Японский бог!

   Это произошло в те сравнительно недавние времена, когда мы с Мишей Ваниным считались молодыми, подающими надежды писателями. Неопубликованных рукописей у нас было больше, чем денег, но меньше, чем долгов; всесоюзная и международная известности нам и не снились, зато была железная решимость сказать свое слово в литературе.
   Сейчас положение, слава Богу, изменилось. Нас уже не считают молодыми и подающими надежды. И решимость наша не столь железна, как была когда-то. В остальном все по-старому.
   ...Я стоял на стремянке в кухне и поливал потолок белой краской из пульверизатора, когда пришел Мишка. Я всегда любил ремонтировать свое жилище самостоятельно. То есть не то чтобы любил, а приходилось. Многое тогда приходилось делать самому. Мебель, например... Но я опять отвлекаюсь.
   Было воскресенье. Ванину открыла моя жена и, проводив его в кухню, молча удалилась. Молчаливое поведение жены объяснялось характером нашей дружбы с Мишкой Ваниным. Это была чисто мужская дружба. Дело в том, что, задерживаясь после работы и приходя домой позже, чем обычно – практически ночью, – я всегда говорил, что проводил время в компании Миши Ванина и что мы с ним толковали о литературе. Примерно то же докладывал своей жене и Миша. Поскольку разговор о литературе немыслим без того, чтобы не пропустить рюмочку-другую, то совершенно ясно, что жены смотрели на наши отношения без восторга, считая приятеля мужа ответственным за напряженность в семейной жизни.
   Понятно, что в такой ситуации мы заявлялись друг к другу домой лишь в экстренных случаях. Телефона у меня тогда не было, и я, глядя со стремянки на суровое Мишкино лицо, похолодел в предчувствии экстренного случая. Почему-то он представился мне недостаточно приятным.
   – Японский бог! – воскликнул Миша, взглянув на меня снизу. – Ты что там делаешь?
   «Японский бог!» – это любимая присказка Миши Ванина. Она может обозначать что угодно. В данном случае она обозначала изумление.
   – Я крашу потолок, Миша, разве ты не видишь? – вежливо отвечал я со стремянки.
   Мишка с возмущением оглядел меня с головы до ног – заляпанные белилами старые джинсы, на голове газетная треуголка, в руках поллитровая баночка с разбавленным мелом, от которой тянется вниз к пылесосу изогнутая грязная труба, лицо забрызгано меловыми веснушками... Мишка скорбно покачал головой.
   Сам он, надо сказать, одет был исключительно элегантно: серая кепка, коричневая куртка из клеенки, которой обычно обивают диваны в присутственных местах, и рыжие полуботинки на микропоре. В руках Миша держал свой министерский портфель, хотя министром тогда не был. Это сейчас он в должности, в силе и только посмеивается в усы над грехами нашей молодости.
   – Его там иностранцы ждут, – тихо проговорил Ванин, – а он потолки красит. Ну, крась, крась! Я пошел...
   И он повернулся, шурша расстеленными на полу газетами.
   – Постой! – крикнул я, обрушиваясь со стремянки. – Да объясни толком! Какие иностранцы?!
   – Да я толком и сам не знаю, – признался Миша.
   И он объяснил, что утром ему позвонили из Иностранной комиссии Союза писателей и пригласили на встречу с иностранной делегацией. Встреча назначена в гостинице «Астория», в номере этих самых иностранцев. Они путешествуют по Союзу и встречаются с писателями. Знаменитые писателиим уже надоели, теперь они хотят посмотреть на молодежь.
   Такие вот дела.
   – А что хоть за иностранцы? – спросил я.
   – Понятия не имею, – пожал плечами Миша. – Они только вчера прикатили, никого нет, еле-еле связались с Гранским. Мне сказали: один не ходи, прихвати кого-нибудь из молодых литераторов. Вот я тебя и прихватываю. И еще я прихватил...
   С этими словами Миша раскрыл портфель. На дне его солидно темнела бутылка армянского коньяка.
   – Мало ли... – значительно сказал Ванин. – Неизвестно, как оно, японский бог, обернется...
   На этот раз «японский бог» означал уважение Ванина к международному престижу нашей страны. Ах, если бы мы знали тогда, как оно обернется, то выпили бы ту бутылку тут же, на покрытых мелом газетах!
   Но мы клюнули на эту удочку.
   Я помчался в ванную, на ходу крича жене насчет чистой сорочки и дипломатического приема, чему она, естественно, не поверила. До этого я ни разу на дипломатических приемах не бывал. Однако, когда через несколько минут я выскочил из ванной, белоснежная рубашка с галстуком ждала меня на распялке, а Миша хмуро объяснял моей жене, что дело нешуточное, ответственное – мы бы рады не ходить, но нельзя.
   Вскоре мы уже ехали к «Астории», на ходу обсуждая возможные провокационные вопросы, если, не дай Бог, иностранцы попадутся с Запада.
   В гостиницу мы вошли чинно и аккуратно, поднялись на третий этаж и отыскала нужный нам номер. Дежурная посмотрела на нас подозрительно, но ничего не сказала.
   У дверей номера прогуливался маленький, с залысинами человек крепкого телосложения. На лацкане его пиджака блестел значок «Мастер спорта СССР», по чему мы безошибочно определили, что он не иностранец.
   – Вы писатели? – с ходу обратился он к нам.
   – М-м... – неуверенно промычали мы с Мишей. Называть себя писателями мы в ту пору стеснялись: оснований для этого было маловато.
   – Так писатели или нет? – настаивал мастер спорта.
   – Да вроде... – кивнул Мишка.
   – Гусеев, переводчик «Интуриста», – представился он, протягивая руку.
   Мы назвали себя.
   – Значит, так, ребята, – начал он, переходя на доверительный тон. – Не волнуйтесь, дело обычное, я все переведу как надо.
   Сейчас они придут.
   Не успел он это сказать, как в конце коридора показались двое – мужчина и женщина. Они шли к нам, издали улыбаясь Гусееву. Тот тоже растянул рот до ушей.
   – Вот они, – шепнул он нам.
   – Японский бог! Да это ж японцы... – пробормотал Миша.
   – Японцы, японцы, – быстро закивал переводчик.
   И действительно, это были самые натуральные японцы. Женщина лет тридцати была в замшевых брюках, заправленных в сапожки, в пуховой синтетической курточке, худенькая, миниатюрная и изящная. Она вполне соответствовала моим представлениям о японской женщине. Звали ее госпожа Судо. При японском вежливом обращении полагалось приставлять к фамилии словечко «сан», что мы впоследствии и делали.
   Господин Арамасса-сан был высок, гибок и элегантен.
   Гусеев представил нас друг другу, и Судо-сан защебетала что-то по-японски. Голосок у нее был, как у синички. Переводчик мучительно смотрел ей в рот.
   – Значит, так. Она приглашает нас в номер, – перевел он.
   Мы вошли в апартаменты. Вероятно, это был номер «люкс», но я боюсь ошибиться, потому что мне не с чем сравнивать. Мы разделись в просторной прихожей и прошли в гостиную с круглым столом, мягкими креслами и диваном. Широкий проем, занавешенный бархатными шторами, вел из гостиной в спальню. Мы с Мишей расположились на диване, а Гусеев с госпожой Судо – напротив нас в креслах. Арамасса-сан не сел, а тут же принялся настраивать фотоаппаратуру, доставая из кожаных сумок аппараты, объективы, штативы и прилаживая это все одно к другому. Он, как выяснилось, был фотокорреспондентом.
   Судо-сан оказалась журналисткой крупнейшего в Японии иллюстрированного журнала. Журнал выложили перед нами на стол, и мы с Мишей рассеянно принялись его листать. Он был сделан по западному образцу – глянцевая бумага, цветные фотографии, японские красотки на рекламах, немного иероглифического текста.
   Сигареты, автомобили, виски, бюстгальтеры...
   Госпожа Судо между тем деловито тараторила что-то, в то время как Гусеев покрывался испариной на залысинах.
   – Она говорит, – сказал он, – что журнал у них семейный. Для дома, для семьи, значит... Трудный у нее диалект, японский бог! – посетовал он, вытирая лоб платком.
   Мы с Мишкой вздрогнули от этого неожиданного признания.
   – Да они по-русски ни хрена не понимают! – успокоил нас переводчик. На столе появилась пачка «Мальборо». Мы с Ваниным ухватились за сигареты, как утопающие за соломинку. Я никак не мог понять, зачем Судо-сан понадобились молодые русские литераторы? Где она хочет их пристроить в своем журнале?
   В момент моего глубокого раздумья Арамасса-сан навел на меня объектив, вспышка озарила «люкс», я испуганно моргнул и подавился дымом. Арамасса невозмутимо перевел объектив на Мишку.
   – Фотографировать-то зачем? – прошептал Ванин.
   – Ничего, – сказал Гусеев. – Это можно.
   Началось интервью. Судо-сан достала из сумочки блокнотик с авторучкой – и блокнотик, и авторучка были такими же маленькими, как она сама, – и принялась рисовать иероглифы. Она задавала вопросы, Гусеев их переваривал, переводил нам, мы осмысливали, конструировали ответы и передавали по цепочке обратно. Арамасса-сан кружил над нами, как японский орел, время от времени ослепляя вспышкой.
   Необходимо было следить за нитью беседы, а также за изяществом позы. Когда я попытался представить нас с Мишкой в цветном изображении на страницах японского журнала, где-то между колготками и транзисторами «Сони», мое воображение дало осечку. Фантазия отказывалась работать. Это было до того абсурдно, что мне захотелось посоветовать Арамассе-сану, чтобы он пощадил пленку.
   Надо сказать, что Гусеев, по моим подсчетам, понимал приблизительно пятнадцать процентов текста, произносимого Судо-сан, и примерно треть того, что говорили мы с Мишей. Желающие могут подсчитать процент неискаженной информации, попадавшей в японский блокнотик.
   – Судо-сан спрашивает, как вы относитесь к экзо... Черт! Экзоспециалистам, что ли? Есть такие? – сказал Гусеев. Мы переглянулись.
   – Может быть, к экзистенциализму? – спросил я.
   – Йес! Йес! – вокликнула Судо-сан.
   – К экзистенциализму мы не относимся, – четко сказал Ванин.
   – А-а! Ладно! Этого переводить не буду! – махнул рукою Гусеев. – Черт его знает – хорошо это или плохо!
   Судо-сан между тем терпеливо ждала ответа. Гусеев поморщился и что-то ей сказал. Она удивленно вскинула тоненькие японские брови, будто нарисованные кисточкой Хокусаи. В блокнотик полетел еще один иероглиф.
   Судо-сан обворожительно улыбнулась и протенькала следующий вопрос.
   – Как вы относитесь к женщинам? – облегченно вздохнув, перевел Гусеев. – Журнал у них женский, понимаешь, их волнует эта проблема.
   – К женщинам мы относимся хорошо, – дружно отвечали мы.
   – А конкретнее? Как вы описываете любовь в своих книгах? Существуют ли какие-нибудь ограничения в этой теме?
   Мишка поежился. Я тоже. Начнем с того, что называть книгами то, что к тому моменту опубликовали мы с Мишей, было большим преувеличением. Разве что по японским масштабам... Во-вторых, вопрос вообще щекотливый.
   – Отвечай ты, – толкнул меня Ванин. – Ты специалист по этой части.
   – Почему? – обиделся я.
   – Давай, давай...
   «Ну ладно!» – подумал я мстительно.
   – Ванин-сан вряд ли сможет компетентно ответить на ваш вопрос, – начал я, по-японски вежливо поглядывая на госпожу Судо. – Дело в том, что он в своих книгах пишет, в основном, про металлургические заводы, поскольку он инженер-литейщик...
   – Позоришь перед заграницей... – тяжело проговорил литейщик Ванин-сан.
   – Я же могу сказать, что отношение к изображению любви в русской литературе определяется существующими традициями. Мы не любим описывать секс не потому, что кто-то запрещает, а потому, что русская литературная традиция высоко моральна. Да и язык наш плохо для этого приспособлен...
   – Про язык не ври... – буркнул Ванин.
   – По крайней мере, именно так я трактую тему любви в своих книгах, – важно закончил я.
   Гусеев переводил минут десять. Судо-сан исписала иероглифами полблокнота. В этом месте заметно оживился Арамасса-сан. Он отложил фотоаппарат в сторону и выставил на стол бутылку «Рябины на коньяке» и рюмочки. Вслед за тем перед нами лег толстый фотоальбом.
   – Арамасса-сан говорит, что он выпустил этот альбом в Бразилии. Японская цензура нравов очень строга. Он спрашивает, как на ваш взгляд – это «порно» или нет?
   Мы принялись листать альбом, делая вид, что нам это в достаточной степени безразлично. Арамасса разлил «рябину» в рюмочки и подвинул к нам, а сам устроился, наконец, в кресле, попыхивая «Мальборо».
   «Неужто разлагают?» – пронеслось у меня в мозгу.
   В альбоме были фотографии одной и той же обнаженной европейской красотки в разных позах и интерьерах. Ничего непристойного в позах мы не обнаружили. Красотка целилась в кого-то из пистолета, каталась верхом на черном доге величиною с мотоцикл, свешивалась с подоконника многоэтажного здания и так далее. Честно сказать, она и красоткой-то не была. Худая лохматая женщина с выпирающими косточками на бедрах.
   Было непонятно лишь одно – зачем потребовалось так много ее фотографировать.
   – Нет, это не «порно», – сказал Ванин-сан, пренебрежительно махнув рукой на красотку.
   – Совсем не «порно», – подтвердил я.
   Арамасса-сан приподнял свою рюмочку в знак приветствия, и мы выпили.
   – Это просто «ню», – сказал Мишка, подумав.
   Арамасса налил еще.
   Дальше разговор вдруг переместился в высокие литературные сферы. Гоголь, Достоевский, Булгаков... проблема русской души... Акутагава и Кафка... Куросава и еще кто-то. Несчастный Гусеев пыхтел, будто камни ворочал. Судо-сан чирикала не переставая. Мы излагали сюжеты ненаписанных книг и делились творческими планами. Арамасса утонул в кресле; он блаженствовал после работы.
   «Рябина на коньяке» кончилась одновременно с нашими познаниями в русской и мировой литературе.
   Ванин-сан толкнул меня коленом.
   – Выставить, что ли, коньяк? – шепотом спросил он.
   – Погоди, Миша, еще не вечер, – не разжимая зубов, ответил я. Я будто что-то предчувствовал, какой-то заключительный и приятный штрих, который придаст беседе законченность классического архитектурного сооружения. И я не ошибся.
   – Госпожа Судо говорит, что вы потратили два часа вашего дорогого писательского времени, – заметил Гусеев. – Чтобы компенсировать потерю, она просит отужинать с ними... Столик уже заказан, мужики! – подмигнул нам Гусеев.
   Мы ломались секунд пять. Отказываться было неприлично.
   Эх, дорогое наше писательское время! Если бы мы с Ваниным всегда тратили его производительно, то наши карманы трещали бы от купюр, нас знали бы на всех континентах, и красивые зарубежные женщины стояли бы в очередях перед отелями, чтобы попасть к нам на интервью. Но мы слишком любили литературу, потому и имели к тому дню бутылку коньяка в портфеле и неуютную пустоту в карманах. «Человек – не машина, – любил говорить Ванин. – Всех романов не напишешь, японский бог!»
   Мы спустились с Гусеевым вниз и подождали японцев в холле. Гусеев успел сообщить, что Судо-сан скромничает, называя себя журналисткой. На самом деле она дочь хозяина журнала, практически его владелица, потому что папаша уже стар. Сейчас Судо с Арамассой, который, по всему видать, ее любовник, путешествуют по свету. Завтра утром летят в Париж.
   – Миллионерша, ядрена вошь! – сказал Гусеев.
   По лестнице спускались японцы. На этот раз Судо-сан оделась в длинное вечернее платье, стилизованное под кимоно, – черного цвета, с драгоценностями. Ее плечи прикрывала легкая меховая шубка из темного блестящего меха – норка или нутрия – я в таких вещах тоже не разбираюсь. Арамасса-сан был, естественно, в смокинге и при бабочке; распахнутый плащ открывал великолепие кружевного жабо сорочки.
   Мишка Ванин с тоской поглядел на свои рыжие полуботинки на «тракторах». Я тоже, признаться, не соответствовал международным стандартам. Но еще хуже выглядел Гусеев. Вид у него был самый затрапезный.
   Судо-сан успела наложить на веки какую-то мудреную косметику и, надо сказать, сильно преобразилась в лучшую сторону. Подметая шлейфом мраморный пол, она проследовала к выходу с Арамассой, Мы двинулись в кильватере.
   У подъезда «Астории» нас ждала интуристовская «Волга». Мы втиснулись в нее впятером, на что водитель сначала запротестовал, но, узнав, что ехать недалеко, в «Европейскую», смирился.
   Смеясь и переговариваясь на всех языках, мы поехали по городу. Шофер дал круг по Исаакиевской. Арамасса щелкал языком и восхищался красотами архитектуры.
   – А знает ли госпожа Судо, что в этой гостинице умер наш великий национальный поэт Сергей Есенин? – спросил я. Гусеев перевел и выслушал ответ.
   – Она вообще такого не знает, – сказал он.
   Сидевшая впереди Судо-сан мигом выхватила блокнотик и занесла туда фамилию поэта.
   – Йе-сье-нинь, – тенькнула она, кивнув головой.
   Мы подрулили к «Европейской» и прошли сквозь вращающиеся стеклянные двери, причем мы с Мишкой с непривычки сунулись в одно отделение, нас мотнуло, перевернуло, бросило друг другу в объятия и вышвырнуло к бородатому швейцару. Мы ударились об его камзол с галунами, как о скалу.
   – Осторожней, товарищи, – пробасил швейцар.
   Почему мы поехали в «Европу», когда есть ресторан и в «Астории», – я не понимаю до сих пор. Между тем этот небольшой штрих губительно сказался на событиях того вечера.
   В ресторане на втором этаже, куда мы поднялись по лестнице, устланной ковровой дорожкой, нас ждал столик на пятерых. В центре его было установлено блестящее ведерко, из которого выглядывали серебряные мордочки шампанского. Изысканнейшие закуски покрывали стол, обилие рюмочек, фужеров, ножей и вилок потрясало.
   У своих тарелок я насчитал три вилки и три ножа – все разных размеров и конфигураций. Будто у меня шесть рук.
   На всякий случай я осторожно упрятал лишние ножи и вилки под салфетку, решив, что с меня достаточно традиционной пары.
   Гусеев наконец-то оказался в родной стихии. Он развернул меню и принялся выбирать недостающие напитки и горячее.
   – Три бутылки коньяка нам хватит, мужики? – деловито спросил он. – Учтите, они пьют мало.
   Судо-сан и Арамасса восхитительно улыбались.
   – Не стесняйтесь! – ободрял нас Гусеев. – Денег у них до хрена. Фирма не обеднеет. Ну, я заказываю!
   И он заказал три бутылки «Отборного» армянского.
   – Где вы так хорошо выучились японскому? – спросил я Гусеева.
   – Я мастер спорта по дзю-до, – объяснил он.
   Судо-сан сидела между Ваниным и мною. Справа от меня был Арамасса, слева от Мишки – Гусеев.
   Официант открыл шампанское и разлил его в бокалы.
   Далее, в общем, все было как обычно, только на необычно высоком уровне. Мы пили шампанское за дружбу и отношения, тогда еще не очень испорченные японскими милитаристами, пили коньяк за процветание иллюстрированного журнала, коим владела Судо-сан, и за саму Судо-сан, которая на глазах становилась все краше.
   Принесли что-то в наперстках – необычайно вкусное. Подали зелень и мясо. Мы с Судо-сан незаметно перешли на английский. Выяснилось, что она училась в Европе и владеет им в совершенстве. Мы с Ваниным не могли этим похвастать, но – странное дело! – отборный коньяк каким-то образом компенсировал нехватку английских слов, так что мы отлично управлялись без Гусеева.
   Заиграла в глубине зала музыка, и я пригласил миллионершу танцевать.
   – Дансинг? – сказал я с вопросительной интонацией.
   Она радостно закивала, рот у нее был еще набит. Судо-сан быстренько прожевала, и мы двинулись между столиков на открытую площадку рядом с оркестром. Я вел японку под локоток, внутри у меня звенели какие-то зарубежные струны; я чувствовал, что зал смотрит на нас.
   Мне даже трудно оценить потрясение ресторанной публики в тот миг, когда отечественный молодой человек в поношенном вечернем костюме вывел на танец японскую даму в бриллиантах.
   Плавно раскачиваясь под музыку из «Шербургских зонтиков», мы в одиночестве совершили круг перед оркестром.
   Тут заиграли что-то быстрое, на площадку повалили новые пары, и мы с Судо-сан принялись скакать как бешеные. Она раскраснелась, ее японские глазки заблестели, я делал немыслимые па... в меня словно бес вселился!.. я никогда не предполагал, что умею так танцевать.
   Танец кончился, публика зааплодировала. Аплодировали нам с миллионершей. Мне за храбрость, ей – за демократизм. Я поклонился и повел даму к столику.
   Пришел черед Ванина-сана, и он повлек японку к эстраде. Притушили свет, зажглось нечто цветное, и в танцующей толпе замелькали рыжие Мишкины полуботинки, которые вспыхивали в полумраке, как предупреждающие огни светофора.
   Судо-сан вернулась еще более возбужденной. «О-о... о-о...» – постанывала она в восхищении, в то время как Арамасса-сан невозмутимо и холодно закуривал «Мальборо». Гусеев дул коньяк.
   И снова я, и снова Мишка!.. И какие-то международные слова: то ли «дарлинг», то ли «моншер», и мы уже договаривались с нею о встрече в Париже, на Елисейских полях, куда я собирался вылететь завтра же, следующим за ними рейсом.
   А потом оркестр пошел отдыхать, а мы с Михаилом, склонившись с двух сторон к прелестным розовым ушкам Судо-сан, пели ей на два голоса стихи нашего великого поэта.
   «Клен ты мой опавший, клен заледенелый...»
   Бедный Арамасса!
   Думал ли он, что его поездка в холодную Россию обернется для него столь чувствительным поражением от двух молодых русских литераторов, даже не членов Союза писателей? Думал ли я, поливая утром обшарпанный потолок разбавленным мелом, что вечером буду плясать с японской миллионершей в зале, битком набитом иностранцами? Думал ли Мишка? Думал ли Гусеев?
   Гусеев точно – не думал.
   Мы же чувствовали себя на больших высотах, где-то между Парижем и Токио, да вдобавок нас грела мысль о том, что в глубине Мишкиного портфеля, как щука в омуте, лежит непочатая бутылка коньяка.
   Но всему на свете приходит конец. Отыграла музыка, погасили огни, пришла минута расплаты.
   Официант принес счет и положил его перед Судо-сан. Он профессионально почуял, что расплачиваться будет она.
   Краем глаза я глянул на счет. Там стояла обведенная кружком цифра «156»
   – Рублей?! – ахнул я непроизвольно.
   – Ха! Долларов! – произнес Гусеев.
   Судо-сан, не моргнув, вытащила из своей сумочки маленький блокнотик, похожий на тот, в который она заносила иероглифы. Но это был другой блокнотик. В нем были подшиты стодолларовые чеки. Она вырвала два листка, от чего толщина блокнотика практически не уменьшилась, и протянула их официанту.
   Сдачу принесли в рублях по официальному курсу.
   На Судо-сан это не произвело ни малейшего впечатления.
   Мы вышли на ночную улицу Бродского, причем швейцары отдавали нам честь. Было около полуночи. Холодная весенняя ночь стояла над Ленинградом. Слева, в глубине площади, светился Михайловский дворец, на фоне которого четко виднелась фигура памятника Пушкину с откинутой в сторону рукой.
   Я предложил нейти к памятнику и посидеть на скамейке.
   – Йес! Йес! – выкрикнула Судо-сан.
   И мы пришли к Пушкину, и сели на скамейку, и по рукам пошла бутылка Мишкиного коньяка, и тогда узнали мы, что все люди – братья, кроме японских миллионерш, которые являются сестрами.
   Ванин-сан все-таки сцепился с Арамассой на политической почве через Гусеева, который стал переводить бойчее. А мы с Судо-сан сидели и молчали, и я чувствовал сквозь норковую шубку тепло ее маленького японского тела, разогретого армянским коньяком и русскими плясками.
   А потом мы побрели по ночному Невскому, свернули на улицу Герцена и дошли до Исаакиевокой. Судо-сан вела нас с Мишей под руки, а мы так же нежно и задушевна пели ей: «Все пройдет, как с белых яблонь дым...»
   За нами в обнимку плелись Гусеев с Арамассой, а еще позади медленно ехала какая-то машина с притушенными фарами.
   У дверей «Астории» мы попрощались, назначив встречу завтра в Париже, и японцы исчезли в сверкающем нутре отеля.
   – Ну, хорош! – сказал Гусеев. – Все путем! Молодцы!.. Они мне сказали, что такого вечера у них еще не было. Подсовывали им каких-то дохляков. А тут – орлы!.. Привет! Я побежал на автобус. Межет, успею...
   И Гусеев скрылся в ночи. У него была раскачивающая походка борца.
   Здесь мне очень бы хотелось поставить точку, но истина требует продолжения. Едва мы с Мишкой снова вышли на улицу Герцена, и закурили, и обняли друг друга за «плечи, тихо напевая: „Не жалею, не зову, не плачу...“ – очень хорошо у нас это получалосьь – и вспоминали чудесный вечер, благодаря которому наши физиономии появятся на страницах популярнейшего японского еженедельника, как к нам неслышно приблизились четыре фигуры. Все они походили друг на друга, поскольку были одеты в серые шинели, перепоясанные ремнями.
   – Пошли, ребята, – мирно сказал один.
   Мы удивились, но пошли. Четверо подсадили нас в машину с притушенными фарами, и мы куда-то поехали. Внутри было темно – хоть глаз выколи. Я только чувствовал, что какой-то народ в фургоне есть.
   – Мужики, отвезите нас домой, – сказал в темноте голосВанина.
   – Отвезем, отвезем... – пообещал кто-то.
   Ехали мы недолго. Машина остановилась, и нас так же бережно спустили на землю, провели по двору и мягко втолкнули в какую-то дверь, рядом с которой я разглядел табличку «Медицинский вытрезвитель».
   Там, в тусклом свете одинокой лампочки, за двумя столами сидели лейтенант милиции и толстая женщина в белом халате. Нас попросили вынуть все из карманов. Тут только до Ванина-сана дошло, где мы находимся.
   – Не имеете права! – начал кричать он. – Мы по приглашению! Мы через Иностранную комиссию!
   – Какую комиссию? – насторожился лейтенант.
   – Мы... п-писатели, – выговорил я, стыдясь.
   – Слышь, писатели! – улыбнулся лейтенант женщине, кивая на нас. – Ничего, писатели! У нас здесь все бывали: и художники, и артисты. Раздевайтесь!
   Но Ванин продолжал утверждать, что мы возвращаемся с официального мероприятия, санкционированного соответствующими организациями.
   – Но вы же пьяны, – устало сказала женщина-врач.
   – Я? Ничуть!
   – Подойдите ко мне, пожалуйста. Да не вы, а вы! – обратилась врач ко мне. Я повернулся на каблуках и твердо направился к ней.
   – Ну, вы видите? Он же на ногах не стоит!
   – Мы ничего плохого не сделали! Не безобразничали! – настаивал Мишка.
   – Если бы вы, гражданин, безобразничали, мы бы вас в отделение отвезли, – парировал лейтенант. – А здесь вытрезвитель.
   – Вася, этот сам доберется, – сказала женщина, указывая на Мишку, – А того придется положить.
   – Можете идти домой, – сказал лейтенант Ванину.
   – А я?.. – робко сказал я.
   – А он?! – загремел Мишка, – Я без него никуда!
   – Давайте, давайте, гражданин! Не то сейчас в отделение отправлю, – сказал лейтенант. – А вы раздевайтесь, – предложил он мне.
   Ко мне подошел молоденький рядовой – лет восемнадцати, не больше – и, глядя на меня доверчивыми голубыми глазами, попросил:
   – Раздевайтесь, пожалуйста...
   И тогда я с облегчением почувствовал: дома...Я дома! Дома, черт меня возьми! Не в Париже, не в Токио, пропади они пропадом, а здесь, у себя дома, в моем родном городе, среди близких людей. Летите, голуби! Летите, Судо и Арамасса! Я буду жить здесь.
   Я покорно вытянул из брюк ремень и снял пиджак, в то время как Мишка рвал на груди рубашку и тоже пытался раздеться. Но ему не давали. Два милиционера подскочили к нему и стали выпроваживать. Вероятно, это был первый случай в вытрезвителе.
   Мишка рассказывал потом, что последний взгляд, который он кинул на меня в дверях вытрезвителя, подталкиваемый милиционерами, был полон жалости и сострадания. Я сидел в одних трусах на голой деревянной скамье, поджав под себя босые ноги, а рядом со мной компактной горкой лежала моя одежда...
   Ночью мне снился японский бог с залысинами, похожий на Гусеева. Он был в рыжих полуботинках.
   Я проснулся в аккуратной комнате с железной дверью, где было прорезано окошко. В комнате, кроме моей, стояли три пустые заправленные койки. В окошке виднелся голубой глаз милиционера.
   Тот же лейтенант, выдав мне документы и квитанции за обслуживание, поинтересовался:
   – С кем пили?
   – С японскими миллионерами, – сказал я.
   – Эти могут... Известное дело, – сказал он.
   И я вышел на улицу, японский бог, и надо мною открылось чистое небо, в котором летел серебряный самолет компании «Эйр Франс». Я позвонил Мишке, и он сорвал трубку, и голосом, в котором были слезы, крикнул мне: «Ты жив?! Жив, японский бог!» – И я ответил, что жив.
   А потом мы встретились где-то в нашем городе, и пошли по Невскому проспекту мимо бронзовых коней, чувствуя себя пожившими литераторами, известными в Париже и Токио. И я помню, что нам было хорошо, японский бог!
   Но это уже другая история.
   1981