МИР ПРИКЛЮЧЕНИЙ (1989)
СБОРНИК ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКИХ И ФАНТАСТИЧЕСКИХ ПОВЕСТЕЙ И РАССКАЗОВ

 
 
 

Сергей Абрамов
СТЕНА

   Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконцами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком — повернуться — и то затруднительно. Его возвели в конце Сороковых годов на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо дом-бастион.
   К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили ни мертвые души, ни тени загробные, ни потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…
   Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало послушное московское солнце. «Ноблес оближ», - говорят вольноопытные французы. Положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в доску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву. А летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым, расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди разночинные— кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то — жемчуг мелкий; разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.
   Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: «О двор, ты — мир!» Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивнее. А все-таки жаль, жаль…
   А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»
   Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном доме построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!
   В описываемое время — исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра — во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно — в джинсах, естественно — в кроссовках, естественно — в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-молний. Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего внимания. Привыкли.
   Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено — пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную — речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига ван Бетховена — отпустили мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы ненастоящим, нежилым — до поры…
   — Эт-то хорошо, — загадочно сказал молодой человек и сам себе улыбнулся.
   Вот тут-то мы его и оставим — на время.
   В таком могучем доме и жильцов, сами понимаете, легион, никто никого толком не знает. В лучшем случае: «Здрасьте-здрасьте» — и разошлись по норкам. Это раньше, когда дом только-только построили, тогдашние новоселы старались поближе друг с другом познакомиться: добрый дух коммунальных квартир настойчиво пробовал прижиться и в отдельных. Но всякий дух — субстанция непрочная, эфемерная, и этот, коммунальный, — не исключение: выветрился, уплыл легким туманом по индустриальной Москве-реке. Не исключено — в Оку, не исключено — в Волгу, где в прибрежных маленьких городках, как пишут в газетах, все еще остро стоят квартирные проблемы. А в нашем доме сегодня лишь отдельные общительные граждане прилично знакомы были, ну и, конечно, пресловутые старожилы, могикане, вымирающее племя.
   Старик из седьмого подъезда жил в доме с сорок девятого года, въехал сюда крепким и сильным мужиком — с женой, понятно, и с сыном-школьником; до того — войну протрубил, потом — шоферил, до начальника автоколонны дослужился, в этой важной должности и на пенсию отправился. Сын вырос, стал строителем, инженером, в данный момент обретался в жаркой Африке, в дружественной стране, вовсю помогал чего-то там возводить — железобетонное. Жена старика умерла лет пять назад, хоронили на Донском, в старом крематории, старушки-соседки на похороны не пошли, страшно было: сегодня — она, а завтра кто из них?…
   Короче, жил старик один, жил в однокомнатной — в какую сорок лет назад въехали — квартире, сам в магазин ходил, сам себе готовил, сам стирал, сам пылесосом орудовал. Стар был.
   Он лежал в темном алькове на узкой железной кровати с продавленной панцирной сеткой, укрытый до подбородка толстым ватным одеялом китайского производства. Старику было знобко этим майским утром, старику хотелось горячего крепкого чаю, но подниматься с кровати, шаркать протертыми тапками в кухню, греть чайник — сама мысль о том казалась старику вздорной и пугающей, прямо-таки инопланетной.
   У кровати, на тумбочке, заваленной дорогостоящими импортными лекарствами, стоял телефонный аппарат, пошедший вулканическими трещинами: бывало, ронял его старик по ночам, отыскивая в куче лекарств какой-нибудь сустак или адельфан. Можно было, конечно, снять трубку, накрутить номер… чей?., э-э, скажем, замечательной фирмы «Заря», откуда за доступную плату пришлют деловую дамочку, студентку-заочницу, — вскипятить, купить, сварить, постирать, одна нога здесь, другая — там… «Что еще нужно, дедушка?…» Но старик не терпел ничьей милости, даже оплаченной по прейскуранту, старик знал, что вылежит еще десять минут, ну, еще полчаса, ну, еще час, а потом встанет, прошаркает, вскипятит, даже побриться сил хватит, медленно побриться вечным золингеновским лезвием, медленно одеться и выйти во двор, благо лифт работает. Но все это — потом, позже, обождать, обождать…
   Старик прикрыл глаза и, похоже, уснул, потому что сразу провалился в какую-то черную бездонную пустоту и во сне испугался этой пустоты, космической ее бездонности испугался — даже сердце прижало. С усилием, с натугой вырвался на свет божий и — уж не маразм ли настиг? — увидел перед собой, перед кроватью, странно нерезкого человека, вроде бы в белом, вроде бы молодого, вроде бы улыбающегося.
   — Кто здесь? — хрипло, чужимголосом спросил старик.
   Пустота еще рядом была — не оступиться бы, не усвистеть черт-те куда — с концами.
   — Вор, — сказал нерезкий, — домушник натуральный… Что ж ты, дед, квартиру не запираешь? Или коммунизм настал, а я проворонил?
   Пустота отпустила, спряталась, свернулась в кокон, затаилась, подлая. Комната вновь обрела привычные очертания, а нерезкий оказался молодым парнем в белой куртке. Он и впрямь улыбался, щерился в сто зубов — своих небось, не пластмассовых! — двигал молнию на куртке: вниз — вверх, вниз — вверх. Звук этот — зудящий, шмелиный — почему-то обозлил старика.
   — Пошел вон, — грозно прикрикнул старик.
   Так ему показалось, что грозно. И что прикрикнул.
   — Сейчас, — хамски заявил парень, — только шнурки поглажу… — Никуда он вроде и не собирался уходить. — Болен, что ли, аксакал?
   — Тебе-то что? — Старик с усилием сел, натянул на худые плечи китайское одеяло.
   Он уже не хотел, чтобы парень исчезал, он уже пожалел о нечаянном «Пошел вон», он уже изготовился к мимолетному разговору с нежданным пришельцем: пусть вор, пусть домушник, а все ж живой человек. Со-бе-сед-ник! Да и что он тут хапнет, вор-то? Разве пенсию? Нужна она ему, на раз выпить хватит…
   — Грубый ты, дед, — с сожалением сказал парень, сбросил куртку на стул и остался в синей майке-безрукавке. — Я к тебе по-человечески, а ты с ходу в морду. Нехорошо.
   — Нехорошо, — легко согласился старик. Славный разговорчик завязывался, обстоятельный и поучительный, вкусныйтакой. — Но я ж тебя не звал?
   — Как сказать, как поглядеть… — таинственно заметил парень. — Слушающий да услышит… — Замолчал, принялся планомерно оглядывать квартиру, изучать обстановку.
   Обстановка была — горе налетчикам. Два книжных шкафа с зачитанными, затертыми до потери названий томами — это старик когда-то собирал, читал, перечитывал, мусолил. Облезлый сервант с кое-какой пристойной посудой — от жены, покойницы, достался. Телевизор «Рекорд», черно-белый, исправный. Шкаф с мутноватым зеркалом, а в нем, в шкафу, — старик знал — всерьез поживиться вряд ли чем можно. Ну, стол, конечно, стулья венские, диван-кровать, на стене фотки в рамках: сам старик, молодой еще; жена, тоже молодая, круглолицая, веселая; сын-школьник, сын-студент, сын-инженер — в пробковом шлеме, в шортах, сзади пальма… Ага, вот: магнитофон с приемником марки «Шарп-700», вещь дорогая, в Москве редкая, сыном и привезенная, — сердечный сувенир из Африки. На тыщу небось потянет…
   — Своруешь? — спросил старик.
   Глаза его, когда-то голубые, а теперь выцветшие, блеклые, стеклянные, застыли выжидающе. Ничего в них не было: ни тоски, ни жадности, ни злости. Так, одно детское любопытство.
   — Ты, дед, и впрямь со сна спятил. — Парень вдруг взмахнул рукой перед лицом старика, тот от неожиданности моргнул, и из уголка глаза легко выкатилась жидкая слеза. — Не плачь, не вор я, не трону твое добро. Мы здесь по другой части… — И без перехода спросил: — Есть хочешь?
   — Хочу, — сказал старик.
   — Тогда вставай, нашел время валяться, одиннадцатый час на дворе. Или не можешь? Обветшал?
   — Почему не могу? — обиделся старик. — Могу.
   Он спустил ноги с кровати, нашарил тапки, поднялся, держась за стену.
   — Орел, — сказал парень. — Смотри не улети… Сам оденешься или помочь?
   — Что я тебе, инвалид? — ворчал старик и целенаправленно двинулся к стулу, где с вечера оставил одежду.
   — Ты мне не инвалид, — согласился парень. — Ты мне для одного дела нужен. Я к тебе первому пришел, с тебя начал, тобой и закончу. Понял?
   Старик был занят снайперской работенкой: целился ногой в брючину, боялся промазать. Поэтому парня он слушал вполуха и ничего не понял. Так и сообщил:
   — Не понял я ничего.
   — И не надо, — почему-то обрадовался парень. — Не для того говорено…
   Старик наконец справился с брюками, надел рубаху, теперь вольно ему было отвлечься от сложного процесса утреннего одевания, затаенная доселе мысль вырвалась на свободу:
   — Слушай, парень, раз ты не вор, то кто? Может, слесарь?
   — Если не вор, то слесарь. Логично, — одобрил мысль парень, но от прямого ответа уклонился. — А ты что, заявку в домуправление давал? Унитаз барахлит? Краны подтекают? Это мы враз…
   И немедля умчался в ванную, и уже гремел там чем-то, пускал воду, чмокал в раковине резиновой прочищалкой.
   Старик, малость ошарашенный космическими скоростями гостя, постоял в раздумьях, стронулся с места, добрался до ванной, а парень все закончил, краны завернул, «чмокалку» под ванну закинул.
   — Шабаш контора, — сказал.
   — Погоди, шальной. — Старик не поспевал за действиями парня, а уж за мышлением его тем более и от того начинал чуток злиться: торопыга, мол, стрекозел сопливый, не дослушает толком, мчит сломя голову, а куда мчит, зачем? — Я тебе о кранах слово сказал? Не сказал. В порядке у меня краны, зря крутил. У меня вон приемник барахлить начал, шумы какие-то на коротковолновом диапазоне, отстроиться никак не могу. Сумеешь, слесарь?
   — На коротковолновом? Это нам семечки! — победно хохотнул парень и тут же слинял из ванной, будто и не было его.
   В одной фантастической книжке — старик помнил — подобный эффект назывался нуль-транспортировкой. Да и как иначе обозвать сей эффект, если старик только на дверь глянул, а из комнаты уже доносился ернический говорок парня:
   — А ты, отец, жох, жох! Короткие волны ему подавай… Небось вражеские голоса ловишь, а, старый? А ты «Маячок», «Маячок», он на длинных фурычит, и представь — без никакой отстройки…
   — Дурак ты! — легонько ругнулся старик. — Балаболка дешевая…
   Опять тронулся догонять парня, даже о чае забыл — так ему гость голову заморочил. Шел по стеночке — по утрам ноги плохо слушались, слабость в них какая-то жила, будто не кровь текла по жилам, а воздух.
   — Вражеские голоса я слушаю, как же… Я против них, гадов, четыре года, от звонка до звонка, ста километров до Берлина не дошел… Буду я их слушать, щас, разбежался… Делать мне больше нечего…
   — Извини, отец, глупо пошутил. — Парень стоял у тумбочки, а на ней, на связанной женой-покойницей кружевной салфетке, чистым бодрым стереоголосом молодого певца-лауреата орал подарок из Африки.
   — А хочешь — так… — Парень чуть тронул ручку настройки, и певца-лауреата сменил целый зарубежный ансамбль, и тоже безо всяких шумов, без хрипа с сипом. — Или так…
   И радостная дикторша обнадежила: «Сегодня в столице будет теплая погода без осадков, температура днем восемнадцать-двадцать градусов».
   — Неужто починил? — изумился старик.
   — Фирма веников не вяжет, — сказал парень и выключил приемник. — Еще претензии имеются?
   — Вроде нет…
   — А раз нет, сядем. Разговор будет. — Парень уселся на венский стул верхом, как на коня, из заднего кармана джинсов достал сложенный вчетверо листок бумаги, развернул его. Листок — заметил старик — весь исписан был. — Сядь, сядь, нет правды в ногах. Твоя фамилия Коновалов, так?
   «Точно, слесарь, — подумал старик, усаживаясь на диван. — Иначе откуда ему фамилию знать?»
   — Ну, подтвердил.
   — Павел Сергеевич?
   — И тут попал.
   — Я тебе, Пал Сергеевич, буду фамилии называть, а ты отвечай, слышал о таких или не слышал. Первая: супруги Стеценко.
   — Это какие же Стеценко? — призадумался старик. — Из второго подъезда, что ли? «Жигуль» у них синий, да… Этих знаю. Сам-то он где-то по торговой части, товаровед кажется, из начальников, а жена — учительница, химию в нашей школе преподает. Моя Соня, покойница, поговорить с ней любила.
   — Про химию?
   — Почему про химию? Про жизнь.
   — Хорошие люди?
   — Обыкновенные. Живут, другим не мешают… Соня как-то деньги дома забыла, а в овощном помидоры давали, так химичка ей трешку одолжила.
   — Вернули?
   — Трешку-то? А как же! В тот же день. Соня и сходила.
   — Значит, говоришь, другим не мешают?
   — Не мешают. А чего? Вон трешку одолжили…
   — Большое дело, — то ли всерьез, то ли с издевкой сказал парень и что-то пометил на листке шариковым карандашом. — Подавший вовремя подает вдвое… Ладно, поехали дальше. Пахомов Семен, пятьдесят седьмого года рождения; Пахомова Ирина, шестьдесят первого.
   Старик оживился:
   — Сеньку знаю. Сеньку все знают. Я еще мать его помню, Анну Петровну, святая тетка была. Муж у нее по пьяному делу под машину попал — ну, насмерть. В шестьдесят первом вроде?… Ага, тогда. Сеньке как раз четыре стукнуло… Анна его тянула-тянула, на трех работах работала уборщицей. А что? Тяжко, конечно, а ведь под две сотни в месяц выходило, тогда — ба-альшие деньги. Сенька не хуже других одевался, ел, пил…
   — Пил? — быстро спросил парень.
   — Лимонад. Это потом он за крепкое взялся. За крепкое-крепкое… — Старик засмеялся неожиданному каламбуру, но парень вежливо перебил:
   — Короче, Пал Сергеич, время ограничено.
   — У меня не ограничено, — будто бы обиделся старик, а на самом деле ничуть не обиделся: просто так огрызнулся, для проформы, чтоб не давать спуску нахальному слесарю. — И у Сеньки не ограничено. Он как выпьет — сразу во двор. И ля-ля, и ля-ля — с кем ни попадя. Известно: у пьяного язык без костей. Ирка за ним: «Сеня, пойдем домой, Сеня, пойдем домой». Где там!
   — Бьет?
   — Ирку-то? Этого нет. Любит ее до потери пульса. Сам говорил.
   — И все знают, что пьет?
   — Знают.
   — И ни гугу?
   — Чего ж зря встревать?
   — Позиция… — протянул парень и опять карандашом на бумажке черкнул. — Так… Следующий. Топорин Андрей Андреевич.
   — Хороший человек, — быстро сказал старик. — Солидный. Профессор. Книги по истории пишет. Я, когда покрепче был, за их «Волгой» ухаживал: масло там, клапана, фильтры. Сейчас не могу, силы не те… А он, Андрей Андреевич, хоть и ровесник мой, а живчик, сам машину водит, лекции читает… Я вот тоже историей интересуюсь, так он мне свою книгу подарил, с надписью. — Старик сделал попытку встать, добраться до книжного шкафа и предъявить парню означенный том, но парень интереса не проявил.
   — Сиди, отец, не прыгай, у меня еще вопросы есть. Внука его знаешь?
   — Павлика? Вежливый, здоровается всегда…
   — И все?
   — А что еще? Ему под двадцать, мне под восемьдесят, здоровается — и ладно.
   — Ладно так ладно, — засмеялся парень, сложил листок, сунул в карман, встал. — Все. Допрос окончен. Вы свободны, свидетель Коновалов.
   — Погоди, постой… — Старик неожиданно резво — собеседник славный, похоже, утекал! — вскочил, цапнул парня за локоть. — Ты из милиции, точно!
   — Ну, ты, дед, даешь! — Парень легко высвободил локоть. — Сначала вор, а теперь милиционер. Неслабо прыгаешь. Да только не вор я и не милиционер! Вот слесарь — это еще туда-сюда, давай на слесаре остановимся. И тебе понятно, и мне спокойно… А ты времени не теряй, завтракай — и во двор. Дыши кислородом, думай о возвышенном. Хочешь — об истории. Вот тебе, кстати, тема для размышлений: почему при Екатерине Второй люди ходили вверх головой? — Засмеялся шутке и к выходу направился. Но вдруг притормозил, посмотрел на вконец растерянного старика. Сказал серьезно: — Да, про мелочишку забыл. Ноги у тебя болеть’ не станут. И сердчишко малость притихнет. Так что пользуйся, живи, не жалей себя. Себя жалеть — пустое дело. Вот других… — Не закончил, открыл рывком дверь.
   Старик совсем растерялся — и от царских обещаний парня, и, главное, от того, что он уходил, спешил, уж и на лестничную площадку одной ногой вторгся. Любой вопрос: чем бы ни задержать, лишь бы задержать! Успел вслед — жалобно так:
   — Может, ты доктор?
   — А что? — Парню, похоже, домысел по душе пришелся. — Может, и доктор. Чиним-лечим, хвастать нечем… — И вдруг сжалился над стариком: — Не горюй, отец, еще увидимся. Я же сказал: с тебя начал, тобой и закончу.
   — Чего начал-то?
   — Чего начал, того тебе знать не надо, — наставительно сказал парень. — А почему с тебя — объясню. Хороший ты человек, Пал Сергеич.
   — Ну уж, — почему-то сконфузился старик, хотя и приятна была ему похвала парня. — Хотя оно конечно: жизнь прожил, зла никому не делал…
   Старик вспомнил Соню, покойницу. Это ее слова, в больнице она умирала, понимала, что умирает, тогда и сказала старику: «Жизнь прожила, зла никому не делала».
   — Зла не делать — это пустое. Это из серии: «Моя хата с краю», - сказал парень. — Я тебя, Пал Сергеич, хорошим потому назвал, что ты и о добре не забывал.
   — Это когда же? — искренне удивился старик. — О каком добре? Ты чего несешь?
   — Что несу, все мое, — хохотнул парень. — Не морочь себе голову, отец, живи, говорю. — И хлопнул дверью.
   Был — и нет его. Ну точно нуль-транспортировка!
   Старик по инерции шагнул за ним — звать-то, звать его как, не спросил, дурак старый! — уперся руками в закрытую дверь и вдруг ощутил, что стоит прочно, уверенно стоит, не как давеча, когда ноги, как мягкие воздушные шарики, по полу волочились. А сейчас — как новые, не соврал парень. Притопнул даже: не болят — и всё.
   Время к одиннадцати подкатило, у школьников образовалась переменка — короткая, на десять минут. Но и десять минут — срок, если их с толком провести. В школьном дворе, отделенном от общего зеленым реечным забором, октябрятская малышня гоняла в салки, потные пионеры играли в интеллектуального «жучка», похожие на стюардесс старшеклассницы в синих приталенных пиджачках чинно гуляли, решали, должно быть, проблемы любви и дружбы — любовь приятнее дружбы, какие уж тут сомнения! — а их великовозрастные старшеклассники, не страшась педсоветов, привычно дымили «Явой» и «Столичными». Можно сказать, изображали взрослых. Но сказать так — значит соврать, ибо они уже были взрослыми, ладно — не по уму, зато по виду. Этакие дяденьки, по недоразумению надевшие кургузые форменные куртки.
   Парень вышел из подъезда, немедленно заметил курильщиков, оккупировавших лавочку возле песочницы, и подошел к ним.
   — Здорово, отцы, — сказал парень, как красноармеец Сухов из любимого нашими космонавтами фильма «Белое солнце пустыни». Поскольку «отцы», как и в фильме, не ответили, а лишь окинули парня ленивыми, не без высокомерия взглядами, он продолжил: — Капля никотина убивает лошадь.
   — А две капли — инвалидную коляску, — скучно сообщил один, самый, видать, остроумный. — Шли бы вы, товарищ, своей дорогой…
   — Дорога у нас одна, — не согласился парень. — В светлое будущее. Там и встретимся, если доживете… Но я не о том. Знаете ли вы некоего Топорина Павла?
   — Зачем он вам? — спросил остроумный, аккуратно гася сигарету о рифленую подошву кроссовки «Адидас».
   — Инюрколлегия разыскивает, — доверительно сказал парень. — Такое дело: умерла его двоюродная бабушка, миллионерша и сирота. Умерла в одночасье на Бермудских островах и завещала внучатому племяннику хлопоты бубновые, пиковый интерес.
   Курильщики изволили засмеяться: шутка понравилась.
   — Ну, я Топорин, — сказал остроумец в кроссовках. — К дальней дороге готов.
   — Не спеши, наследник, — охладил его парень. — У тебя впереди физика и сдвоенная литература. Классное сочинение на тему «В жизни всегда есть место подвигу». Генеральная репетиция перед выпускными экзаменами.
   И в это время над двором прокатился раскатистый электрический звон. Перемена закончилась.
   — Откуда вы тему знаете? — спросил, вставая, Топорин Павел.
   И приятели его с детским все-таки удивлением смотрели на залетного представителя Инюрколлегии.
   — По пути сюда в роно забежал, — усмехнулся парень. — Иди, Павлик, учи уроки, слушайся педагогов, а в три часа жду тебя на этом месте. Чтоб как штык.
   — В три у меня теннис, — растерянно сказал Павел.
   Ошарашил его загадочный собеседник, смял сопротивление наглым кавалерийским наскоком, а главное — заинтриговал, зацепил тайной.
   — Теннис отменяется. — Парень был категоричен. — Тем более что корты сегодня заняты: мастера «Спартака» проводят внеплановую тренировку. Всё. — Повернулся и пошел прочь, не дожидаясь новых возражений.
   А их и не могло быть: звонок прозвенел вторично, а школа — не театр, третьего не давали.
   Старик Коновалов тем временем съел калорийную булочку, густо намазанную сливочным маслом, запил ее крепким чаем, подобрал со стола в горстку крошки арахиса, закинул в рот, пожевал. Потом вошел в комнату на новыхногах, вынул из ящика серванта тетрадь в клеточку, карандаш, надел пиджак — и к выходу. Зачем ему понадобились письменные принадлежности, он не ведал. Просто подумал: а не взять ли? И взял: ноша карман не тянет.
   Автор понимает, что выражение «вошел на ногах» звучит совсем не по-русски, но трудновато иначе определить механику передвижения Коновалова в пространстве: ноги и впрямь казались ему чужими, приставленными к дряхлому телу для должной устойчивости и скоростных маневров.
   У Сеньки Пахомова был бюллетень. Простудился Сенька у себя на стройке, смертельно просквозило его на девятом этаже строящегося в Чертанове дома, продуло злым ветром толкового каменщика Сеньку Пахомова, когда его бригада бесцельно ждала не подвезенный с утра цементный раствор. Температура вчера вечером чуть не до сорока градусов доползла, мерзкий кашель рвал легкие, и не помог пока ни бисептол, прописанный районной врачихой, ни банки, жестоко поставленные на ночь женой Иркой.