С иных позиций подходят к этой теме О. Сомов и Н. Бестужев. В повести «Вывеска» Сомова о 1812 годе рассказывает француз, в прошлом солдат армии Наполеона, своими глазами увидевший то, как русские крестьяне защищают родную землю. Вооруженные топорами, косами, дубинами, кольями, они шли на врага «густой толпой» и «беспрестанно заступали» места погибших. Здесь же раненый священник «не переставал ободрять своих прихожан», и рядом с мужиками был их хозяин – помещик, возглавивший «земское ополчение».
   В рассказе чужого солдата совершенно отчетливо просматривалось авторское восхищение народным патриотизмом, но в нем подспудно присутствовала глубокая грусть по славному прошлому русской нации, о котором напомнил русскому путешественнику на чужбине своим незатейливым рассказом французский цирюльник. Аналогичные чувства пронизывают повесть Н. Бестужева «Русский в Париже 1812 года», посвященную времени становления передового русского дворянства, будущих декабристов. В ней автор в каком-то смысле итожил декабристский период в русской литературе, что вылилось в попытку создания исторического образа офицера-декабриста, личности декабриста, отразившей лучшие качества национального характера, о котором так много рассуждали в исторических повестях А. Бестужев и В. Кюхельбекер, с той лишь разницей, что они обращались к далекому прошлому, людям старины, в то время как Н. Бестужев говорил о недавнем времени, о своем поколении. И в этом отношении повесть «Русские в Париже 1812 года» – явление примечательное.
   Во второй половине 30-х годов выходят исторические повести К. Масальского «Русский Икар» и «Черный ящик», продолжающие вслед за А. Корниловичем петровскую тему. В них присутствуют довольно занимательный сюжет и колоритные зарисовки нравов, а также образы Петра I, Меншикова, шута Балакирева. Журналы тех лет отмечали, что Масальский довольно хорошо осведомлен в избранной им исторической эпохе. Однако говорилось и то, что повести отягощены значительными длиннотами. Интерес писателя к истории и хорошее знание послепетровского периода подтвердит его роман «Регентство Бирона» .
   В конце 30-х годов по-прежнему продолжают печататься исторические повести; среди них «Изменники» И. Калашникова, «Студент и княжна, или Возвращение Наполеона с острова Эльбы» Р. Зотова, «Иаков Моле» П. Каменского и др., обращенные к разным эпохам, странам, темам. Например, время действия в «Изгнанниках» Калашникова условно приурочено к бироновщине, сюжет «Иакова Моле» связан с эпохой католического средневековья. Но к этому времени историческая повесть уже движется к завершению своей жанровой истории, подводя итоги собственных достижений и неудач.
   Главное, что не удалось исторической романтической повести, – это претворить исторический, бытовой материал в художественном повествовании, когда оказываются органически соотнесенными документ и вымысел, реальный он и образный ряд, конкретный факт и сюжетный ход. Нерешенной задачей для нее остается объяснение человека, его характера историей. В то же самое время исторической повестью романтиков были предприняты шаги, ставшие плодотворными для последующего развития русской прозы в целом, прежде всего обращение к тщательному изображению эпохи, исторического быта, нравов, поведения, манеры речи, немногое, но несомненно значительное для того, чтобы состоялись «Тарас Бульба» и «Капитанская дочка», а также русский исторический роман М. Н. Загоскина и И. И. Лажечникова.

Фантастическая повесть

   Фантастическое, как один из элементов предромантической и ранней романтической повести в повестях 1820-1930-х годов, становится основным признаком жанра и перерастает в самостоятельный жанр, удержавшийся в литературе и в последующее время. 1820-1830-е годы – расцвет фантастической образности, которая в современной теории литературы получила название вторичной (или акцентированной) условности, противопоставленной жизнеподобию.
   Популярность фантастической образности, воплощенной в фантастической повести, была мотивирована глубокими познавательными устремлениями писателей. Русская литература эпохи перехода от романтизма к реализму активно поддерживала интерес к потустороннему, запредельному, сверхчувственному. Писателей волновали и особые способы человеческого самосознания, духовной практики (мистические откровения, магия, медитация), разные формы инобытия (сон, галлюцинации, гипноз), не гас интерес и к мечтательству, игре и т. д. В это же время шло активное усвоение русской словесностью иноземных литературных традиций: английского готического романа, фантастики гейдельбергских (братья Гримм, Брентано) романтиков, мотивов и образов Гофмана, восточной сказочной и притчевой поэзии. Специфический интерес к необъяснимому и таинственному зиждился на кризисе просветительского рационализма и отражал протест сентименталистов и романтиков против господства в культуре «так называемой рассудочности, то есть ограниченного рационализма».
   Современники оставили немало свидетельств о широком внимании общественного сознания к иррациональному – загадочным явлениям в быту, к так называемому месмеризму[23], к историям «о колдунах и похождениях мертвецов» (М. Загоскин), к странным происшествиям, вроде того, когда «в одном из домов. мебели вздумали двигаться и прыгать» (Пушкин) и т. д. Издатели журналов и альманахов охотно печатали русскую и иностранную фантастическую прозу.
   С помощью образного воплощения не существующих в эмпирической реальности, но условно-допустимых сил, иррациональных стихий литература стремилась к освоению вполне «земных, зачастую спрятанных в бытовую оболочку конфликтов, содержание которых охватывало необыкновенно широкие смысловые сферы: национальные, религиозно-этические, социально-исторические, личностно-психологические.

Специфика романтической фантастической повести и ее генезис

   Самой продуктивной формой фантастической прозы оказалась повесть, поскольку именно средний объем текста был наиболее пригоден для создания и поддержания атмосферы тайны, напряженности и занимательности повествования[24].
   Для жанра фантастической повести характерны: «установка на устную речь, на устный «сказ», охотнее и чаще, чем на письменную, литературную в собственном смысле форму и стремление объединить ряд устных рассказов сюжетно-бытовой рамкой, т. е. циклизовать их так или иначе»[25]. Были созданы как цикл или соединены под общим заглавием спустя некоторое время после «разрозненного» опубликования «Двойник, или Мои вечера в Малороссии» А. Погорельского (А. А. Перовского), «Вечера на хуторе близ Диканьки» Н. В. Гоголя, «Пестрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейко <…>» и «Русские ночи» В. Ф. Одоевского.
   Жанровая специфика романтической фантастической повести непосредственно связана с русской романтической балладой[26]. В рамках этого поэтического жанра сложился и был перенесен в романтическую повесть «принцип восприятия фантастического», суть которого состоит в эффекте эмоционального приобщения к атмосфере чудесного, сверхъестественного. Романтическая фантастика не требует действительной веры в реальность сверхъестественного, но «читатель должен пройти через непосредственное ощущение чуда и реагировать на это ощущение удивлением, ужасом или восторгом, вообще теми или иными «сильными чувствованиями». Без этого авторская цель, видимо, не может быть достигнута…»[27].

Типология фантастической романтической повести

   Существует несколько типологий фантастической повести. Согласно одной из них, критерием различения фантастических повестей служит способ введения и воплощения фантастического: «В число фантастических обычно включаются гротесковая повесть, где иной, запредельный мир служит проявлением необычных, невероятных сторон самой что ни на есть реальной жизни, «таинственная» повесть, сюжет которой составляет попытка человека проникнуть в потусторонний мир или его общение с фантастическими существами, фольклорная повесть, где чудесные происшествия оказываются зримым воплощением легенд, поверий, преданий»[28]. При этом писатель был достаточно свободен в выборе жанрового определения, и фантастическая повесть могла называться волшебной повестью, как «Черная курица…» А. Погорельского, восточной повестью, как «Антар» О. И. Сенковского, сказкой или записками, как некоторые произведения В. Ф. Одоевского, и др.
   По другой типологии, главным критерием деления повестей служит смысловая оппозиция: «естественное – сверхъестественное», «реальное – ирреальное» в бытийной сфере произведения. В зависимости от того, доминирует ли сверхъестественное в художественном мире вообще, в художественном времени и пространстве, берут ли верх естественные законы природы или реальное и ирреальное сосуществуют в относительном равноправии, фантастическую прозу можно объединить в три большие группы.
   I. Повести, в которых фантастическое реализуется как ирреальный художественный мир («Лафертовская маковница» А. Погорельского, «Вечера на хуторе близ Диканьки», «Вий» Н. Гоголя, «Антар» О. Сенковского). Сверхъестественные события, в основе которых фольклорные предания, не могут быть объяснены естественными законами. Ирреальный абсурдный мир пародийно осмысленных мифологических сюжетов развернут в повестях О. Сенковского («Большой выход у Сатаны», «Похождения одной ревизской души», «Записки домового») и Н. Полевого («Были и небылицы»).
   II. Повести, в которых фантастическое реализуется в псевдо-ирреальном художественном мире, где сверхъестественное объясняется естественными причинами. Фантастическое разоблачается благодаря психологической мотивировке (кошмарному сну) – «Гробовщик» Пушкина; объясняется пьяным бредом, белой горячкой – «Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем» В. Одоевского, «Странный бал» Н. Олина; объявляется мистификацией, розыгрышем – «Перстень» Е. Баратынского, «Привидение» В. Одоевского.
   III. Повести, где фантастическое реализуется в относительном (релятивном) художественном мире: естественное и сверхъестественное сосуществуют на равных правах; то или иное событие допускает и реальное, и нереальное объяснение. Например, в повести Н. Гоголя «Нос» сон и явь не имеют явно прочерченной границы, и трактовка изображенного как сна или абсурдной яви зависит от точки зрения; в «Ученом путешествии на Медвежий остров» О. Сенковского архаичный мир представляется рассказчику как существовавший, но погибший в результате космической катастрофы; однако есть и другая, скептическая оценка: тот же мир является плодом псевдонаучных изысканий повествователя, заблуждением жаждущего сенсаций ума.
   В ту же группу вписываются произведения, которые основаны на «параллелизме фантастической и реально-психологической концепций образа»[29] («Портрет» – 1-я редакция Н. Гоголя, «Черная курица, или Подземные жители» А. Погорельского, «Пиковая дама» А. Пушкина и др.). Параллельная, или двойная, мотивировка сверхъестественного, ярко представленная в фантастике Гофмана, обусловила целую сеть художественных приемов так называемой завуалированной фантастики. Среди них – легендарно-мистическая предыстория, невероятные слухи и предположения, сон, чудесные видения, состояния экстаза во время игры, странные ощущения и необычные мечтания, с определенной долей вероятности объясняющие фантастические происшествия, но не снимающие их полностью.
   Каждый из основных типов фантастической повести имеет подтипы, которые «пересекаются» друг с другом. Для уточнения подтипа используют уточняющие определения (чудесное, абсурдное, квазимифологическое, квазинаучное, психологическое). Одни из них (чудесное) близки фольклорной, сказочной поэтике и несут преимущественно положительный, жизнестроительный смысл; другие (абсурдное) близки гротескной сатире и связаны с разрушительными силами; третьи (квазимифологическое) воспроизводят мифологические ситуации в пародийной форме; четвертые (квазинаучное) допускают рациональное истолкование маловероятных или невозможных событий; пятые (психологическое) предполагают частичную или полную мотивировку сверхъестественного особенностями сознания или подсознания героя.
   Романтическая фантастическая повесть может быть дифференцирована и по авторскому пафосу (сатирическому, ироническому, философско-оптимистическому и трагико-героическому).
   Сатирический пафос облекался в форму гротеска, фантастической аллегории, алогизма («Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту», «Сказка о мертвом теле, неизвестно кому принадлежащем» В. Одоевского, сочинения Барона Брамбеуса (О. Сенковского), некоторые повести из цикла «Петербургские повести» Н. Гоголя, отдельные повести А. Бестужева-Марлинского, М. Загоскина, О. Сомова и др.).
   Иронический пафос становится заметной чертой В. Одоевского, М. Загоскина. В произведениях Сенковского он воплощен сполна, поскольку в них господствуют идеи относительности нравственных норм, научных и политических теорий, культивируется свободная игра различных стихий бытия. Все это вполне соответствует канонам романтической иронии. Ирония присуща и некоторым повестям Гоголя, освещенным, однако, гражданским и нравственно-религиозным идеалом.
   Философско-оптимический пафос в наибольшей степени присущ фантастической повести Пушкина, которому свойственна идея нравственно-религиозного воздаяния. Сходные идейные основания формируют картину мира в повестях родоначальника русской романтической фантастической повести А. Погорельского, его племянника А. К. Толстого, а также в повестях Бестужева-Марлинского и К. Аксакова.
   Мотивы романтической фантастической повести. Фантастическая повесть в эпоху романтизма обличалась устойчивым комплексом мотивов, главное место в котором занимали мифологические, сновидческие и игровые[30].
   Русская фантастическая повесть осваивала многообразное мифологическое наследие (христианское – Библия, Евангелие), греко-римское, буддийское, арабское), но основывалась преимущественно на христианской мифологии и ориентировалась на христианскую «картину мира». В христианской системе ценностей выстроено содержание многих фантастических произведений, где автор совершает проникновение в мир сверхчувственного, конечная цель которого – нравственное «созерцание» Абсолюта («Юродивый» О. Сомова, «Облако» К. Аксакова, «Опал» И. Киреевского, «Амена» А. К. Толстого).
   Едва ли необязательным атрибутом фантастической повести романтиков являлись фантастические и нефантастические сны. Основная художественная функция снов в фантастическом тексте – мотивировать сверхъестественное. Однако сновидение может служить разного рода мистификациям, обретать символическое наполнение, становиться формой неомифологии. Наиболее характерными функциями снов являются предупреждение, направляющее действительные события по иному пути («Страшное гаданье» А. Бестужева-Марлинского, «Майская ночь, и утопленница» Н. Гоголя, «Гробовщик» А. Пушкина); прогноз, оправдывающийся в реальности («Портрет» – 1-я редакция Н. Гоголя), художественная ретроспекция (обращенность в прошлое) событий («Похождения одной ревизской души» О. Сенковского). Существует и много смешанных форм.
   В романтических фантастических повестях сновидческие (онирические) образы служат также созданию неизвестного в архаичных культурах нового мира, или неомифологии. Из сонных грез писатели сплетали особую «реальность», позитивно настроенную к герою-сновидцу. Если неомифология сна в повести А. Бестужева «Латник» заключала в себе идиллический пафос, то в повестях Н. Гоголя сны несли трагический, религиозно-мистический смысл. На излете романтической эпохи сны приобретают травестийный и одновременно психоаналический характер («Упырь» А. К. Толстого).
   Игровые мотивы в фантастических повестях романтизма представлены в трех главных вариантах: детская игра, игра-состязание, игра-представление (лицедейство, «театр»).
   В повестях о детских играх («Черная курица…» А. Погорельского, «Игоша» В. Одоевского) сверхъестественное существует в детском сознании. Авторы подчеркивают принципиальное отличие детского и взрослого «измерений» бытия. Взрослый мир, в границах которого поведение ребенка выглядит «странным», – лишь часть художественного мира обеих повестей. В мире ребенка вера в сверхъестественное и игра тождественны. В «Черной курице…» результат игрового диалога со сверхъестественным мыслится как необходимость взросления, а в «Игоше» игровой диалог со сверхъестественным осознан как вечная и неискоренимая творческая и познавательная потребность человека.
   Мотив игры-состязания присутствует в повестях о карточной игре[31] («Сказка о том, по какому случаю коллежскому советнику Ивану Богдановичу Отношенью не удалося в Светлое Воскресенье поздравить своих начальников с праздником» В. Одоевского и «Штосс» М. Лермонтова). Эти тексты объединены пафосом осмысления игровой темы: свободная игра сил, не связанных с высокой целью, ведет к их иссяканию. В поэтике повестей повторяется то или иное соотношение образов сверхъестественного и игрового. Например, в повестях есть указание на дьявольский характер сил, противостоящих человеку, причем ирреальное ведет состязание с человеком против или за него. В «Штоссе» Лермонтова игра амбивалентна (двуедина) и представлена началом воодушевляющим и разрушительным. Сверхъестественное каждую ночь «материализуется» на квартире героя – Лугина – в образы старика и девушки, что придает игре «очеловеченность», антропологический смысл. Автора интересуют «родовые» качества героя и находимые им способы преодолеть самого себя. Карточная игра выступает аналогом-экспериментом жизни, понимаемой как вечная игра. Как в карточной игре, так и в игре-жизни человек пленен игровой стихией и одновременно чувствует себя в ней раскрепощенным и свободным. Он может сделать выбор, даже если этот выбор трагичен.
   Столь же популярным был мотив «жизнь – театр». Концерт, представление, маскарад, бал составляли самостоятельный фантастический сюжет или становились частью целого фантастического текста («Концерт бесов», «Нежданные гости» М. Загоскина, «Странный бал» В. Олина, «Косморама» В. Одоевского и др.). Поэтике сверхъестественного служили мотивы мистификаций, розыгрышей героев, лицемерного и кукольного их поведения («Перстень» Е. Баратынского, «Сказка о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту» В. Одоевского и т. д.).
   В творчестве некоторых писателей фантастика являлась доминирующим образно-стилевым компонентом. В границах индивидуально-авторской картины мира фантастические мотивы и образы подчинялись идейно-эстетической концепции писателя, авторскому замыслу и поэтике художественного целого.

Повести А. Погорельского (1787–1836)

   Родоначальником русской романтической фантастической повести считается А. А. Перовский, выпустивший под псевдонимом Антоний Погорельский в 1825 г. повесть «Лафертовская маковница». Она была по достоинству оценена современниками, и прежде всего Пушкиным.
   До «Лафертовской маковницы» А. Погорельский написал повесть «Изидор и Анюта» (1824), а после – «Пагубное следствие необузданного воображения» (1828), «Путешествие в дилижансе» (1828), «Черная курица, или Подземные жители» (1829).
   Действие повести «Лафертовская маковница» привязано к одному из районов Москвы – Лефортово. Там жила старушка, которая была не только торговкой маковыми лепешками, но и ведьмой, гадавшей за деньги на картах и на кофейной гуще. Жалоба на ее нечистые дела не подтвердилась, но на следующий день сын доносчика выколол себе глаз, его жена вывихнула ногу и, в довершение всего, пала лучшая корова. Старуху-ведьму оставили в покое, но чудеса в ее доме продолжались. Старуха надеялась передать свое ремесло и свои сокровища молоденькой родственнице Маше, дочери отставного почтальона Онуфрича и его жены, жадной и скупой Ивановны, с условием, что Маша выйдет замуж за помощника ведьмы – Кота. После смерти ведьмы тот не замедлил явиться к Маше в качестве жениха под именем Аристарха Фалалеича Мурлыкина. Однако после переезда семьи Онуфрича в дом ведьмы Маша встретила прекрасного юношу Улияна (впоследствии он оказался сыном разбогатевшего бывшего сослуживца Онуфрича). С этого момента за руку и сердце Маши разворачивается драматическая схватка между силами добра и зла, в которой принимают участие как реальные персонажи, так и фантастические. Силы зла представлены призраком старухи-ведьмы, Ивановной – женой Онуфрича и матерью Маши, Мурлыкиным, в которого превратился кот; силы добра – Онуфричем, отцом Маши, и ее возлюбленным Улияном.
   В конце концов побеждают силы добра: Маша бросает ключ, данный ей ведьмой, в колодец, куда сваливается и кот; во время свадьбы в богатом доме Улияна, куда переехала вся семья, рушится дом Лафертовской маковницы.
   В повести предстал новый тип фантастики: в реальной выписанной обстановке действовали реальные персонажи – обыкновенные обитатели московской окраины – потусторонние существа. Чудеса, творившиеся в доме ведьмы, не были вызваны ни психическими расстройствами, ни сном, ни пьяным бредом. Фантастическое по существу никак не мотивировалось. Фантастика обнаруживалась в обыденной, будничной среде, и сама выглядела вполне «реальной». По этому пути в известной мере пойдет Гоголь в своих гротескно-фантастических повестях.
   Композиционно «Лафертовская маковница» выстроена на основании романтической идеи двоемирия, которое предполагает не столько разъединение «посюстороннего» и «потустороннего» миров, сколько их переплетение и параллельное существование. Такая композиция, как и сама идея двоемирия, восходит к произведениям Э. Т. А. Гофмана. Однако гофмановская масштабность мифологического конфликта вселенских сил чужда А. Погорельскому. Идейный смысл его повести проще и вместе с тем определеннее: борьба добра и зла проходит прежде всего в сердцах его героев – простых обывателей. Крушение зла предопределено наивно-оптимистичным взглядом на мир рассказчика, допускающим существование чертовщины лишь на ограниченном пространстве заколдованного дома старой гадалки. Жизнестроительным смыслом наполнены народные представления о житейской выгоде и счастливом браке, предания о метаморфозах нечистой силы, поверья о дьявольском наваждении, о колдовстве, открывающем греховный путь к богатству, и т. д.
   Русский мещанский быт воссоздан в повести с подчеркнутой обыденностью и прозаичностью деталей, точно передающих национальный колорит и социально-исторические реалии. Слухи, обряд колдовства, связанное с ним необычное состояние Маши, сцена таинственного разрушения придают «лафертовскому» дому статус заколдованного места, а всей повести ореол чудесного, знакомого читателю по русской волшебной сказке. Славянская демонология непротиворечиво вписана в христианскую идею, скрепляющую картину мира в повести.