. Когда я внезапно оказывался обладателем экзотической рубашки или модного галстука, я испытывая временный прилив вдохновения и, надевая их впервые, тоже любил принимать позы. Боюсь, однако, что позы эти были скорее смешны, чем исполнены изящества, поскольку любая импортная тряпка в сочетании с остальными ширпотребовскими вещами выглядела столь же нелепо, как интурист в колхозной столовой. Общаясь с близкими по материальному и духовному уровню людьми, я не замечал несоответствий, но там, у композитора, впервые ощутил неудобство. Рядом не было никого, чей костюм не являл бы образец моды и элегантности.
   На мне же были лишь «фирменные» запонки, подаренные, кстати, Яной от щедрот ее зарубежной мамы. Я незаметно снял их и спрятал в карман. Затем я выбрал угол потемнее и устроился там с бокалом в руке, наблюдая за чуждыми нравами. Яна села рядом, как всегда, ослепительная, посылая в полумрак гостиной лучик скучающей улыбки.
   В воздухе, в сигаретном тонком дыму, плавали фамилии и имена известных актеров, режиссеров, художников и литераторов. Поначалу это Броуново движение имен было вялым, но по мере того, как бутылочная симфония набирала темп, оно становилось интенсивнее.
   Я понял, что попал в мир близких к искусству людей.
   Шепотом я стал расспрашивать Яну, кто эти люди. И чем они знамениты. Яна тонко улыбалась, вспыхивая в темноте глазами, как кошка.
   – Третьестепенные, – сказала она мне в ухо, делая вид, что целует его. – Первостепенные работают, второстепенные ищут, а эти говорят. Ты – первостепенный.
   – Я?!
   – Ты, ты, ты… – зашептала она мне в ухо горячим своим дыханием.
   В это время композитор, соскользнув с рояля, делал обход гостей. С каждым он чокался и говорил несколько слов с приятной улыбкой.
   – Сегодня я работаю в ми-мажоре, – сказал он, чокаясь с Яной.
   Он подсел к нам и запахнул полы халата. Я посмотрел на его лицо и увидел, что каждая черточка на нем живет отдельной жизнью. Лицо композитора напоминало оркестр. Губы едва заметно извивались и вибрировали, словно по ним водили смычком; брови вздрагивали, причем левая вздрагивала на каждый такт, а правая – через один; ноздри плавно шевелились, а щеки вспухали и опадали разом, как медные тарелки. Лоб сиял, как геликон.
   – Друг мой, – сказал композитор, и верхняя его губа подползла к самому моему носу. – Друг мой, мне рассказывали ваши сны. К сожалению, я совсем не сплю, бессонница… Но в этом жанре… Скажите, вы пользуетесь музыкой?
   – Когда как, – сказал я.
   – А какой? – живо заинтересовался композитор.
   – Предпочитаю Моцарта. Хотя бывает и эстрада.
   – Так-так! – воскликнул он. – Я сочиню для вас увертюру.
   Лицо его произвело финальный аккорд и потухло. Он вернулся к роялю, приподнял крышку над клавиатурой и принялся стучать мизинцем по черной клавише, недовольно морщась. А к нам подошел молодой человек лет пятидесяти с чуткими глазами. Он заговорил с некоторым превосходством, в котором странным образом присутствовало заискивание.
   – На Западе… – говорил он. – Я встречал, есть упоминания… Собственно, ничего нового, вы понимаете… Вы пользовались методикой Сен-Сюэля?
   Я непонимающе глядел на него.
   – Один ваш сон мне понравился, – сообщил он. – Помните, железная дорога, у которой рельсы расходятся в разные стороны, а поезд постепенно расширяется, а потом раскалывается, как бревно, вдоль?
   Мне стало не по себе. Я вспомнил этот ранний сон – претенциозный и неумелый, рассчитанный на дешевый эффект.
   – Я вас познакомлю с… – Он назвал фамилию, которую я не запомнил. Кажется, Аронсон…
   Яна расцвела, она посматривала по сторонам, еще теснее прижимаясь ко мне, а я осмелел и выдвинулся из тени.
   Композитор перестал извлекать ноту. Он повернулся ко мне и сказал:
   – Как вам понравилось? Мне кажется, эта увертюра может вам пригодиться.
   Я кивнул. Композитор захлопнул крышку и потребовал шампанского. Он предложил тост за меня, пожелав мне творческих успехов, а затем попросил сегодня же присниться собравшимся.
   – Так, какой-нибудь пустячок. Что вам заблагорассудится…
   Яна сжала мне локоть. Я деревянно поклонился.
   Ночью я приснился им в пустыне, утыканной противотанковыми шипами. По пустыне ползли волосатые гусеницы размерами с железнодорожную цистерну. Они напарывались на шипы и истекали нефтью. В озерах нефти барахтались маленькие люди, причем не спасали друг друга, а продолжали драться, даже идя ко дну. Они тяжело шевелились в вязкой жидкости, шлепая друг друга черными масляными ладонями. Композитор и его гости возлежали на гусеницах сверху, как на коврах, и смотрели на эту картину. Мы с Яной тоже были на гусенице. Противная прыгающая нота из черной клавиши стучала в висок, как морзянка.
   Через два дня Яна передала мне, что сон произвел впечатление.
 
   Короче говоря, меня заметили. Это не было той простодушной популярностью, которую я стяжал после первых публичных выступлений. На этот раз я был отмечен как небольшое, но оригинальное культурное явление, о котором принято знать хотя бы понаслышке. Я сам видел в троллейбусе двух бородатых молодых людей, которые обменивались новостями. Один из них только что купил по случаю альбом Босха и демонстрировал его приятелю. Разговаривали они довольно громко – чуть громче, чем необходимо в троллейбусе. Пассажиры косились на глянцевые репродукции. Я тоже выглянул из-за чьей-то спины и увидел непонятную картинку со множеством фигур, рыб и диковинных зверей.
   Мелькали слова: Рерих, Филонов, авангардизм. Пассажиры слушали почтительно, но с неприязнью.
   – Кстати, Снюсь тоже подражает Босху, вы заметили? – сказал один бородач другому.
   – Пожалуй, скорее Брейгелю-старшему, – задумчиво ответил тот.
   Откровенно говоря, я слышал о Босхе и Брейгеле-старшем, но и только. Я спрятался за спины, испытывая одновременно гордость и смущение.
 
   Охваченный тщеславием, я стал сниться с претензией на непонятность. Это было легко. Достаточно было перед сном вообразить себя сложной натурой, страдающей и гонимой, тонкой и впечатлительной, а главное – духовно богаче большинства современников. Главное было – разрешить себе все. Сны изобиловали символикой и невнятностью мысли.
   Яна в этот период была деятельна. На щеках ее горел непрерывный румянец. Она болтала по телефону с подругами и устраивала мои дела. Меня стали водить по квартирам. В одной из них мне показали красиво переплетенную тетрадку с описанием моих избранных снов. Я был польщен.
   Меня познакомили с Аронсоном, и он сказал мне, что при желании я мог бы «прозвучать там».
   – Где? – спросил я.
   Он пожал плечами и хитро улыбнулся.
   – Вы не пробовали сниться за границу? – спросил он после паузы.
   – Пробовал, – сказал я, вспомнив свой неудачный визит к президенту ЮАР.
   Он оживился, стал расспрашивать, советовал подумать…
   Я не стал больше сниться за границу из-за разницы поясного времени. Для этого мне пришлось бы спать на службе. Кроме того, я смутно сознавал, чо вряд ли нужен кому-нибудь за границей.
   Впрочем, и здесь я был нужен не больше, чем жевательная резинка. Молодые бородачи, тщательно пережевывавшие мои сны, интересовались только сюрреалистическими подробностями. Стоило мне присниться попроще, как я замечал некоторое охлаждение к моей фигуре, скептические взгляды и вздохи. Я не понимал, зачем молодым людям нужны мои сны. У них и так было много тем для разговоров.
   Мои отношения с Яной все более запутывались. Она была в курсе всех снов, не отходила от меня ни на шаг и всячески содействовала успеху. Как-то незаметно она ушла от мужа, будто кошелек потеряла. Я снял ей комнату, и моя жизнь стала даже не двойной, а тройной. Ночью я тщательно снился, а днем разрывался между двумя домами.
   Жена была, как мрамор, холодна.
   Ночью я жил, ночью я был свободен. Во сне я был чистым и честным, добрым и справедливым. Во сне я был доверчивым. Клянусь, что это мои истинные качества. Куда они исчезли днем?
   Я просыпался и начинал обманывать. Сначала я довольно легко обманывал себя, убеждая в собственной исключительности, в наличии у меня волшебного дара, который дает мне право на некоторые вольности. Затем я обманывал жену, уверяя, что люблю ее по-прежнему. Далее шел черед Яны. Ее я обманывал уже без всяких угрызений совести, просто из соображений симметрии картины. Я обманывал начальников и сослуживцев, делая вид, что служба приносит мне моральное удовлетворение. Я обманывал, наконец, абонентов своих сновидений, обещая им ночью больше, чем мог дать.
   Справедливости ради следует сказать, что меня тоже обманывали.
 
   Однажды меня пригласил известный литератор. Он был желт и стар. Литература выжала его, как лимон. Литератор случайно подключился к одному из моих снов и поразился его прихотливой композиции.
   – Какие у вас отношения со временем? – спросил он.
   – В смысле – с эпохой? – уточнил я.
   – Нет-нет! – испугался он. – В смысле философской категории.
   – Обыкновенные, – сказал я, чувствуя, что опять слегка вру.
   – Не может быть, – покачал он головой. – Неужели у вас нет страха перед потоком времени? А ощущения, что вы находитесь в нескольких временных срезах? Вы подумайте.
   Я забыл сказать, что литератор этот был фантаст, поэтому он так запросто ориентировался во временных срезах.
   Я подумал, но ничем его не обрадовал. Я сказал, что меня уже обследовали, но психопатологии не обнаружили.
   – Значит, вы это все придумали… – с сожалением протянул он.
   Он полагал, что можно что-то придумать. Ничего нельзя придумать, сколько ни старайся! Либо это есть, либо его нет. Можно только вытащить из души. Но тогда я этого еще не знал и тоже полагал, что придумываю свои сны, забавляясь.
   Между прочим, фантаст будто накаркал. Через неделю мне исполнилось тридцать пять лет. День рождения для меня – грустный день. Я подвожу итоги, и они, как правило, неутешительны. В тот день я должен был посетить консерваторию, чтобы прослушать новую симфонию композитора, который сочинил для меня увертюру. Мы с Яной договорились встретиться у входа.
   Я ехал в трамвае. Настроение было жуткое. Ехать мне не хотелось, я не знал – зачем туда ехать. В трамвае качались зловещие люди. Я стоял возле кассы и отрывал билетики всем желающим. Внезапно я понял, что превратился в автомат. Мои руки продолжали отрывать билетики и рассовывать их пассажирам, даже когда в этом не было надобности. Правая рука крутила колесико, левая отрывала билеты. Пассажиры послушно передавали их на заднюю площадку вагона. Там уже начинался легкий шум. Я с трудом оторвался от кассы и выскочил на первой остановке.
   Это был Каменный остров. Тут меня поразило и то, что «остров», и то, что «каменный». Впереди и сзади были мосты. По ним громыхали трамваи. В каждом из них был маленький кусочек жизни. Жизнь, нарезанная на кусочки, катила мимо меня в трамваях. Между ними и вокруг была пустота, здесь ничего не происходило. И я был в этой пустоте.
   Это был каменный остров, середина жизни.
   Ну конечно, это я сейчас так красиво и образно думаю. Тогда я просто испугался. Я понял, что никакая сила не заставит меня перейти любой из мостов. Сейчас мне странно об этом вспоминать. В самом деле – какая опасность может таиться в прогулке по мосту? Я не могу точно объяснить – чего я боялся. Во всяком случае, не того, что мост внезапно обрушится подо мною. Я боялся самого процесса перехода, ибо он вдруг представился мне чрезвычайно длительным, если не сказать – бесконечным. Пугала протяженность моста во времени, огромный и бессмысленный переход из одного состояния в другое, а вернее – казавшаяся мне неизбежной потеря себя на мосту, последствия чего были непредсказуемы.
   Я почти побежал по аллее в глубь острова, не замечая людей. Мысли путались, как моток проволоки. Я вытягивал какую-нибудь одну, но за нею, сцепившись узлами и петлями, лезли все остальные. Ни одного конца было не найти. Я тяжело дышал, шагая вдоль высокого каменного забора, за которым глухо лаяла собака. Наконец мне удалось найти кончик мысли. Я пошел медленнее, осторожно распутывая клубок.
   Всему виной, очевидно, была моя странная способность сниться, в которой необходимо было отыскать хоть какой-нибудь смысл. Он прятался в клубке тонкой и гибкой проволоки. Такую проволоку я когда-то использовал для монтажа радиолюбительских конструкций. Тогда я жил спокойно, не умея и не желая никому сниться, да и снов никаких я не видел. Откуда, зачем свалился на меня этот жалкий талант – мелкий и недостойный, будто подаяние в электричке?
   Оказалось, что к тридцати пяти годам я по-настоящему научился лишь сниться. Это я делал с удовольствием и достаточной виртуозностью. Удивительно, что я относился к своему занятию абсолютно серьезно, добиваясь точности и оригинальности. Никто меня не учил, я овладел умением самостоятельно и кропотливо, часами анализируя удавшиеся сны, придумывая детали композиции, учитывая даже психологию клиентов. Смешно сказать – я выбирал для них удобное время, чтобы присниться! Например, после обеда я снился в комедийном жанре, а глубокой ночью вытаскивал из души сокровенные мысли и облекал их в стройные философские сновидения.
   И все это ради тщеславия? Ради того, чтобы мои сны пересказывались и переплетались в тетрадки? Ради удовольствия клиентов? Нет уж, увольте!
   Я всегда догадывался, что природа награждает способностями неравномерно. Встречаются совершенно уникальные способности! Есть люди, перемножают в уме десятизначные числа и извлекают корни любой степени. Есть другие, которые могут выстукивать на зубах Первый концерт Чайковского. Есть третьи, которые умеют читать в зеркальном отражении…
   Много есть непонятных способностей, данных будто из озорства или от пресыщенности творца.
   Я где-то читал, что один тип умел освобождаться. Его связывали, приковывали цепью и запирали в тюремной камере, а он через пять минут оказывался на свободе. Для него это было так же просто и естественно, как для меня – сниться. Умение быть физически свободным при любых обстоятельствах было в этом человеческом экземпляре доведено до гениальности.
   И что же он сделал? Он стал продавать свой талант, то есть ухитрился даже в этих сложных условиях стать несвободным.
   С другой стороны – он добился общественного признания…
 
   Вот! Вот чего мне не доставало!
   Общественное признание придает таланту узаконенность. Масса человеческих способностей и талантов давно признана. Я не говорю о таких нужных способностях, как умение пахать землю или тачать сапоги. Узаконены дрессировка попугаев, игра в хоккей и собирание спичечных этикеток. Вызывают почтение собачьи парикмахеры и дельта-планеристы. Не сомневаются в своей необходимости многочисленные эстрадные певцы, балалаечники, сочинители рифмованных фраз, представители, участники, члены и референты.
   Но как же они узнали, что общество признало их способности?
   Да очень просто.
 
   Будь ты даже семи пядей во лбу, но если ты не получаешь вознаграждения хотя бы за одну, то можешь считать все пяди лишними. Твои удивительные занятия будут называться малопочтенным словом «хобби» до тех пор, пока рука кассира не выкинет из окошечка жиденькую стопку бумажек, благодаря которым твой дар вступит в обмен с другими дарами. Твои сны будут обмениваться на хлеб, соль, сахар и масло. Они станут эквивалентны одежде и мебели. Сны станут товаром…
   Так я теоретизировал, не замечая тогда одного существенного обстоятельства. Ведь моя способность, если подойти к ней серьезно, таила в себе возможности нового, невиданного искусства. А раз так, то все разговоры о деньгах отодвигались на второй план, становились мелкими и несущественными.
   Но я словно боялся признаться себе в этом. Мне казалось, что думать о себе как о художнике нескромно, а потому я старательно принижал свою способность, рассматривая ее всего-навсего как некое мелкое ремесло, подлежащее продаже.
   Экскурс в политическую экономию увлек меня. Я не заметил, как перешел по деревянному мосту в парке культуры и пошел по аллеям, осматривая многочисленные развлечения.
   Скрипело колесо обозрения, покачивались люльки, из которых доносился женский визг, мелькали яркие карусельные кони, с американских гор катилась лавина тележек.
   Мое внимание привлек мальчик лет двенадцати. Он считал мелочь у кассы, где продавали билеты на аттракцион «Автомобили». Судя по всему, мальчику не хватало несколько копеек. Он еще раз пересчитал медяки, зажал их в кулак и беспомощно посмотрел по сторонам. Потом он взглянул себе под ноги, вывернул карман, из которого на землю упала обертка от конфеты, и медленно пошел прочь от кассы, не оглядываясь на аттракцион, где сталкивались друг с другом маленькие автомобили, опоясанные черным резиновым ободом.
   Я догнал его и взял за плечо.
   – Пошли покатаемся, – сказал я.
   – Чего? – спросил он, высвобождаясь из-под руки.
   – Покатаемся на машинах…
   – Не хочу, – сказал он.
   – У тебя же денег не хватает.
   – Ну да! С чего вы взяли? – Он неестественно засмеялся, дернул плечом и быстрее зашагал по аллее.
   – Да ведь… Я хотел тебе помочь! – крикнул я ему вслед.
   – Не нужна мне ваша помощь! – зло выкрикнул он и убежал.
   «Так мне и надо!» – подумал я. И, уже совершенно не отдавая себе отчета, купил билет и с трудом втиснулся в автомобильчик. Из него росла железная палка с метелкой на конце. Включили ток, и мой автомобильчик дернулся, поехал, неуправляемый, – сталкивался, отскакивал от других, кружился на месте…
   Я крутил баранку, пытаясь придать движению осмысленность, но от меня мало что зависело. Другие водители имели свои планы, и каждый из них был разумен, но вместе получалось нескладно, получалась дурацкая суета. Я перестал бороться и поехал, подталкиваемый другими автомобилями, которые мягко стукались в мои борта.
   «Вот так и жизнь наша, – меланхолично философствовал я. – Если не умеешь бороться, нужно отпустить руль. Все равно куда-нибудь приедешь».
   Тут очень символично выключился ток.
 
   Неожиданное развлечение успокоило меня. Выходя из парка, я снова встретил знакомого мальчика. Он ел мороженое. Значит, на мороженое у него хватило.
   Я подумал, что зря приставал к нему с бесплатным удовольствием, в нем нет удовлетворения. Мальчик чувствовал это интуитивно.
   Люди хотят платить за удовольствия. Плата гарантирует свободу выбора. Только сейчас я понял слова жены о «посягательствах на внутренний мир человека». Раздаривая сны направо и налево, я не задавался вопросом – хотят ли люди их смотреть? Мне казалось, что ежели я не требую ничего взамен, то волен навязывать их окружающим. По сути дела, я вторгался в личную жизнь людей и делал это, когда хотелось мне. Если бы у них была возможность платить мне за сновидения, то я был бы вынужден считаться с их желаниями.
   Таким образом, получалось, что мне необходимо общественное признание в виде денег, а окружающим нужно платить мне, чтобы уберечь свою независимость и держать меня под контролем. Обе стороны стремились к одной цели.
   Эти спекулятивные рассуждения укрепили мою решимость. Я начал действовать. Говоря иными словами – наступил этап профессионализации.
 
   Меня очень беспокоили участившиеся приступы страха. Мосты сделались навязчивой идеей. Каждый переход через Неву превращался в серьезную проблему. Дело дошло до того, что однажды я попытался остановить трамвай перед мостом, чтобы выйти на волю. Вагоновожатая прикрикнула на меня, я испугался и притих.
   Успокоительные таблетки уже не помогали.
   Я взял отпуск и поехал в дом отдыха. До этого я никогда не бывал в домах отдыха, потому что не знал – от чего мне отдыхать. Дом отдыха находился на взморье в Зеленогорске. Летний сезон уже прошел, с залива дул холодный ветер, и отдыхающие – в большинстве своем приехавшие из Донбасса – потерянно слонялись по аллеям, вороша сухие листья. Три раза в неделю они выезжали в город для посещения Эрмитажа. Они действовали с шахтерским упорством, штрек за штреком проходя залежи духовных ископаемых. В клубе крутили кинофильмы, по субботам приезжали артисты областной филармонии. После артистов были танцы.
   Артистов этих я никогда прежде не видел и не слышал о них.
   Я присматривался к своим соседям по дому отдыха. Это были цветущие и простые люди, с добрыми улыбками, неиссякаемой любознательностью и весельем. Они хорошо ели и хорошо спали. Я же вышагивал под ветром по мокрому песку осеннего пляжа. Одна пола моего плаща прилипала ко мне, а другая стремилась улететь по направлению к городу. Радовало отсутствие мостов. Город издали представлялся разбитым зеркалом с сетью трещин, через которые были перекинуты узенькие мосты, скреплявшие осколки.
   Вскоре я приметил странного отдыхающего. Это был худой и высокий человек, во взгляде которого присутствовало заметное беспокойство. Движения его были нервными и угловатыми, как у марионетки.