Затем в середине палатки показался Кан. Некоторые слова, сказанные его низким голосом, походили на лай. Эхо в конце лощины повторяло концы его фраз, когда он на них особенно налегал. Он рассказал о своих трудах, о научных изысканиях, о хлопотах, которые ему пришлось предпринимать на протяжении почти четырех лет, чтобы осчастливить край новой железной дорогой. Теперь на департамент дождем польются всякого рода благополучия: поля станут плодоносны; машины удвоят свою производительность, торговая жизнь проникнет в самые глухие деревушки. Послушав его, можно было подумать, что Десевр в лапах Кана станет сказочной страной с молочными реками и кисельными берегами, страной, где прохожих под сенью дерев поджидают накрытые столы с лакомыми яствами. Затем он вдруг стал преувеличенно скромен. Не его, мол, надо благодарить, ему никогда не удалось бы выполнить свой обширный замысел, если бы не высокое покровительство, которым он так гордится. И, повернувшись к Ругону, он назвал его «прославленным министром, защитником благородных и полезных идей». Под конец речи он расхвалил финансовые преимущества дела. На бирже акции рвут, что называется, из рук. Счастливы капиталисты, успевшие поместить свои деньги в предприятие, с которым его превосходительство министр внутренних дел соблаговолил связать свое имя!
   – Прекрасно, прекрасно, – шептали гости.
   Мэр и многие представители власти пожали руку Кану; тот сделал вид, будто чрезвычайно взволнован. Со всех сторон послышались рукоплескания. Оркестранты Филармонического общества решили, что пора заиграть громкий марш. Но тут выскочил помощник мэра и попросил пожарного унять музыкантов. Тем временем в палатке главный инженер путей сообщения все тянул, уверяя, что ничего не приготовил. Настояния префекта заставили его наконец решиться. Кан в большом волнении прошептал на ухо Дюпуаза:
   – Напрасно вы его уговариваете; он зол, как черт. Главный инженер, длинный тощий человек с притязанием на иронию, говорил медленно и каждый раз, собираясь съязвить, кривил на сторону рот. Сначала он разразился похвалами Кану. Затем посыпались ехидные намеки. С обычным презрением казенного инженера к работе инженеров гражданских он решительно осудил проект железной дороги. Он напомнил о встречном проекте Западной компании с направлением на Туар и как бы без всякого умысла твердил о крюке, который делает трасса у Кана, ориентированная на чугуноплавильные заводы Бресюира. Все это говорилось без всякой резкости, с кучей любезных слов, так что колкости были понятны одним посвященным. Конец его речи оказался еще ядовитей. Он как будто бы даже сожалел, что «прославленный министр» может скомпрометировать себя в деле, финансовая сторона которого внушает опасения деловым людям. Предприятие потребует огромных сумм, руководство им – высокой честности и полного бескорыстия. Напоследок, скривив рот, он обронил такую фразу:
   – Разумеется, опасения подобного рода неосновательны. Мы можем быть совершенно спокойны, так как во главе предприятия стоит человек, отличное финансовое положение и высокая коммерческая честность которого хорошо известны департаменту.
   В публике пробежал шепот одобрения. Но кое-кто посмотрел при этом на Кана, который старался выдавить улыбку на своем побелевшем лице. Ругон слушал, полузакрыв глаза, словно от излишне яркого света. Когда он их открыл, они из светлых сделались темными. Сначала он предполагал выступить очень кратко. Но теперь надо было защитить одного из своих. Он сделал три шага, выдвинувшись наружу из палатки, и с широким жестом, адресованным, казалось, к внимающей ему Франции, начал речь:
   – Господа, разрешите мне мысленно перелететь через эти холмы, охватить взором всю Империю и, раздвинув рамки торжества, собравшего нас здесь, превратить его в трудовой праздник промышленности и торговли. В момент, когда я произношу эти слова, по всей стране роют каналы, строят железные дороги, буравят горы, перебрасывают мосты…
   Наступило глубокое молчание. Между отдельными фразами можно было услышать, как в ветвях шелестит ветер, потом вдалеке пронзительно заскрипел шлюз. Пожарные, под палящим солнцем соперничавшие своей военной выправкой с солдатами, не поворачивая голов, косили глазами, чтобы видеть, как говорит министр. На склоне холма зрители устроились поудобнее: дамы, расстелив платочки, усаживались на земле, два господина, оказавшиеся на солнце, раскрыли зонтики своих жен. Голос Ругана мало-помалу крепчал. Ему мешала тесная лощина, словно она была недостаточно просторна для его жестов. Резко выбрасывая руки вперед, он, казалось, хотел расчистить простор вокруг себя. Он дважды взглянул было вверх, но там на фоне неба его глаза не встретили ничего, кроме мельниц, драные остовы которых трещали на солнце.
   Оратор подхватил тему Кана и развернул ее. Теперь, благодаря железнодорожной ветке Ньор – Анжер, в эру чудесного процветания вступает не один Десеврский департамент, но и вся Франция. В течение десяти минут Ругон исчислял нескончаемые благодеяния, которыми будет осыпано население. Наконец он договорился до рассуждений о деснице господней и стал возражать главному инженеру. Он не оспаривал его слов и не намекал на его речь. Он просто говорил как раз обратное его словам, твердил о самоотверженности Кана, изображая его скромным, бескорыстным, даже величественным. Он был вполне спокоен за финансовую сторону дела. Он улыбался; одним быстрым движением он нагромоздил целые кучи золота. В этом месте крики «браво!» прервали его.
   – Господа, одно последнее слово, – сказал он, отерев губы платком.
   Последнее слово длилось четверть часа. Он пьянел от своей речи и наобещал больше, чем собирался. В заключение, когда дело дошло до славы Империи и восхваления необычайного ума императора, он дал понять, что его величество особо покровительствует железнодорожной ветке Ньор – Анжер. Предприятие тем самым становилось государственным делом. Последовал оглушительный взрыв рукоплесканий. Вороны, стаей летевшие высоко в чистом небе, перепугались и долго каркали. С последними словами речи, по знаку, данному из палатки, музыканты Филармонического общества заиграли; дамы подбирали юбки и вскакивали, чтобы ничего не пропустить из зрелища. Гости, окружавшие Ругона, восхищенно улыбались. Мэр, имперский прокурор и командир 78-го армейского полка поддакивали депутату, который вполголоса высказывал свой восторг, стараясь, впрочем, чтобы министр его слышал. Но, конечно, больше всех восхитился речью Ругона главный инженер; перекосив рот, он проявлял крайнее подобострастие, делая вид, что совершенно ошеломлен великолепной речью великого человека.
   – Не угодно ли вашему превосходительству последовать за мной? – сказал Кан, толстое лицо которого вспотело от радости.
   Приближался конец. Его превосходительство готовился зажечь фитиль первой мины. Были отданы приказания отряду рабочих в новых блузах. Войдя в выемку, рабочие построились двумя рядами; за ними прошли министр и Кан. Десятник держал кусок горящего шнура. Он подал его Ругону. Оставшиеся в палатке представители власти вытянули шеи вперед. Нетерпение публики нарастало. Оркестр Филармонического общества вся время играл.
   – Это будет очень громко? – беспокойно улыбаясь, спросила жена директора лицея у одного из заместителей.
   – Все зависит от природы камня, – поспешил ответить председатель Торгового суда и пустился в минералогические объяснения.
   – Я все-таки заткну уши, – прошептала старшая из дочерей лесничего.
   Стоя посреди множества людей с зажженным шнуром в руке, Ругон чувствовал себя смешным. Вверху на гребне холма остовы мельниц заскрипели еще громче. Он торопливо поджег фитиль, конец которого между двух камней был указан ему десятником. Один из рабочих затрубил в рожок, и все отошли в сторону. Проявляя живейшую заботливость, Кан быстро провел его превосходительство к палатке.
   – Почему не стреляет? – бормотал хранитель ипотечных закладов, испуганно моргая глазами и испытывая безумное желание закрыть уши по примеру дам.
   Взрыв произошел две минуты спустя, так как из предосторожности взяли очень длинный фитиль. Ожидание зрителей стало томительным; глаза всех не отрывались от красной скалы, и многим казалось, что скала трогается с места; нервные говорили, что от волнения у них разрывается грудь. Наконец раздался глухой удар, скала расселась; в дыму взметнулись некрупные обломки. И все отправились по домам. Только и неслось со всех сторон:
   – Вы слышите запах пороха?
   Вечером префект дал обед, на котором присутствовали власти. Затем начался бал (было разослано пятьсот приглашений). Бал был великолепен. Большой зал украсили зелеными растениями; кроме того, по углам развесили четыре люстры; их свечи вместе со свечами люстры, горевшей посередине, давали необычайно яркий свет. Ньор не помнил такого блеска. Шесть сверкающих окон озаряли площадь Префектуры, где столпилось более двух тысяч зрителей; уставившись вверх, они глядели на танцы. К тому же оркестр был слышен так явственно, что мальчишки затеяли на тротуаре галоп. С девяти часов дамы уже обмахивались веерами, кадрили следовали за вальсами и польками, лакеи разносили прохладительные напитки. У дверей торжественный Дюпуаза с улыбкой встречал запоздавших.
   – Вы не танцуете, ваше превосходительство? – смело спросила Ругана жена директора лицея, явившаяся в кисейном платье, усеянном золотыми звездами.
   Ругон улыбнулся и отказался. Он стоял у окна, среди гостей, и, продолжая разговор о ревизии межевых планов, поглядывал на площадь. На другой стороне, в ярком свете, которым люстры освещали дома, он увидел в оконной раме «Парижской гостиницы» госпожу Корpep и девицу Эрмини Билькок. Они смотрели на празднество, облокотись на подоконник, как на перила ложи. К ним тоже доносилось горячее дыхание бала; их лица сияли, обнаженные шеи дрожали от смеха.
   Жена директора лицея обошла тем временем весь зал, оставаясь рассеянной и равнодушной к восхищению, которое вызвала у молодых людей ее пышная, длинная юбка. Не переставая улыбаться, с томным видом, она искала глазами кого-то.
   – Господин полицейский комиссар не пришел? – спросила она наконец у Дюпуаза, который расспрашивал ее о здоровье мужа. – Я обещала ему вальс.
   – Он должен приехать, – ответил префект, – удивляюсь, почему его нет; ему надо было выполнить одно поручение. Однако он хотел вернуться к шести часам.
   Около полудня Жилькен позавтракал и верхом выехал из Ньора, чтобы арестовать нотариуса Мартино. До Кулонжа было не больше пяти лье. Он рассчитывал, что приедет туда к двум часам, а в четыре часа, не позже, отправится обратно. Он не боялся поэтому опоздать на банкет, куда он был тоже приглашен. Ему не к чему было гнать лошадь. Покачиваясь в седле, он раздумывал о том, что вечером на балу ему следует быть посмелей с белокурой дамой. Впрочем, он находил ее слегка худощавой. Жилькен любил толстых женщин. В Кулонже он сошел с лошади у трактира «Золотого льва», где его должны были ожидать ефрейтор и два жандарма. Его прибытия, таким образом, никто не заметит; они наймут карету и «упакуют» в нее нотариуса так, что ни одна соседка на порог не успеет выйти. Но жандармов в условленном месте не оказалось. До пяти часов Жилькен ожидал, ругался, пил грог, поминутно глядел на часы. Не поспеть ему в Ньор к обеду! Он велел уже седлать лошадь, когда наконец появился ефрейтор со своими людьми. Вышло какое-то недоразумение…
   – Ладно, ладно, не оправдывайтесь, у нас нет времени, – яростно закричал полицейский комиссар. – Уже четверть шестого!.. Заберем нашего человека и не мешкать! Нам надо через десять минут укатить отсюда.
   Обычно Жилькен бывал добродушен. Он даже щеголял особой учтивостью при исполнении обязанностей. Сегодня, чтобы избавить брата мадам Коррер от слишком сильных переживаний, он наметил себе сложный план действий. Он хотел войти в дом один, а жандармов решил оставить у кареты около садовой калитки, которая выходила в переулок, ведущий в поле. Но три часа ожидания у «Золотого льва» так его раздражили, что он позабыл о всех предосторожностях. Он проехал через городок и стал резко звонить к нотариусу у входной двери. Один жандарм был поставлен у этой двери, другой обошел кругом, чтобы наблюдать за садовой стеной. Комиссар вошел в дом вместе с ефрейтором. Около десятка любопытных с испугом смотрели издали.
   Служанка, открывшая дверь, при виде мундиров в ребяческом страхе бросилась бежать, изо всех сил выкрикивая одно слово:
   – Барыня! барыня! барыня!
   Невысокая полная женщина со спокойным лицом медленно спустилась с лестницы.
   – Вы, должно быть, госпожа Мартино? – торопливо спросил Жилькен. – Ах, сударыня, мне приказано выполнить тягостное поручение… Я приехал арестовать вашего мужа.
   Она сжала короткие ручки, бледные губы ее задрожали. Но она даже не вскрикнула. Она остановилась на последней ступеньке, загородив лестницу своими юбками. Она потребовала предъявления приказа об аресте и старалась затянуть дело.
   – Берегитесь! Этот субъект удерет, – шепнул ефрейтор комиссару.
   Она, по-видимому, услышала. Посмотрев на них с прежним спокойствием, она сказала:
   – Входите, господа.
   И пошла наверх. Она привела их в кабинет, посреди которого в халате стоял Мартино. Крики служанки заставили его встать с кресла, где он проводил свои дни. Он был высокого роста, руки его казались почти мертвыми, лицо покрывала восковая бледность. В нем только и было живого, что глаза: черные, ласковые и решительные. Госпожа Мартино молча указала на мужа.
   – Ах, сударь, – начал Жилькен, – я должен выполнить тягостное поручение…
   Когда он договорил, нотариус кивнул головой и не сказал ни слова. Легкая дрожь прошла по халату, в который было закутано его худое тело. Наконец он учтиво сказал:
   – Хорошо, господа, я следую за вами.
   Он прошелся по комнате, прибирая предметы, разбросанные по столам и стульям. Переложил с места на место пачку книг; попросил у жены чистую рубашку и все дрожал и дрожал. Госпожа Мартино, видя, что он шатается, шла за ним, расставив руки, чтобы подхватить его, как ребенка.
   – Скорее, сударь, скорее, – повторял Жилькен.
   Нотариус обошел комнату еще раза два. И вдруг, хватая руками воздух, повалился в кресло. Лицо перекосилось, он окоченел – его разбил паралич. По лицу жены катились безмолвные крупные слезы.
   Жилькен вынул часы.
   – Черт подери! – воскликнул он.
   Было половина шестого. Приходилось оставить всякую надежду поспеть в Ньор на обед к префекту. Пока усадишь этого человека в карету, пройдет по меньшей мере еще полчаса. Он попытался утешить себя тем, что не опоздает к балу, и вспомнил, что просил жену директора лицея танцовать с ним первый вальс.
   – Это притворство, – шепнул ему ефрейтор. – Хотите, я сразу поставлю его на ноги?
   Не дожидаясь ответа, он подошел к нотариусу и стал советовать не обманывать правосудия. Нотариус лежал как труп – сжав губы и закрыв глаза. Ефрейтор мало-помалу начал сердиться, посыпались ругательства, и наконец он тяжелой жандармской рукой схватил его за воротник халата. Но тут госпожа Мартино, до сих пор сохранявшая спокойствие, резко оттолкнула его и, заслонив мужа, с фанатической решимостью сжала кулаки.
   – Это притворство, говорю вам, – повторял ефрейтор.
   Жилькен пожал плечами. Он решил увезти нотариуса живым или мертвым.
   – Пусть один из ваших людей сходит за каретой в трактир «Золотого льва», – приказал он. – Я предупредил хозяина.
   Когда ефрейтор ушел, он остановился у окна и задумался, любуясь садом, где цвели абрикосы. Вдруг он почувствовал, что его трогают за плечо. Позади него стояла госпожа Мартино, глаза ее были сухи, голос тверд:
   – Карету вы берете, наверное, для себя? Не повезете же вы моего мужа в Ньор в таком состоянии?
   – Боже мой! – сказал он в третий раз. – Этакая тягостная обязанность…
   – Но ведь это преступление! Вы его убьете… Вам ведь не поручали его убивать!
   – У меня есть приказ, – ответил он грубо, предполагая, что старуха начнет его умолять, и желая сразу прекратить эту сцену.
   У нее вырвалось угрожающее движение. Выражение безумного гнева прошло по лицу этой толстой женщины; она обвела глазами комнату, как бы в поисках последнего средства спасения. Однако тут же взяла себя в руки, – видно было, что она женщина сильная и не привыкла рассчитывать на слезы. Поглядев на него в упор, она сказала:
   – Бог вас накажет, сударь.
   Без единой мольбы, без рыданий она отошла от него и стала у кресла, в котором умирал ее муж.
   Жилькен улыбнулся.
   В этот момент вернулся ефрейтор, ходивший в трактир, и сообщил, что хозяин уверяет, будто сейчас у него нет даже плохой одноколки. Слух об аресте нотариуса, которого очень любили в городке, очевидно, уже распространился. Трактирщик наверняка спрятал свои экипажи. Два часа назад, когда комиссар разговаривал с ним, он обещал оставить для него старую двухместную карету, которую обычно предоставлял постояльцам для прогулок по окрестностям.
   – Переройте там все! – закричал Жилькен, свирепея от этого нового препятствия. – Переройте все дворы по соседству!.. Смеются они над нами, что ли? Меня ждут, я не могу терять время… Даю вам четверть часа, слышите!
   Ефрейтор снова исчез. Он взял с собой обоих солдат и послал их по разным направлениям. Прошло три четверти часа, затем еще и еще по четверти часа. Через полтора часа один из жандармов вернулся с недовольным видом: поиски оказались напрасными. Жилькен шагал по комнате неровным лихорадочным шагом, глядел в окно и видел, что день кончается. Ясно, бал откроется без него; жена директора лицея сочтет его невежей; он будет смешон, и это помешает его победе. Злоба душила его, когда он проходил мимо нотариуса. Никогда еще ни один преступник не доставлял ему таких хлопот. Похолодевший, бледный, нотариус лежал без движения.
   Только после семи часов явился сияющий ефрейтор. Он наконец разыскал карету трактирщика, спрятанную в глубине сарая где-то за городом. Карета была даже заложена, и как раз по фырканью лошади ее обнаружили. Но когда экипаж подъехал к дому, оказалось, что нотариуса надо одеть. Это отняло довольно много времени. Госпожа Мартино с суровой медлительностью надела на него белые чулки, белую рубашку. Затем одела его во все черное: панталоны, жилет, сюртук. Она ни за что не соглашалась принять помощь от кого-нибудь из жандармов. Нотариус покорно слушался ее рук. Зажгли лампу. Жилькен в нетерпении потирал руки; жандарм стоял неподвижно, и его треуголка отбрасывала на потолок огромную тень.
   – Это все? все? – спрашивал Жилькен.
   Госпожа Мартино целых пять минут копалась в шкафу. Вытащив оттуда пару черных перчаток, она сунула их мужу в карман.
   – Надеюсь, сударь, – попросила она, – вы разрешите мне сесть в карету. Я хочу сопровождать моего мужа.
   – Нельзя, – грубо ответил Жилькен.
   Она больше не настаивала.
   – По крайней мере, – заявила она, – вы мне позволите следовать за ним?
   – Дорога свободна для всех, – сказал он. – Но вы не найдете экипажа, их нет в городе.
   Она чуть пожала плечами и вышла, чтобы отдать приказание. Через десять минут у дверей, позади кареты, стояла одноколка. Теперь надо было снести Мартино вниз. Его взяли на руки двое жандармов, жена поддерживала ему голову. При малейшем стоне умирающего она повелительным голосом приказывала солдатам остановиться, что те и делали, несмотря на грозные взгляды комиссара. Таким образом отдыхали почти на каждой ступеньке. Нотариуса несли, как мертвеца, одетого вполне надлежащим образом. Так его бесчувственного и усадили в карету.
   – Половина девятого! – воскликнул Жилькен, взглянув в последний раз на часы. – Что за проклятая работа! Когда я только доеду? Мне не поспеть к началу.
   Да так оно и было. Хорошо, если удастся приехать в середине бала. Он ругнулся, вскочил в седло и велел кучеру гнать. Впереди ехала карета, по сторонам ее скакали два жандарма, за ними в нескольких шагах полицейский комиссар и ефрейтор Одноколка госпожи Мартино следовала позади. Ночь выдалась свежая. Их отряд летел по бесконечной серой дороге мимо заснувших полей; слышался глухой стук колес да размеренный топот лошадей. Во время переезда никто не произнес ни слова. Жилькен придумывал, что сказать жене директора лицея при встрече. По временам госпоже Мартино казалось, что она слышит предсмертный хрип мужа, и тогда она во весь рост поднималась в своей одноколке. Но ей едва удавалось разглядеть катившуюся впереди черную безмолвную карету.
   В Ньор прибыли в половине одиннадцатого. Чтобы не проезжать через город, комиссар велел двигаться вдоль крепостного вала. У тюрьмы пришлось трезвонить изо всех сил. Когда привратник увидел, что ему привезли бледного, похожего на труп арестанта, он пошел доложить начальнику. Тому нездоровилось, но он все же явился, шаркая туфлями. Крайне рассерженный, он наотрез отказался принять человека в таком состоянии. Они, очевидно, считают, что тюрьма и госпиталь – одно и то же?
   – Однако, если он арестован, что с ним, по-вашему, делать? – кричал Жилькен, выведенный из себя этим обстоятельством.
   – Все, что хотите, господин комиссар, – ответил начальник. – Повторяю вам, он сюда не поступит. Я ни за что не возьму на себя такой ответственности.
   Госпожа Мартино воспользовалась спором и пересела в карету к мужу. Она предложила отвезти его в гостиницу.
   – Да, да, в гостиницу, к черту, куда хотите! – орал Жилькен. – С меня довольно, черт вас возьми! Забирайте его!
   Все-таки он счел долгом препроводить нотариуса в «Парижскую гостиницу», названную госпожой Мартино. Площадь Префектуры начинала пустеть, буржуазные парочки медленно пропадали во тьме ближайших улиц, и только мальчишки еще прыгали по тротуарам. Но из шести сверкающих окон большого зала по-прежнему струился яркий свет; на площади было светло, как днем. Еще громче звучали медные голоса оркестра. Между занавесями мелькали обнаженные плечи дам, плыли прически, завитые по парижской моде. Когда нотариуса вносили в одну из комнат второго этажа, Жилькен, взглянув вверх, увидел мадам Коррер и девицу Эрмини Билькок, которые так и не отходили от окна. Они стояли, вытянув вперед шеи, возбужденные видом праздника. Однако госпожа Коррер, вероятно, заметила, когда привезли ее брата, потому что вдруг совсем перегнулась вниз, рискуя упасть. Она стала делать Жилькену отчаянные знаки, и он поднялся к ней.
   А позже, к полуночи, бал у префекта достиг полного блеска. Открыли двери в столовую, куда был подан холодный ужин. Раскрасневшиеся дамы ели, не садясь, обмахивались веерами и смеялись. Некоторые из них продолжали танцевать, не желая пропустить ни одной кадрили, и ограничивались стаканом сиропа, который им приносили мужчины. В воздухе носилась сверкающая пыль, летевшая, казалось, от волос, от юбок и от обнаженных рук в золотых браслетах. Зал был переполнен золотом, музыкой, жарою. Ругон задыхался и, когда Дюпуаза потихоньку вызвал его, поспешно вышел.
   Рядом с большим залом, в комнате, где он видел их накануне, его поджидали госпожа Коррер и девица Эрмини Билькок; обе плакали навзрыд.
   – Мой брат, мой бедный Мартино! – всхлипывала госпожа Коррер, рыдая в носовой платок. – Ах, я чувствовала, что вы его не спасете… Боже мой! Зачем вы его не спасли?
   Он хотел было ответить, но она не позволяла ему вставить слова.
   – Его арестовали сегодня. Я только что видела его… Боже мой! Боже мой!
   – Не отчаивайтесь, – сказал он наконец. – Дело разберут. Его выпустят, я надеюсь.
   Госпожа Коррер перестала утирать слезы. Посмотрев на него, она воскликнула вполне естественным голосом:
   – Но ведь он уже умер!
   Затем снова впала в свой безутешный тон и уткнулась лицом в платок.
   – Боже мой! Боже мой! Бедный Мартино!
   Умер! Ругон ощутил дрожь, пробежавшую по телу. Он не мог вымолвить ни слова. В первый раз он почувствовал перед собой провал, темный провал, куда тебя незаметно подталкивают. И вот этот человек умер! Ругон вовсе не хотел этого. Дело, видно, зашло далеко.
   – Увы, это так; наш бедняжка умер, – с тяжким вздохом рассказывала девица Эрмини Билькок. – В тюрьме его, кажется, отказались принять. Увидев, в каком плачевном состоянии его доставили в гостиницу, госпожа Коррер сошла вниз, вломилась в дверь и закричала, что она его сестра. Сестра ведь имеет право принять последний вздох своего брата. Я так и сказала этой подлой госпоже Мартино. Она все грозилась, что выставит нас, но ей все-таки пришлось пропустить нас к постели… Боже, боже! Все это кончилось очень быстро. Он хрипел не более часа. И лежал на кровати, одетый во все черное, как нотариус, собравшийся на свадьбу. Он угас, как свечка, только поморщился немножко. Ему, наверное, было не очень больно.