Намерение кого-нибудь разоблачить как "врага народа" в жизни, а не только на сцене, завладело мыслями и чувствами серенького и невзрачного Васи. Он не раз придирался ко мне и к Борису даже на уроках, усматривая в наших шуточных репликах контрреволюционные идеи. А тут вдруг представился такой неповторимый случай. На ловца, как говорится, и зверь идет.
   В октябре 1939 года он стал секретарем комитета комсомола школы. Как мне тридцать лет спустя рассказала Тамара Г., после провокации в отношении меня Васю приняли в партию. После школы он поступил в училище "органов". К концу войны стал капитаном. Погиб в 1945 году.
   На вечеринке у Проры начались провокационные разговоры на самые злободневные темы. Вася склонял меня к тому, чтобы я сказал что-либо одобрительное по поводу разоблаченных "врагов народа" Каменева, Зиновьева, Бухарина и прочих. Плоско острил по поводу моей фамилии: мол, не родственник ли я того расстрелянного Зиновьева? Но меня "враги народа" и упомянутые лица вообще не интересовали. Я говорил о том, что волновало меня, а именно о несоответствии реальности идеалам коммунизма. Началась острая перепалка. Я вышел за рамки разговора, который мне казался совсем не криминальным. Стали спорить об отношении человека к власти, об отношении коллектива и индивида. Наконец заговорили о культе личности Сталина. Меня обвинили в индивидуализме и даже анархизме. О моем увлечении литературой об анархистах и народовольцах в школе знали. Я в шутку заявил, что считаю себя неоанархистом. Но провокаторам было не до шуток. В конце я вскипел и заявил, что отвергаю культ личности Сталина, считая его отступлением все от тех же идеалов коммунизма.
   В том, что донос будет написан, я не сомневался. Я даже смутно хотел, чтобы это случилось. Я предвидел последствия и не уклонялся от них. Они мне казались единственным выходом из кризиса, в каком я оказался.
   Донос был, конечно, написан и дал знать о себе молниеносно быстро. По всей вероятности, он был написан в тот же вечер, после того как я ушел от Проры.

АРЕСТ

   Через день под вечер к нам в подвал спустился молодой человек. Сказал, что хочет повидать меня. Я его голос услышал, когда он еще был на кухне, и догадался, что это за мной. Я надел пальто, взял почему-то паспорт, сам вышел на кухню, сказал этому человеку, что я готов, и мы пошли пешком на Лубянку. Всю дорогу мы молчали. При входе в здание у меня отобрали паспорт. Меня провели в кабинет номер 521. Там сидел мужчина средних лет, одетый в военную форму, но без знаков различия. Он предложил мне снять пальто и сесть - разговор предстоял долгий. На столе перед ним я увидел донос, написанный на листках из школьной тетради. Я узнал почерк Проры, прямые, четкие, большие буквы. Очевидно, он редактировал текст, он был одним из лучших учеников школы по русскому языку и литературе. Его литературные способности пригодились. Увидел я и подписи: Тамара Г., Василий Е., Проре Г. и Иосиф М. Когда мы беседовали, письмо лежало перед мужчиной, так что я мог прочитать его полностью. В письме говорилось, что они - мои друзья, что они обеспокоены настроениями, которые у меня стали замечаться в последнее время, в частности тем, что я себя объявил неоанархистом и выступил против культа личности товарища Сталина, что я всегда был хорошим комсомольцем, учеником и товарищем, что я подпал под чье-то вредное влияние. Подписавшие письмо просили органы государственной безопасности разоблачить тех, кто скрывался за моей спиной и толкал меня на преступный путь, и помочь мне вернуться в ряды честных строителей нового общества.

ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

   Через тридцать лет после той вечеринки я встретился с Тамарой Г. Она одна из подписавших донос осталась в живых. Иосиф М. погиб рядовым солдатом в самом начале войны. Проре Г. в 1941 году ушел добровольно в армию, стал политруком роты и погиб уже в 1945 году. В конце 1941 года я его встретил на пару часов, когда был проездом в Москве. О том провокационном вечере не было сказано ни слова. Может быть, он думал, что мне не было известно о доносе. Тамара Г. в 1969 году была уже старой женщиной, а я был преуспевающим ученым с мировой известностью. Она рассказала мне подробности о той истории 1939 года. Теперь это можно было сделать, страшная сталинская эпоха ушла в прошлое. Тамара сказала, что все эти годы ее мучила совесть из-за того доноса, что это был в ее жизни единственный бесчестный поступок. Возможно, это действительно было так. Но ведь от людей не требуется каждый день совершать подлости, чтобы быть подлецами. Сущность человека проявляется в немногих, но характеристичных поступках.

РАЗМЫШЛЕНИЯ НА ЛУБЯНКЕ

   После первого разговора со следователем меня отвели в маленькую комнату, как я догадался - в одиночную камеру внутренней Лубянской тюрьмы. Меня обыскали, отобрали все, что было в карманах. Но одежду оставили. Впоследствии я читал описания Лубянки и процедуры заключения в нее, например А. Солженицына в романе "В круге первом". Со мной ничего подобного не было. Окно в камере было зарешечено и закрыто деревянным щитом ("намордником"), и я не знаю, куда оно выходило. В камере была койка, тумбочка, столик, стул. Был маленький туалет, а не параша. Висело полотенце, было мыло. На койке был матрац, одеяло, подушка. На столике была настольная лампа. Лежало несколько книг. Я их так и не посмотрел, не до этого было. Я прожил в этой камере несколько дней, сколько именно, сейчас не помню, возможно, целую неделю. Я здесь впервые в жизни имел отдельную кровать. Кормили три раза в день, причем сравнительно неплохо, как казалось тогда мне. Моя камера и условия заключения были явно необычные. Ничего подобного я не встречал ни в каких воспоминаниях. Когда я рассказывал об этом, мне не верили. Во время следующей беседы мой следователь сказал, что я - не заключенный, что наши беседы - не допрос, а дружеские беседы, что меня держат тут исключительно из соображений удобства. Кроме того, "им" известны мои плохие бытовые условия, и "они" решили устроить мне своего рода "дом отдыха". Но это, разумеется, с надеждой на то, что я буду с "ними" полностью откровенен.
   За время пребывания на Лубянке я имел три беседы со следователем. И разговаривал с ним с полной откровенностью. Мои речи его поразили. Он сказал мне, что до сих пор ни от кого ничего подобного не слышал. Во время этих бесед я импровизировал, выдумывал всякие теории, уяснял самому себе и систематизировал то, что накопилось в моем сознании. Это уже стало моим методом познания - понимать путем разъяснения другим. Я уже натренировался в этом в разговорах в школе, в прогулках по проспекту Мира, на лестничных площадках, в читальнях, в дружеских компаниях. И до сих пор я интенсивно пользуюсь этим методом. Но следователь не знал этого. Он был убежден в том, что я свои идеи заимствовал у кого-то другого, что этот другой (или другие) научил меня всему этому.
   Времени у меня было достаточно. Делать было нечего. Ни на какие прогулки меня не водили. Я был в полном одиночестве. И мне не оставалось ничего другого, как размышлять. Я за эти несколько дней сформулировал для себя основные принципы своего мировоззрения, которых придерживаюсь до сих пор. Вот некоторые из них. Никакого идеального общества всеобщего благоденствия, равенства и справедливости никогда не было, нет и никогда не будет. Такое общество в принципе невозможно. Полный коммунизм, обещаемый марксизмом, есть утопическая сказка. Коммунизм устраняет одни формы неравенства, несправедливости и эксплуатации, но порождает новые. И при коммунизме есть и будут бедные и богатые, эксплуатируемые и эксплуататоры. И при коммунизме неизбежна борьба между людьми, группами людей, слоями и классами. При коммунизме начинается новый цикл истории со всеми теми явлениями, которые уже имели место в прошлом.
   И при коммунизме есть такие язвы, против которых можно и нужно бороться таким исключительным личностям, к каким я причислял себя. Моя жизнь, если она не оборвется в ближайшее время, будет теперь посвящена одной всепоглощающей цели - познанию коммунистического общества, разоблачению его сущности и пропаганде моих идей. И начинать эту деятельность надо с критики Сталина, который олицетворяет коммунистическое общество и в котором, как в фокусе, сконцентрированы все важнейшие проблемы современности. После смерти Сталина последний пункт моего мировоззрения, конечно, отпал.
   Мое мировоззрение того времени не сводилось к сказанному. Оно уже тогда охватило все основные аспекты жизни индивида такого типа, как я, в советском обществе. В дальнейшем я более подробно сформулирую его уже в развитой форме, какую оно приняло в послевоенные годы.
   Все эти мысли я изложил моему следователю. Они привели его в замешательство. До сих пор он имел дело с людьми, которые были вполне лояльными советской идеологии, власти и социальному строю, или с людьми, которые отвергали новый строй с позиций прошлого. А тут ему пришлось столкнуться с человеком, выросшим уже в коммунистическом обществе, воспитанным в духе лучших идей коммунизма, но обратившим эти идеи на самое новое общество. Я видел, что следователю было не по себе, у него не было никаких аргументов против меня, кроме марксистских цитат и угроз.
   Должен признать, что кое-что важное я узнал от следователя. Так, он объяснил мне, что такое власть народа в реальности, для чего нужно понятие "враг народа", для чего нужны репрессии и многое другое. Он это объяснял на уровне циничной откровенности, возвышаясь, не ведая того, на уровень теоретических обобщений. Когда речь зашла о репрессиях, он произнес фразу, которую я запомнил на всю жизнь: "После того как будут репрессированы все, кого следует репрессировать, репрессии будут отменены".

ОТЧАЯНИЕ

   На меня накатилась новая волна отчаяния. Я восстал против мощнейшей тенденции современности. А вылилось мое космическое восстание в ничтожное выступление на ничтожном собрании, к тому же спровоцированное ничтожествами. И сюда я попал не по воле богов, а по воле доносчиков и провокаторов. Никакой античной трагедии. Болото. Трясина. Помойка. В них не может быть ураганов, титанов и богов. Черви. Гнилостные бактерии. Я сделал грубую ошибку, что поддался на провокацию. Лишь покушение на Сталина могло быть сомасштабным моему восстанию. Надо во что бы то ни стало выжить. Надо придумать что-то такое, что превзойдет даже покушение на символ грядущей эпохи.
   В таком полубезумном состоянии я сочинил рассказ о мальчике, собиравшемся убить Сталина. Мальчик был арестован по доносу провокатора. О нем доложили самому Сталину. Тот решил навестить преступника в тюрьме, чтобы узнать мотивы его поведения. Сталин был обеспокоен тем, что покушавшийся был несовершеннолетним мальчиком, не имевшим никаких связей с привычными "врагами народа" и политическими конкурентами. Сталин знал, что будущее принадлежит молодежи. Случай с этим мальчиком взволновал его как симптом неприятностей с памятью о нем в будущем. Целую ночь Сталин разговаривал с мальчиком. Он рассказал мальчику о положении в стране после революции, о ситуации в гигантской системе власти и управления, о реальных качествах людей. Он предложил мальчику стать на его место и спросил его, что бы он стал делать в такого рода ситуациях, в каких оказывался Сталин. Мальчик в конце концов признал, что ради спасения страны он действовал бы так же. И тогда Сталин приказал расстрелять мальчика, хотя тот и был несовершеннолетним.
   В этом рассказе я вовсе не собирался реабилитировать Сталина. В рассказе Сталин не понял мальчика - последний был для него пришельцем из другой эпохи, из иного измерения бытия. Но зато мальчик понял Сталина, посмотрев на него с исторической точки зрения. Понял, но не оправдал. И Сталин в моем рассказе поступил с мальчиком жестоко, причем как носитель исторической жестокости.
   Этот рассказ я никогда не записывал на бумаге, но помнил всегда. Я неоднократно к нему возвращался, придумывал новые варианты. Может быть, когда-нибудь я включу его в какую-либо из моих книг. Уже после хрущевского доклада о Сталине у нас в Институте философии появился человек по фамилии Романов (если мне не изменяет память). Оказалось, что мы вместе с ним поступали в МИФЛИ. Он помнил о моем скандале в октябре 1939 года.
   Он сам был арестован в том же году, но без всякого скандала. Его просто изъяли потихоньку. Он был осужден на двадцать пять лет лагерей строгого режима. В лагерях провел он восемнадцать лет. Одним из пунктов его обвинения была подготовка покушения на Сталина. Каковы были его мотивы, я не помню (если он вообще об этом рассказывал). Так что я не был единственным в своем роде. Идея покушения на тирана есть вполне естественная реакция какой-то части молодежи на тиранию. Хотя этот Романов был освобожден из заключения и судимость с него была снята, он не был вознагражден как герой. Он с большим трудом защитил кандидатскую диссертацию. Я принимал какое-то участие в его защите. Не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба. Об идее покушения на Сталина он упомянул мельком и, как мне показалось, скорее как об необоснованном обвинении. Странно, что и я никогда не придавал значения своему намерению. Вот и сейчас, написав об этом, я сделал это лишь с целью описать мое состояние в тот период, а не с целью заслужить похвалу. Я тогда впал в такое отчаяние, что готов был пойти на убийство Сталина, хотя разумом не принимал терроризм как форму борьбы. В аналогичном положении оказался Александр Ульянов. Терроризм в наше время принял такие формы, что отрицательное отношение к нему оказало свое влияние и на оценку прошлого. Я уверен в том, что мое террористическое прошлое (пусть мимолетное) не будет действовать в мою пользу.

ИДЕЯ МЕСТИ

   В те годы в моем сознании занимала место также идея мести. Я по натуре человек не мстительный - у русских вообще чувство мстительности развито слабо. Идея мести и чувство мести - это не одно и то же.
   Идея мести - часть идеологии отчаяния, как и идея индивидуального террора. Тогда же я сочинил стихотворение о мести:
 
Отчаиваться не надо.
Выход все-таки есть.
На свете полно гадов.
А средство от них - месть.
Добровольно сдаваться не надо.
Вспомни мужскую честь!
Сто раз повторяй кряду:
Месть!
Месть!
Месть!
Никогда сдаваться не надо.
Всегда оружие есть.
Любая падет преграда,
Когда закипает месть.
С жизнью сквитаться надо.
Советую всем учесть:
Пусть гада ждет не пощада,
А месть,
Месть,
Месть!
 

ЧТО Я ЕСТЬ

   А главное, о чем я думал в эти дни на Лубянке, - что я такое есть сам и каковы мои жизненные претензии. И вот что я тогда надумал. Жизненная драма человека может колебаться в диапазоне между пошлой комедией и исторической трагедией в зависимости от того, как человек ощущает себя потенциально. Если человек ощущает себя потенциальным Наполеоном, он будет переживать свою жизненную ситуацию на одном уровне. А если он ощущает себя опустившимся бродягой, он ту же жизненную ситуацию будет переживать совсем иначе. Как я ощущал себя как потенциальную личность? Я обнаружил в себе множество потенциальных личностей - Кампанеллу, Мора, Фурье, Оуэна, Прудона, Галилея, Бруно, Спартака, Разина, Пугачева, Каракозова, Александpa Ульянова, Бакунина, Уленшпигеля, Дон-Кихота, Гуинплена, Овода, Пестеля, Печорина, Лермонтова, Глана, Щедрина, Свифта, Демона, Сервантеса и многие другие реальные и выдуманные личности. Все они удивительным образом сконцентрировались в моем сознании в единую потенциальную личность. Для нее не имели значения никакие реальные жизненные блага. Я поклялся себе в том, что в случае, если останусь жив, пойду до конца жизни тем путем, на который уже встал, - путем создания своего собственного внутреннего мира и собственного образца человека. "Это и будет, - сказал я себе, - мой протест против всей мерзости бытия, мой бунт против порочной Вселенной и мрачного Бога".

ПОБЕГ

   После последней беседы следователь сказал мне, что у меня "мозги набекрень", что я "наш человек", но что я "подпал под чье-то дурное влияние", что я буду освобожден, но некоторое время мне придется пожить на особой квартире в обществе двух сотрудников "органов". Моя задача, как сказал он, заключалась в том, чтобы познакомить моих спутников со всеми моими знакомыми. Причем я должен был вести себя так, как будто они мои друзья. Мне было ясно, что это было вовсе не освобождение, а лишь временная видимость такового с целью разыскать моих мнимых наставников и сообщников. Такая перспектива напугала меня. Она означала, что я запутал бы в свое дело Бориса, Ину, Андрея, Алексея и всех моих знакомых, с кем я вел рискованные разговоры. Это напомнило мне роль невольного предателя, какую сыграл герой романа "Овод" в отношении своих товарищей. Я поклялся себе избежать этого любой ценой. Я еще не знал, что мне удастся побег, и о побеге вообще не думал. Я готов был к худшему - к пыткам, к длительному сроку заключения, к гибели.
   Рано утром ко мне в камеру пришли мои новые "друзья" - совсем молодые ребята. Не помню, какими именами они назвались. Мы долго шли по коридорам, спускались с лестниц, наконец пришли в помещение, через которое несколько дней назад я попал сюда. Мои спутники выполнили какие-то формальности.
   Мы вышли на улицу. В это время из здания вышел какой-то человек и позвал моих спутников обратно. Они сказали мне, чтобы я остался на месте и ждал их возвращения. Но я не стал их ждать. Я ушел. Ушел не из какого-то практического расчета, не из желания выжить и остаться на свободе, а повинуясь внутреннему импульсу. Как будто кто-то приказал мне: "Иди!" И я пошел.

ВТОРОЙ ГОД УЖАСА

   Период с октября 1939 года до ноября 1940 года был для меня вторым годом ужаса. Я не могу связно и последовательно рассказать о нем, поскольку я был почти в невменяемом состоянии. Отчетливо помню только голод, холод, грязь, одиночество, бессонницу, ожидание худшего. Выжил я, по всей вероятности, только благодаря тому, что в течение многих лет имел тренировку на очень тяжелую жизнь, на жизнь на пределе человеческих возможностей. И еще, наверно, благодаря тому, что в минуты, когда я больше не мог терпеть и принимал решение пойти в "органы" и во всем признаться, я слышал внутренний приказ идти дальше тем путем, какой избрал чисто интуитивно.
   В конце августа я приехал в Пахтино. Отоспался. Начал работать в колхозе. Соседей насторожило то, что, согласно моей версии, я был в отпуске по здоровью и с сентября должен был вернуться в Москву продолжать учебу, но не сделал этого. Очевидно, кто-то донес об этом в Чухлому. Подруга матери пришла из города в нашу деревню (а это двадцать километров по грязной дороге!), чтобы предупредить, что за мной из Костромы должен приехать какой-то человек. Мать собрала мне кое-какие пожитки, мешочек сухарей и деньги на дорогу. Принесла все это в поле, где я работал. И, не заходя домой, чтобы проститься с семьей, я ушел на станцию. Это было в начале октября. Я поехал в Москву, где, как я полагал, меня уже не ищут. Главное, думал я, избежать встреч с бывшими соучениками. А соседи по дому подумают, что меня отпустили, и не догадаются донести. О моем приезде я сообщил лишь Борису. После моего побега его допрашивали обо мне, но он прикинулся психически ненормальным, и его оставили в покое. Алексей исчез.

ПОСЛЕДНИЙ ШАНС

   Надо было на что-то жить. Отец содержать меня не мог. Да я и сам уже не мог оставаться на его иждивении. А без паспорта на работу поступить было невозможно. Жить на Большой Спасской было небезопасно. Я переселился к Борису, в помещение вроде сарая, где хранились дрова. Меня взял было на работу сосед Бориса по квартире, заведовавший продуктовым магазином. Я должен был помогать бухгалтеру с документацией. За это он позволял мне наедаться досыта бесплатно. Денег не платил. Но через неделю заведующего и всех сотрудников магазина арестовали как жуликов. Борис устроил меня подрабатывать натурщиком в его училище. Платили хорошо, но я сумел выстоять лишь несколько сеансов. Прожитые кошмары все-таки дали о себе знать. Я упал в обморок во время одного сеанса и, естественно, потерял этот заработок.
   Ситуация складывалась критическая. Я больше не хотел пускаться в новое путешествие, какое пережил. Я стал подумывать о том, чтобы пойти на Лубянку и сдаться на милость "органов". Чтобы не умереть с голоду, я начал подрабатывать на станции на разгрузке вагонов с картошкой. Милиция однажды устроила облаву, и всех грузчиков забрали. Среди задержанных оказалось несколько уголовников, скрывавшихся от суда. Им предложили на выбор: либо суд, либо армия. В этом предложении не было ничего особенного: страна усиленно готовилась к войне с Германией, и в армию призывали всех, кто не имел особой "брони" или привилегий. Уголовники, конечно, согласились на армию. Меня приняли за подростка, не желающего учиться, и отпустили. Но идея уйти добровольно в армию засела в моей голове. Мне уже скоро должно было исполниться восемнадцать лет, так что я должен был так или иначе быть призванным в армию. Но я боялся идти в свой военкомат, хотя повестки явиться туда приходили по месту моей прописки. Я поэтому пошел в военкомат соседнего района, сказал, что потерял паспорт, что хочу в армию. Военком решил, что я еще не дорос до призыва, но что пылаю патриотическими чувствами и хочу досрочно служить в армии. Такие случаи тогда были довольно частыми. Он оценил мой "порыв" и дал указание зачислить меня в команду призывников. Документы на меня заполнили с моих слов. Я изменил на всякий случай некоторые мои данные. Но эта предосторожность оказалась излишней, и впоследствии я от нее отказался.
   Я прошел медицинскую комиссию. При росте сто семьдесят сантиметров я весил немногим более пятидесяти килограммов. Врачи, осматривавшие меня, качали головами, предлагали дать мне отсрочку на год. Но я умолял их признать меня годным к воинской службе, уверяя их, что я "оживу" в течение месяца. И они удовлетворили мою просьбу.
   Рано утром 29 октября 1940 года, т. е. в день моего рождения, я явился на сборный пункт. Я пришел с гривой длинных волос - у меня не было денег на парикмахерскую. Голову мне постригли наголо уже на сборном пункте. Провожал меня один Борис. Он купил мне на дорогу буханку черного хлеба и кусок колбасы - два дня в дороге мы должны были питаться за свой счет. Никаких вещей у меня не было. Моя одежда была в таком состоянии, что я ее выбросил сразу же, как только получил военное обмундирование по прибытии в полк.
   Вечером нас погрузили в товарные вагоны. В нашем вагоне, как и в других, были голые нары в два этажа и железная печка. Значит, нас собирались везти не на теплый Юг, а на холодный Север или на отдаленный Восток. Мои спутники немедленно ринулись занимать самые выгодные места на нарах. Я ждал, когда суматоха уляжется, чтобы взять то, что мне останется, это уже стало одним из правил моего поведения. Мне досталось место сбоку у окна и ближе к двери. Место самое холодное. До полуночи наш эшелон, судорожно дергаясь, мотался по железнодорожной паутине Москвы. Не спалось. Но я был спокоен. Я ушел от беспросветной нищеты. Я скрылся от преследования. В армии меня наверняка искать не будут, думал я. Я тогда еще не знал, что убежать от преследования было в принципе невозможно, что общество уже поставило на мне печать отщепенца.
   Так закончилась моя юность - самая прекрасная пора в жизни человека. Если бы можно было повторять прожитое, я бы не согласился повторить годы моей юности.

VI. АРМИЯ

ВОЗРАСТНОЙ ХАОС

   Признанные возрастные категории (детство, отрочество, юность, зрелость) для меня имели лишь формальный временной смысл. Мне пришлось начать образ жизни взрослых уже в детстве, участвуя в их труде отнюдь не в качестве ребенка. Уже в одиннадцать лет мне пришлось думать о том, как раздобыть еду и одежду. С шестнадцати лет я оказался в таком отношении с обществом, какое мыслимо лишь в зрелом возрасте, да и то в порядке исключения. В семнадцать лет я стал государственным преступником, разыскиваемым по всей стране могучими карательными органами. Так что если рассматривать жизнь человека по существу, т. е. с социологической, психологической, педагогической и идеологической точек зрения, то я могу констатировать следующее: у меня не было беззаботного детства, не было переломного отроческого возраста, не было романтически чистой юности. Был какой-то возрастной хаос, отразивший в себе хаос исторической эпохи. И ту жизнь, какая началась у меня 29 октября 1940 года, я никак не могу отнести к категории зрелости. С восемнадцати до двадцати четырех лет я был в армии и не заботился о еде, одежде, ночлеге. Были, разумеется, какие-то тревоги и заботы, я о них расскажу. Но они не были специфически возрастными. В двадцать два года я женился. Но даже это не было действием взрослого человека. Ему нет объяснения в рамках возрастных норм. В 1946 - 1954 годы я был студентом и аспирантом университета. И даже эти годы, по одним критериям попадая в возраст зрелости, по другим могут быть отнесены к возрасту юности. И потом вплоть до сорока лет я считался молодым человеком.