Зиновий Юрьев
Чужое тело, или Паззл президента

   Самое опасное в невозможном – это то, что оно может стать возможным.
П. Г. Илларионов, бизнесмен

Часть первая
ДО

1

   Сколько Петр Григорьевич помнил себя, с самых юных лет у него была какая-то нелепая привычка непроизвольно выглядывать и угадывать в трещинках на стенах, в разного рода узорах, в натюрмортах и даже в облаках некое подобие человеческих лиц. Причем преимущественно мужских. Были они раздражающе непостоянны – то вот они, ясно видны, то посмотришь еще раз, а их и след простыл. И были эти рожицы, как правило, карикатурно уродливы и, казалось, всегда чему-то ехидно ухмылялись. Где-то он читал, что нечто похожее используют в своих тестах психологи и психиатры, когда предлагают своим пациентам посмотреть на так называемые кляксы Роршаха – кляксы, в которых испытуемого просили найти случайные ассоциации.
   Капли ли, кляксы – он к ним никакого отношения не имел, потому что видел в узорах и трещинах только лица. Вот и сейчас, лежа на высокой больничной кровати в своей отдельной палате, он ясно видел отвратного вида старичка, прятавшегося в аляповатом акварельном натюрморте на стенке напротив, который изображал букет сирени. Носатый одноглазый уродец поглядывал на него из-за сиреневых веток с нескрываемым злорадством. Впрочем, понять, чему он так радовался, было нетрудно. Похоже было, что вскоре и сам Петр Григорьевич, до недавнего времени преуспевавший бизнесмен шестидесяти двух лет от роду, превратится в узор. И то хорошо, если хоть в узор. Скорее всего, и узора не останется, ничего не останется.
   Три дня тому назад его лечащий врач Гурген Ашотович, с которым он был знаком уже лет пять, если не больше, зашел в его палату с каким-то напряженным лицом, медленно, словно выигрывал время, плотно прикрыл за собой дверь и осторожно вставил свой обширный зад в креслице, которое стояло подле кровати. На мгновенье сердце Петра Григорьевича остановилось и тут же ухнуло куда-то вниз, оставив во всем теле холодную сосущую пустоту. Он всегда мгновенно чувствовал опасность. Впрочем, вряд ли бы он иначе пережил две попытки пристрелить его и один раз взорвать его «мерседес». Тогда, едва только сев в машину, он неожиданно сам для себя вдруг попросил своего водителя-охранника Гену остановить машину и вернулся в офис. Он не успел даже дойти до лифта, когда услышал грохот взрыва. Хороший был парень Гена, жаль его. Оставил вдову и двухлетнего сына. На похоронах Петр Григорьевич обнял ее за зябко дрожавшие плечи и сказал, что распорядился выдать ей сразу тридцать тысяч долларов – тогда еще, в середине девяностых, считали все только в долларах – и ежемесячно платить по триста до совершеннолетия сына. Она с тех пор и замуж вышла, честно сообщила ему об этом, но он назначенную им пенсию продолжал платить. Ведь не только ей шли деньги. Парень рос. Похож на отца как две капли воды, отметил Петр Григорьевич, когда однажды он пришел с матерью поблагодарить его.
   Много раз после того случая Петр Григорьевич пытался вспомнить, почему вдруг решил вернуться в офис. И так и не смог. Потому что никаких разумных оснований для этого не было. Ни о делах никаких недоделанных не вспомнил, и ничего в своем кабинете не забыл. Просто взял да вернулся. Словно какая-то высшая сила решила поберечь его тогда и вовремя выдернула из машины. Не пришло, мол, еще его время. Тогда…
   – Петр Григорьевич, – со вздохом сказал доктор, – иногда я думаю, что в советские времена, когда больным правды об их состоянии не говорили, щадили их, мы, пожалуй, поступали не так уж глупо. Надежда умирает последней и всякое такое… С другой стороны, человеку ведь в наши времена нужно дать время привести свои дела в порядок, всякие там завещания и всё такое… А какие дела были у советского человека? Всё, так сказать, помещалось в личном деле. В одном, строго говоря, листке по учету кадров. Не был, не состоял, не имею. Чего завещать-то? Своего-то ничего не было. Всё казенное, от убогой комнатки в коммуналке или крошечной кооперативной квартирки до двух плохо переваренных котлет московских по семь копеек штука в желудке. Ну, что еще своего могло быть у советского человека за душой? Ну, разве что две пары семейных, как тогда говорили, трусов бэу? Холодильник «Саратов» неработающий? Телевизор «КВН» с помутневшей линзой перед крошечным экранчиком? Подписка на журнал «Крокодил»? И что бы человек ни оставил в наследство, всё равно пришлют кого-нибудь от месткома на кладбище, чтобы сказать с равнодушно-постным лицом, что покойный-покойная всегда выполнял-выполняла и перевыполнял-перевыполняла норму и упорно работал-работала над повышением своего профессионального и политического уровня. И все на кладбище постараются при этом не улыбнуться, потому что работа над поднятием своего политического уровня покойнику-покойнице явно не помогла, да и думали провожающие не столько о покойном-покойнице, сколько о поминках…
   – Гурген Ашотович, – прокаркал Петр Григорьевич каким-то не своим голосом, – не юлите. Он самый?
   – К сожалению, да. Рак поджелудочной железы в четвертой степени, то есть…
   – Четвертая степень – это что, как высшая мера наказания?
   – В общем, да. Только просить о помиловании некого… Поверьте… Мы вас и здесь исследовали, и в Онкоцентр возили, и консилиум собирали. Так что…
   – Рад бы не верить, да не получается… И сколько вы мне даете времени? Надеюсь, счет идет еще не на часы…
   – Вы мужественный человек, Петр Григорьевич. Даже шутите… Понимаете, человеческий организм – это все-таки не машина, на калькуляторе такие вещи не просчитаешь, но, боюсь, дорогой друг, месяцев семь-восемь, не больше… Во всяком случае меньше года, увы…
   – А операция? – спросил Петр Григорьевич только для того, чтобы что-то спросить, потому что ответ он прекрасно представлял. Иначе бы вел себя доктор совсем по-другому. – Может, в Германии или в Израиле…
   – Стадия абсолютно неоперабельная, рак этот довольно агрессивный и уже дал метастазы. Рак поджелудочной бывает очень коварен. Ничего не болит, никаких симптомов, а потом сразу удар под дых. Нокаут. Мы делали вам полную диспансеризацию почти год назад, точнее, тринадцать месяцев, и ничего подозрительного тогда не обнаружили… А насчет заграницы, так и там, поверьте, чудес не творят. Наши хирурги, во всяком случае, лучшие, режут нисколько не хуже. Это в целом наша бедная медицина, бедная во всех смыслах этого слова, отстает, а в хороших центрах у нас и специалисты не хуже, и оборудование теперь на уровне. Да и врачи и сестры у нас как-то потеплее, почеловечнее, что ли… Я когда стажировался в Германии, в Мюнстере, это сразу почувствовал… И дело, поверьте, не в каком-нибудь моем яром патриотизме. Откуда у армянина может быть русский квасной патриотизм? Так что, увы. Рад бы вас обнадежить, да при всей симпатии к вам, простите, не могу.
   – А какие-нибудь лекарства…
   – Радикального, увы, ничего до сих пор нет. Одни надежды. Кажется, со дня на день дожмут рак в конце концов. Еще немножко, как поется в известной песне, еще чуть-чуть. Это ведь сколько лучших медицинских голов в лучших лабораториях мира круглосуточно на него охотятся, обложили со всех сторон. Кажется, вот-вот и можно будет в Стокгольм за Нобелем собираться, пора уж и тезисы своей Нобелевской речи набрасывать. Ан нет, опять этот зловредный рак выворачивается в последнюю минуту. Так что в реальности пока что только статьи в научных журналах, не более того. Кроме, разумеется, тех случаев, когда застают болезнь вовремя, и еще можно оперировать… Конечно, все новейшие препараты мы попробуем, но не стану вас обнадеживать. В лучшем случае они лишь несколько отсрочат… И то, повторяю, в лучшем случае. Несколько дней мы вас здесь еще подержим, чтобы подобрать нужные дозы, а потом в больнице вам делать нечего. Дома-то у вас есть кому за вами ухаживать?
   – Будем считать, есть. Жена…
   – Отлично. И не думайте, что вам обязательно нужно лежать. Пока есть силы, можете заниматься своими делами. Даже старайтесь ими заниматься. Даже через силу. По крайней мере, будете меньше концентрироваться на своем состоянии. Завтра я к вам обязательно зайду. – Доктор испытующе посмотрел на Петра Григорьевича, словно мысленно что-то прикидывал. – Тем более что я хотел с вами поговорить об одной вещи…
   – О вечности?
   – Самое смешное, что…
   – Что «что»? А сейчас нельзя?
   – Мне еще нужно переговорить с одним моим старым знакомцем… И пожалуйста, не спрашивайте меня больше ни о чем. По крайней мере, сегодня. Мужайтесь, Петр Григорьевич. До завтра.
   Доктор с трудом вытащил свой грузный зад из креслица. За те безумные деньги, что они здесь дерут с пациентов, привычно подумал Петр Григорьевич, могли бы сделать палаты хоть на несколько метров больше. Впрочем, какая ему разница… Гроб-то всё равно потеснее будет, между прочим… И ничего, уляжется, как миленький, и жаловаться на неудобства не станет. И некому и незачем. Да и не заметит их.
* * *
   Конечно, когда боли у него где-то в животе начали становиться всё более настойчиво-требовательны, когда заметил он, что худеет, а нос на лице, которое каждый день смотрело на него из зеркала во время бритья, как-то, казалось ему, утончился и удлинился, мысль о раке не раз приходила ему в голову. А кто в его возрасте может исключить такое? И все-таки верить в подозрения не хотелось, ну никак не хотелось. Ни за что не хотелось. Просто гнал он от себя эти мысли. Почему рак? Почему именно у него? У других – это понятно, вещь вполне банальная, а в определенном возрасте даже более чем вероятная, но у него-то? То ведь у других, а он-то не другие… В конце концов, тело наше – это обширнейшее меню всяческих болячек – только выбирай. А можешь и не выбирать, какая-нибудь хворь и без заказа явится. Доставят на дом, как пиццу какую-нибудь. Да еще бесплатно. Чем плох, скажем, гастрит или, например, дуоденит, который был у него лет сорок назад. Или старая добрая язва? Живи, болей, лечись, радуйся. А оказалось, что выбор за него уже кем-то сделан, судьбой ли, Господом Богом, каким-нибудь дефектным геном – какая разница… И можно больше не хвататься за соломинку. Хватайся не хватайся – всё равно не выдержит. И ни один спасательный круг не выдержит. Нет их просто-напросто. Ни за какие деньги не купишь, хоть миллионы предлагай. И к простенькой этой, но чудовищно страшной мысли нужно потихоньку привыкать. В конце концов, не он первый и не он последний. Не было еще смертного, которому бы не удалось отбросить копыта в положенный час. От нищего попрошайки до самого могущественного императора или тирана. Не зря в английском языке один из синонимов глагола «умереть» – «присоединиться к большинству». Чуть раньше присоединишься к нему, чуть позже – какая, в сущности, разница. Всё равно окажешься в большинстве. Гм, поймал себя на этом слове Петр Григорьевич, он сегодня то и дело думает о разнице, а разницы-то и впрямь нет.
   Рак Петру Григорьевичу почему-то всегда казался чем-то вроде цепкого бурьяна, который буйно рос вдоль забора в деревне у бабушки Шуры, куда его мальчонкой отправляли из Москвы на лето, а метастазы – в виде цепких корней, которые никак не давали возможности выдернуть эти длинные жесткие стебли, когда он сбивал их палкой, представляя, что перед ним вражеское войско. А конец… Иногда Петр Григорьевич представлял себе жизнь, не только свою, а жизнь вообще, в виде вращающейся сцены в жизненном театре. Вот откуда-то из кулис небытия она медленно выносит на свет рампы орущего и писающего младенца, вот младенец уже пошел, вот влюбился в первый раз, вот стал взрослым, родил уже своих детей, вот начал стареть и хворать, а сцена по-прежнему неумолимо совершает свой мерный круг, неся его к другому черному провалу, чтобы освободить место для новых поколений, которые уже нетерпеливо ждут своей очереди за кулисами. И ничего на свете не может остановить эту жестокую машинерию жизни и смерти.
   Но что все-таки имел в виду доктор, на что намекал? О какой такой вещи хотел с ним поговорить? О чем говорить, когда сам назначил мне срок последнего отбытия… Наверное, посоветует какого-нибудь мага в десятом поколении с дипломом доктора космических исцелений. А что, они теперь вполне могут и с медиками в тандеме работать. Или сосватает святую какую-нибудь старушку. Какую-нибудь Матрону Красносельскую, Ульяну Тверскую или Ефросинью Большую Дорогомиловскую с бумажными иконками и расфасованными в старую газету травами. Впрочем, в его случае все они действительно могли соревноваться с медиками на равных. И те, и другие всё равно ничем помочь ему не смогут.
   Назавтра Гурген Ашотович сказал, что никак не может найти своего таинственного знакомца, но обязательно разыщет его.
* * *
   За окном было уже совсем темно – все-таки август. Его последний август. Впрочем, надо привыкать – у него теперь почти всё последнее. Последняя осень. Хорошо, если будет и последняя зима… Люди ждут первого снега. Ему бы хоть последний снежок в своей жизни успеть увидеть. Петр Григорьевич посмотрел на часы. Без пяти десять. Сейчас придет сестричка Даша сделать ему двойной укол на ночь, обезболивающий и успокоительный. Совсем молоденькая, лет, надо думать, не больше девятнадцати-двадцати, белобрысенькая, с забавными локончиками волос, всегда выбивавшимися из-под белой накрахмаленной шапочки, в меру пухленькая, какая-то пушистенькая, как котенок, улыбчивая. А ну, Петр Григорьевич, готовьте попу, – пропоет она, протрет спиртом место для укола, выпустит вверх тонкой серебряной струйкой каплю содержимого шприца, чтобы удалить из него воздух перед уколом. Не больно? – проворкует она, а он ответит под ее смех: ну что вы, Дашенька, даже приятно.
* * *
   Он как-то читал, что какие-то дикари, теперь, наверное, их в традициях нынешней политкорректности нужно называть не дикарями, а аборигенами, считают (или это они раньше считали, еще до того, как появились у них в джунглях Макдональдсы, кто их знает) сон малой смертью. В его случае, невесело ухмыльнулся он, похоже, сон – это уже не малая смерть, а малая жизнь. Во сне не будет ни Гургена Ашотовича, зачитывающего ему приговор без права апелляции, ни мыслей о конце и бездонном черном провале, который ожидал его там. А будет какая-то веселая жизнь, в которой Таня, его первая жена, настоящая жена, настоящий друг и товарищ, не чета нынешней, жива и весела и называет его «дорогой мой купец», сын еще думает о будущем и не помышляет о наркотиках и уж подавно не собирается в монастырь, где он уже живет почти четыре года, напрочь вычеркнув отца из своей жизни. И одна картинка прежней жизни будет сменяться другой, как в детском калейдоскопе, без всякого смысла и логики, а потом в прежнюю жизнь как-то незаметно вплывут картины настоящей. Но не больничной с мыслями о скором конце, а планы развития и процветания его ИТ-компании. Его компании… Смешно.
   Петр Григорьевич вдруг вспомнил свой последний разговор с сыном. «Понимаешь, отец, – печально, даже скорбно сказал он, и сердце Петра Григорьевича словно обручем сжало, – я тяжко болен. И дело не только в наркотиках. Дело и в другом. Кроме дури подсел я и на более страшный крючок. Я вдруг задумался, для чего мы живем, в чем смысл жизни. А это самый опасный вопрос, опасный и коварный, особенно в молодости, потому что ответа на него нет, и в помине никогда не было. И быть вообще не может. Потому что на каждый ответ находился всё тот же вопрос: а зачем? Не случайно на нем русская интеллигенция еще в девятнадцатом веке свихнулась. Искали его люди-человеки, искали испокон веков, ничего не скажешь. И империи строили, и веру огнем и мечом экспортировали, и революции устраивали, и еретиков и просто иноверцев уничтожали и в розницу и оптом миллионами – всё это, как говорил один почтенный библейский персонаж, суета сует и томленье духа. Пусть часто кровавая, но всё равно суета. Понимаешь, вопрос этот – что рыболовный крючок с зазубринами. Раз заглотнул – обратно не выплюнешь. Может, и лень и пьянство наше российское тоже начало берут от обреченных этих поисков и томления духа. Раз нет высшего смысла, куда стремиться, чего ради горбатиться и из шкуры выскакивать. Выпил – тут тебе сразу на душе потеплело. Как говорит один мой знакомый, «словно Иисус босиком по душе пробежал», веселей стало, и смысла никакого вроде и не нужно. Вот и выходит, что какой-нибудь европейский обыватель, презренный бюргер, на которого мы в своей нелепой гордыне смотрим с презрением и который поисками смысла жизни себя не слишком обременяет, приспособлен к ней куда как лучше, чем мы со своим Достоевским. Пока русская интеллигенция гонялась за миражом, который казался ей истиной, они там на Западе потихоньку-полегоньку свою жизнь обустраивали. С провалами, конечно, с отступлениями, но обустраивали. А нас всё больше к революциям тянуло, страну кровью умывали и всё ждали, пока нам кто-нибудь путь к высшему смыслу укажет. Маркс-Энгельс вкупе с Ильичом особенно не преуспели. Как-то все эти прибавочные стоимости и диктатура пролетариата не грели всерьез наши души. Зато когда Усатый наш Пророк загнал нас в конце концов в ГУЛАГ истину искать, там тебе ее быстро вколачивали.
   Вот и бегу от них, от абсурдных этих поисков. Попробую в одном монастыре спрятаться. Понравилось мне там – люди умные, всё понимают. Особенно сам игумен. В миру был, между прочим, кандидатом биологических наук. Связываться с тобой не буду, ты уж, отец, не обижайся. Ты ни в чем не виноват и себя не казни. Просто так лучше. Если что со мной случится, тебе сообщат. А пока ничего не сообщают – значит, я жив, а может, даже и здоров более или менее. Захочешь – переведешь разок-другой пожертвования на монастырь, но только умеренные. Ну, сто-двести тысяч рублей, ни в коем случае не более. И обязательно анонимно. Будь здоров, отец. Может, была бы мама жива, я бы не смог так расстаться с вами. Хотя кто знает, пути Господни неисповедимы. А ты выдержишь. Ты сильный. И главное – не задумывайся…»
   Как, однако, близость смерти фильтрует мысли и чувства, подумал Петр Григорьевич. Ни тебе волнений, что будет с кредитами, ни споров с замом Юрием Степановичем, который всё зудит, что не следует отказываться от отличного предложения их партнера Фэна продать ему весь бизнес, ни попыток уговорить вместе с Вундеркиндом двух его товарищей по Физтеху пойти работать к ним. И уж, конечно, меньше всего гложут его переживания о Гале, его дражайшей половине. Четыре года они уже вместе, точнее, под одной крышей, и не стала она ему ближе ни на сантиметр. Поразительная женщина. И красива, тут уж не поспоришь, и элегантна, и выглядит куда моложе своих тридцати пяти, и далеко не дура. Умеет себя вести. Буквально ни одного фо па. Никогда не догадаешься, что эта неприступная секретарша в строгом черном костюме и белой кофточке. которую он встретил в одном офисе пять лет назад, с трудом кончила десять классов в своем Рыбинске, прежде чем отправиться на завоевание столицы. Талант, одно слово – талант. Рыбинская Сара Бернар. И обточила она этот талант на славу – сколько, поди, у нее здесь было точильщиков…И в скольких кроватях перебывала… В дела его не то что не лезет, даже не интересуется, чем он занимается. Не зря в офисе все считают, докладывал ему Костя, что он жену в черном теле держит, взаперти, можно сказать. А уж по части ведения хозяйства – тут бы ни один суд присяжных в мире не придрался. Еда всегда приготовлена, рубашки выглажены и даже галстук к костюму подобран, костюмы вычищены. Всё в доме на месте. Претензий никаких не предъявляет, голос не повышает, никогда ни в чем не попрекнула. Денег не просит. И в сексе была и в меру изобретательна и страстна и – главное – нисколько не требовательна. Что даже и до болезни было удобно. И потому, что секс-гигантом, если честно, он никогда не был, и годы, как ни крути, не самые юные и не самые пылкие, и после тяжелого дня приходишь домой весь вымочаленный и изжеванный. Не то, конечно, чтобы стонать, как в известном анекдоте, ах какой большой, но всем своим видом выражала Галя полное удовлетворение редковатыми и скуповатыми ласками мужа. И хотя в самой глубине души Петр Григорьевич и догадывался порой, что живет он с некоей великой актрисой, которая лишь играет роль любящей и образцовой жены, и играет, надо было признать, великолепно, но думать так было как-то зябко и неуютно, и он привычно соскальзывал в накатанную колею нормальной семейной жизни. Лишь несколько раз, когда Галя не видела, что он смотрит на нее, угадывал он в ее взгляде какое-то пугающее равнодушие, а если быть честным с собой – и даже презрение к нему. Вот и сегодня днем, когда она навещала его, она не видела, что ее лицо отражается в зеркале на стене. А он это отражение видел, и вдруг пахнуло на него из ее серых прекрасных глаз чем-то новым. И было это новое, решил Петр Григорьевич, ничто иное, как нетерпение. Нетерпение от чего – он еще не знал. То ли ей просто надоело сидеть в палате и поправлять подушки под головой мужа, то ли нетерпение было куда более зловещим – нетерпение ожидания его ухода. Из жизни. А что, остаться с огромной хорошо обставленной пятикомнатной квартирой в центре Москвы – миллионов под пять зеленых даже при кризисе наверняка потянет – плохо, что ли? Не зря, оказывается, старалась. Тут уж не до слез, радостный смех сдержать бы как-нибудь… В этот момент Петр Григорьевич окончательно решил, что кроме квартиры ничего Гале не оставит. Хватит с нее и того. Может быть – он еще раз привычно проверил себя, он всегда старался всё досконально проверить, прежде чем принять окончательное решение – может быть, он просто завидует этой всегда загорелой красивой женщине? Благо, фитнес-центр с его солярием в двух шагах от их дома, ее молодости или просто тому, что поджелудочная железа у нее, в отличие от его, надо думать, хоть на выставку? Да нет. Достаточно было представить себе на ее месте Таню. Вот уж кто бы наревелся, вот уж кого силком нельзя было бы вытолкнуть из палаты, вот уж кто бы никак не захотел смириться с приговором. Петенька, купчик мой любимый… Почему-то очень забавным казалось ей слово «купец», особенно в применении к мужу. А сама ушла первой. Сбил ее на переходе джип с пьяным водителем за рулем, будь прокляты все джипы на свете и все пьяные водители.
   Дверь в палату приоткрылась, и вошла Даша. Прежде чем Петр Григорьевич увидел ее лицо, он уже почувствовал, что что-то было не так. Вместо обычного «как мы себя сегодня чувствуем, Петр Григорьевич?» и какой-то круглой, как всё ее личико, совсем детской улыбки, Даша молча поставила на стол подносик с лекарствами и подняла шприц. Глаза у нее были заплаканы, и слезы размазали тушь, от чего глаза стали странными и вовсе не Дашиными, а щеки шли красными пятнами.
   – Что-нибудь случилось, Дашенька? – спросил Петр Григорьевич и почему-то отметил мысленно, что сестра так и не выпустила контрольную струйку из шприца. На мгновенье она замерла, затем крикнула «Нет, не могу!», бросила шприц, повернулась и выскочила из палаты. Бедная девочка, подумал Петр Григорьевич, и истерика какая-то совсем детская. Что-нибудь, наверное, сказала ей дежурная сестра, сейчас вернется. Когда выпишется, обязательно надо купить и прислать ей какие-нибудь хорошие духи. Как называются те, которыми пользуется Галя? Ага, кажется, «Хлоэ». От этой мысли на душе у него немножко потеплело, и он ясно представил себе, с каким любопытством начнет она раскрывать красивую коробку. Он потянулся и посмотрел на часы. Уже половина одиннадцатого. Привычная боль в животе куда-то спряталась, испугалась, наверное, шприца. Петр Григорьевич слегка улыбнулся в первый, похоже, раз за последние дни и на мгновенье ему даже почудилось, что весь этот кошмар последних дней к нему вовсе не относится. Он еще раз посмотрел на часы. Прошло уже десять минут, а Даши всё не было. Он потянулся к красной кнопке вызова дежурной сестры и нажал ее. Почти тут же в палату вплыла торжественнонакрахмаленная дежурная сестра Серафима Ивановна.
   – Что-нибудь случилось, Петр Григорьевич?
   – Да вот Дашу жду.
   – Как ждете? Она же пошла к вам минут десять назад.
   – Да, она зашла, но уколы не сделала, чем-то, похоже, была взволнована, крикнула «Нет, не могу!» и тут же выскочила из палаты.
   – Что не могу? – подозрительно посмотрела на него Серафима Ивановна.
   – Если б я знал…
   – И уколы она не сделала?
   – Нет.
   – Странно… Вот подносик, ампул с лекарствами на нем нет, шприц на полу валяется. Пойду ее поищу, где-нибудь плачет, наверное, дурочка…
   – Мне тоже показалось, что лицо у нее было заплаканное…
   Серафима Ивановна быстро юркнула из палаты, сразу потеряв и свою торжественность и накрахмаленность. Где-то в голове у Петра Григорьевича тоненько, но настойчиво тренькнул звоночек тревоги. Что-то было не так. Он опустил ноги, сразу попав в домашние шлепанцы, накинул на пижаму тяжелый махровый больничный халат и вышел в коридор. Мимо мелкой трусцой пробежал дежурный врач. Вид у него был заспанный. Может, оторвали его от какого-нибудь порносайта на компьютере. Навстречу ему двигалась уже совсем растрепанная Серафима Ивановна.
   – Данилыч говорит, – услышал Петр Григорьевич ее голос, – что Даша выскочила прямо под дождь. Она держала в руках мобильный. Данилыч сказал ей, что дождь прямо как из ведра, но она и головы не повернула и зонтик не взяла.
   – Какой зонтик? – оторопело спросил дежурный врач.
   – Так Данилыч предложил ей. Я ж говорю…
   Они скрылись в комнате дежурной сестры, и Петр Григорьевич медленно вернулся к себе в палату. Сигнал тревоги в его голове продолжал звенеть. Всё это всё меньше и меньше нравилось ему: и то, что чего-то Даша так испугалась, и то, что вылетела из здания под дождь как оглашенная, и то, что ампул с его баралгином и реланиумом на подносике не было, а был лишь пустой шприц.