Звягинцев мысленно выругал себя за вырвавшиеся у него слова. Не надо, не надо было говорить о телеграмме, тогда Королев наверняка завтра же послал бы машину! Он не мог заставить себя сказать Королеву, что отъезд Веры зависит не от нее самой, что она и на этот раз может задержаться…
   Королев снова пристально посмотрел на Звягинцева. Теперь он смутно начинал понимать, что в словах майора заключено нечто большее, чем простое напоминание о Вере. Честно говоря, он, Королев, в последнее время как-то забыл о существовании племянницы и ни разу не виделся со своим братом — ее отцом.
   Правда, на второй или на третий день войны он позвонил ему, но жена ответила, что Иван дома почти не бывает. О Вере Королев как-то и не подумал. Он привык считать, что с девушкой все в порядке, — она училась в медицинском институте, у нее был свой круг знакомых…
   И вот теперь выяснилось, что Веру так не ко времени зачем-то понесло под Остров. Впрочем, там, кажется, живет сестра ее матери…
   Все эти мысли быстро пронеслись в сознании Королева. В первое мгновение он не на шутку забеспокоился — ведь судьба Острова вызывала реальные опасения не только у него… Однако, услышав от Звягинцева, что Вера не сегодня-завтра вернется, Королев успокоился: немцы были еще далеко от Белокаменска.
   Почему же тогда так взволновался Звягинцев?
   Королев по-прежнему пристально глядел на стоящего перед ним майора, стараясь прочитать на его лице невысказанные мысли.
   Ему давно нравился этот высокий, всегда подтянутый молодой человек, который по возрасту годился ему в сыновья. Нравился своей смелостью, честностью и прямотой, хотя в разговорах Королев нередко осуждал майора за вспыльчивость и «завихрения». Когда речь зашла о кандидатуре командира для выполнения ответственного задания на Лужском рубеже, Королев без колебания назвал Пядышеву именно его. И вот теперь что-то подсказывало полковнику, что не только простое беспокойство за судьбу Веры владеет Звягинцевым.
   — Послушай, майор… а почему именно ты…
   Он не договорил, потому что Звягинцев прервал его, сказав громко и даже с каким-то вызовом:
   — Я люблю ее, Павел Максимович!
   Это было столь неожиданно, что Королев растерянно переспросил:
   — Лю-убишь?!
   — Да, люблю! — повторил Звягинцев и внезапно почувствовал, что на душе у него стало легче.
   — Так, так… — смущенно проговорил Королев.
   Но Звягинцеву в этих словах послышалось осуждение. Краска бросилась ему в лицо.
   — Я знаю… Вам кажется нелепым и странным, что военный человек, которому поручено важное боевое задание, не нашел другого времени и места, чтобы говорить о своих чувствах… — Он на мгновение умолк, чтобы перевести дыхание. — Но для меня сейчас все слилось воедино. И война, и мое задание, и… то, о чем я сейчас говорю. И поделать с этим я ничего не могу.
   — Так, так… — повторил после долгой паузы Королев.
   Он сделал несколько шагов по комнате. Потом, снова остановившись против Звягинцева, спросил:
   — А почему ты считаешь необходимым сказать это мне… а не брату? У Веры ведь отец имеется, верно?
   Этот вопрос застал Звягинцева врасплох.
   — Почему? Не знаю… — сказал он, как бы спрашивая и отвечая самому себе. — Может быть, потому, что вы… единственный человек, который…
   Звягинцев оборвал себя на полуслове. Ему хотелось сказать, что он, Королев, кроме Веры, единственный близкий ему человек, что у него нет отца, а мать далеко в Сибири, что он привык говорить с ним о самом важном, ничего не скрывая… Но он не сказал этого, потому что боялся показаться смешным, сентиментальным мальчишкой, не умеющим даже в такое суровое время сдерживать свои чувства.
   Наконец он произнес сухо и отчужденно:
   — Забудьте все, что я вам сказал. Единственная моя просьба — позаботьтесь о ней. До свидания, товарищ полковник.
   — Погоди, — остановил его Королев. — Ну… а она?..
   Этого вопроса Звягинцев не ожидал. У него не было сил ответить. Даже самому себе.
   — Не знаю, — глухо проговорил он.
   — Значит, не знаешь… — медленно произнес Королев. Потом полез в карман, вытащил пачку «Беломора» и протянул ее Звягинцеву.
   — Что ж, покурим на дорогу, — сказал он негромко.
   Звягинцев взял папиросу, но тут же скомкал ее, так и не закурив.
   — Вот что я тебе скажу, Алеша, — еще тише и не глядя на Звягинцева, проговорил Королев. — Я человек старый, вы с Верой молодые… Если ты чувствуешь, что все это сейчас для тебя… ну, как ты выразился, «едино», тогда… тогда это хорошо. И не волнуйся. Все с Верой будет в порядке. А теперь езжай. Выполнишь задание — вернешься. Я к тебе привык…
   Звягинцев почувствовал комок в горле. Он подумал о том, что вряд ли вернется скоро, потому что бесповоротно решил быть до конца войны там, где идут бои, но теперь говорить об этом показалось ему ненужным и неуместным.

 

 
   …На южной окраине Ленинграда, у Средней Рогатки, на обочине дороги, ведущей на Лугу, выстроилась колонна грузовых автомашин.
   …Командирская «эмка», закамуфлированная, как и машина Звягинцева, в грязно-зеленые цвета, стояла впереди — несколько поодаль от колонны.
   Капитана Суровцева Звягинцев увидел еще издали — он стоял около «эмки» с каким-то военным, намного ниже его ростом. Звягинцева они заметили, лишь когда тот вышел из машины.
   Суровцев побежал навстречу майору, на ходу вытаскивая из брючного кармана часы, взглянул на них и отрапортовал о готовности батальона к дальнейшему движению.
   Капитан уже заканчивал свой рапорт, когда к ним подошел и второй военный, тот, маленького роста. Он оказался старшим политруком.
   — Мой заместитель по политчасти, — доложил Суровцев.
   Звягинцеву старший политрук Пастухов, как говорится, «не показался». И хотя, оглядев Пастухова быстрым, профессиональным взглядом, Звягинцев ни в манере его держаться — тот стоял «смирно», чуть откинув свою большую голову, — ни в одежде не заметил ничего заслуживающего порицания, — он почему-то усомнился в том, что этот немолодой, лет сорока человек — кадровый военный.
   — Значит, порядок? — спросил Звягинцев, обращаясь к Суровцеву и Пастухову одновременно, хотя из только что услышанного рапорта вытекало, что все его указания выполнены.
   Этот вопрос Суровцев расценил как разрешение говорить, уже не придерживаясь строго рамок субординации, и сказал:
   — Как будто все в порядке, товарищ майор. Мы с Пастуховым проверили. Верно, старший политрук?
   Тот ничего не ответил, только чуть развел в стороны ладони опущенных рук.
   — Что ж, тогда двинулись, — сказал Звягинцев. — Кто поедет впереди, вы или я? — обратился он снова одновременно к командиру и его заместителю.
   — Как прикажете, товарищ майор, — ответил Суровцев. — А может быть, все втроем в моей «эмке» поедем? А вашу — в хвост и заместителя моего по строевой туда посадим, старшего лейтенанта. А?
   Он произнес эти слова неуверенно, но очень просительно. Звягинцев посмотрел на Пастухова и увидел, что и тот смотрит на него так, точно крайне заинтересован в положительном ответе.
   — Ладно, — сказал Звягинцев, — поедем втроем. Разговоров! — позвал он своего водителя.
   Тот выскочил из кабины, подбежал к Звягинцеву и, остановившись шага за два, вытянулся. Лихо-замысловатым движением он поднес ладонь к виску и тут же резко опустил руку, неотрывно глядя голубыми глазами в упор на Звягинцева, как бы давая понять всем, что, кроме майора, никого за начальство не признает.
   — Поедете со старшим лейтенантом, товарищ Разговоров, замыкающим.
   — А вы, товарищ майор? — растерянно произнес водитель.
   — А мы впереди. С капитаном и старшим политруком. Ясно? — спросил Звягинцев и, боясь какой-либо неуместной выходки со стороны своего водителя, не дожидаясь ответа, сказал: — Исполняйте.
   Затем он повернулся к Суровцеву и приказал:
   — Двинулись, товарищ капитан. Расстояние до места примерно сто пятьдесят километров. Значит, часа четыре пути. Прикажите следить за воздухом. Командуйте.
   Суровцев козырнул, отбежал на противоположную сторону шоссе и звонким голосом крикнул:
   — По ма-а-шинам!

 

 
   Дорога была пустынной, ночь — светлой. Фар не зажигали.
   Звягинцев сидел на переднем сиденье, рядом с шофером — сумрачным человеком лет тридцати. Суровцев и Пастухов — на заднем.
   Сначала ехали молча. Потом Суровцев неуверенно сказал:
   — Я, товарищ майор, с ваших слов примерно обрисовал замполиту задачу…
   Звягинцев повернулся на сиденье и поглядел на капитана и старшего политрука.
   — И что же, — спросил он, — задача ясна?
   — Не вполне, — неожиданно сказал старший политрук.
   Звягинцев и сам сознавал, что слишком лаконично обрисовал Суровцеву задачу, решив, что еще будет время для серьезного разговора. Однако он сказал, пожимая плечами:
   — Чего же неясно-то? Задача определенная — создать минные заграждения, подготовить к разрушению в случае необходимости дороги и мосты… Обычная работа инженерных частей.
   — Это мне понятно, — слегка кивая своей большой головой, сказал Пастухов, — но у меня есть вопросы…
   Он умолк на мгновение, точно обдумывая, как, в какой форме следует ему поставить эти вопросы, и продолжал:
   — Я ведь, товарищ майор, политработник. Мне важно понять не только сам приказ, но и… — он помолчал, подбирая нужные слова, — но и… какое он значение имеет. Ведь сами знаете, одно дело просто сказать бойцу: «Окапывайся», а другое — если он будет знать, что времени у него в обрез и с минуты на минуту по нему стрелять начнут. Верно?
   Звягинцев нахмурился. В первое мгновение все эти иносказания показались ему проявлением неуместного желания знать больше, чем положено. Он хотел было указать на это старшему политруку, строго посмотрел на него и… сдержался. Немолодой человек смотрел на него спокойно, без всякого вызова, видно не сомневаясь в том, что поделился вполне естественным сомнением и уверен, что Звягинцев его разрешит.
   — Товарищ майор, — снова заговорил Пастухов, точно догадываясь, о чем думает сейчас Звягинцев, — прошу вас правильно меня понять. Люди должны знать свою задачу. Не только где устанавливать мины и закладывать взрывчатку — это, разумеется, само собой, — но в для чего. Если бы работы производились на одном из северных участков, все было бы ясно. Но мы двигаемся на юг…
   Он умолк, отвел взгляд от Звягинцева, вынул из кармана носовой платок, снял пилотку и вытер широкий вспотевший лоб, точно давая понять, что сказал все, что хотел, а дальнейшее уже от него не зависит.
   Звягинцев посмотрел на хранящего молчание Суровцева. Тот пристально глядел в открытое окно кабины, всем своим видом подчеркивая, что к словам своего заместителя отношения не имеет и, как человек дисциплинированный, никаких дополнительных вопросов задавать не собирается.
   И вдруг Звягинцев понял, что Суровцев с Пастуховым заранее договорились позвать его в свою машину и «выудить» то, что их так интересовало. Он уже собирался сказать комбату и старшему политруку, что раскусил их нехитрый замысел и что такого рода хитрости с ним, Звягинцевым, не удаются, но, взглянув на Пастухова, переменил намерение.
   Старший политрук по-прежнему смотрел на Звягинцева спокойно и пристально, точно не сомневаясь, что сейчас услышит от него какие-то важные и нужные слова.
   «А ведь он прав, — подумал Звягинцев, — мы ведь не на маневры едем, не на учения. И все равно по прибытии на место я должен буду созвать командный состав и рассказать, насколько серьезна обстановка. А потом об этом узнают — и должны узнать! — все бойцы».
   Он вспомнил слова Жданова: «…не на жизнь, а на смерть!..» — посмотрел на шофера, сосредоточенно глядящего на дорогу и, казалось, совершенно не прислушивающегося к разговору, и сказал громко, не понижая голоса, давая понять, что слова его относятся ко всем:
   — Вот что, товарищи. Нас послали на юг, потому что дорожные магистрали Остров — Псков — Луга наиболее благоприятны для действий танковых частей противника. По оценке командования не исключено, что немцы попытаются прорваться вперед, пробиться к Луге и выйти на главную магистраль, ведущую к Ленинграду… Ту, по которой мы сейчас едем.
   Эти последние слова вырвались у Звягинцева помимо его воли. И хотя они были естественным продолжением слов предыдущих, сам Звягинцев почувствовал, как его охватила тревога. С мыслью, что здесь, в нескольких десятках километров от Ленинграда, могут появиться немцы, примириться было невозможно.
   Звягинцев мельком взглянул на шофера. Тот невозмутимо глядел вперед, но Звягинцеву показалось, что губы его сжались крепче, вытянулись в сплошную линию.
   Пастухов молчал, и по его лицу трудно было определить, какое впечатление произвели на него слова Звягинцева.
   — Наша задача, — сказал Звягинцев, — выиграть время, дать возможность трудящимся Ленинграда и Луги создать оборонительные сооружения, вырыть противотанковые рвы, окопы, построить дзоты. Призыв обкома и горкома к ленинградцам будет опубликован завтра. А наша задача — оборудовать предполье южнее Лужского оборонительного рубежа.
   — Так… — задумчиво сказал Пастухов, — вот теперь все ясно.
   Некоторое время они ехали молча. В открытые окна «эмки» доносился ровный гул следующей за ней автоколонны.
   Они проезжали мимо лесов и рощиц, мимо одиноко стоящих крестьянских домов с плотно прикрытыми ставнями или занавешенными изнутри окнами, и все это — леса, и рощи, и дома, и колодцы со вздернутыми над ними журавлями, — облитое призрачным светом белой ночи, казалось врезанным чьей-то властной и сильной рукой в белесый неподвижный полумрак, ощущающийся как нечто вещественное, материальное, сливающий воедино и землю и небо.
   И чем больше Звягинцев вглядывался во все, мимо чего они проезжали, тем более невероятной казалась ему мысль, что сюда может дойти враг.
   Он стал гнать от себя эту мысль и старался думать о том, что ему предстоит сделать немедленно по прибытии на выбранную позицию, хотя все это он уже не раз обдумывал до мелочей.
   Повернувшись к сидящим позади командирам, он спросил:
   — Давно служите в армии?
   — Я? — поспешно отозвался Суровцев.
   — Нет, — сказал Звягинцев, — я старшего политрука спрашиваю.
   Пастухов, казалось, дремал.
   — Четыре года, — ответил он, не поднимая век.
   — Значит, кадровый? — снова спросил Звягинцев.
   Пастухов наконец открыл глаза и задумчиво, точно выверяя правильность своего ответа, произнес:
   — Теперь пожалуй что так.
   Неопределенность его слов не понравилась Звягинцеву, привыкшему к военной точности.
   — По партийной мобилизации? — настойчиво спросил он.
   — Да нет… Сначала отсрочки были, потом на действительную призвали. А потом так случилось, что остался.
   — Понравилась военная служба?
   — Товарищ майор, — вмешался в разговор Суровцев, — старший политрук на Халхин-Голе воевал. Как раз с концом его службы совпало.
   — Вот как?! — произнес Звягинцев, не сумев скрыть удивления. И с еще большей настойчивостью продолжал спрашивать: — А образование имеете инженерное?
   — Да нет, — в своей прежней манере ответил Пастухов. — Попал в саперы, так и пошло.
   — А кем работали на гражданке?
   — Я? — переспросил Пастухов. Неожиданно его светло-серые, казалось, бесцветные глаза чуть сощурились, и он сказал, на этот раз с несомненным вызовом: — Областным музеем заведовал.
   — Музеем? — разочарованно переспросил Звягинцев. — Это каким же?
   — Музеем Ленина, — коротко ответил Пастухов.
   — Ин-те-ресно… — несколько смущенно проговорил Звягинцев.
   — Старший политрук за Халхин-Гол медаль имеет. «За отвагу», — сказал Суровцев, и в голосе капитана послышалась обида на то, что Звягинцев недооценивал его замполита.
   — Это хорошо, — произнес Звягинцев, ощущая неловкость, и спросил: — Почему не носите? Скромничаете?
   — Какая тут скромность! — усмехнулся, пожимая своими широкими плечами, Пастухов. — Ленточка износилась, а новых в военторг не подвезли.
   — Так-так, — сказал Звягинцев. — А я, честно говоря, как-то не подумал, что вы могли сражаться на Халхин-Голе.
   — Почему же? — спокойно ответил Пастухов. — По возрасту вы, товарищ майор, меня моложе. Тем не менее участвовали в финской.
   — Откуда вы знаете? — быстро спросил Звягинцев.
   — А как же? Справлялся в политуправлении. Интересовался, под чьим началом будет батальон действовать. Для нас это небезразлично.
   Пастухов сказал это обычным, будничным тоном, как нечто само собой разумеющееся.
   — Значит, наводили справки? И что же, если бы не подошел, забраковали бы? — спросил Звягинцев уже с явной усмешкой.
   — Таких прав не имеем, — все так же спокойно ответил Пастухов. — А вот за то, что прислали боевого командира, командованию благодарны.
   Неожиданно он улыбнулся доброй, обезоруживающей улыбкой и сказал:
   — Меня Евгением Ивановичем зовут.
   — Евгений Иванович? — переспросил Звягинцев и тоже улыбнулся в ответ. — Это хорошо, — добавил он уже совсем не к месту и, чтобы скрыть свое смущение, поспешно сказал: — А меня Алексей Васильевич. Ну, будем еще раз знакомы. — И Звягинцев протянул через спинку сиденья руку, поочередно Пастухову и Суровцеву, и на душе у него стало как-то легче.
   Теперь он чувствовал явное расположение к Суровцеву за то, что тот точно в срок вывел батальон на исходные позиции, в прошлом был награжден именными часами, а главное, за то, что, видимо, гордился своим замполитом и был способен не на шутку обидеться, если кто-нибудь, даже начальство, недооценит старшего политрука.
   Что же касается самого Пастухова, то Звягинцева расположил к нему не столько факт участия в событиях на Дальнем Востоке, сколько несомненный прирожденный такт, умение спокойно и открыто говорить то, что в устах другого прозвучало бы обидно.
   — Кажется, подъезжаем, — неожиданно сказал Суровцев, глядя на расстеленную на его острых мальчишеских коленях карту. — Километра два осталось, не больше.
   Через несколько минут машина остановилась. Суровцев соскочил первым и, выбежав на противоположную сторону дороги, поднял руку, давая знак колонне прекратить движение.
   — Здесь, точно, — удовлетворенно проговорил Звягинцев, — вот это и есть Плюсса.
   Он показал в сторону узенькой речки.
   Их окружали луга и кустарники. Где-то в кустах начинали свое раннее пение птицы. Издалека доносился стук телеги и ржание лошади. Воздух был свежим, прохладным.
   — Трудно поверить, что… — неожиданно произнес Суровцев. Он умолк на полуслове, но и Звягинцев и Пастухов поняли, что хотел сказать капитан.
   «Нечего, нечего тут!.. — мысленно обрывая и себя и Суровцева, думал Звягинцев. — Надо работать, работать!..»
   — Машины укрыть в кустарнике, — приказал он, обращаясь к Суровцеву. — Полтора часа бойцам на еду и отдых, — он посмотрел на часы, — затем соберем комсостав. В четыре тридцать приступим к работам. Через час доложите схему распределения работ — поротно и повзводно. Действуйте. Вам, старший политрук, наверное, нужно специальное время, чтобы побеседовать с политсоставом и бойцами? — обратился он к Пастухову.
   — Поговорю во время еды и отдыха, — угрюмо и не глядя на Звягинцева, ответил тот.
   Опустился легкий туман, и только где-то очень далеко краснел скорее угадываемый, чем видный горизонт.
   — Что это? — спросил, указывая туда рукой, Звягинцев. — Солнце?
   — Солнце никогда не восходит на юге, товарищ майор, — с горечью сказал Пастухов. — Это — зарево.


4


   Откровенность Васнецова произвела на Валицкого глубокое впечатление. Ему, старому архитектору, беспартийному человеку, секретарь горкома партии прямо сказал о неудачах на фронте и о той опасности, которой может подвергнуться Ленинград.
   Узнав от Васнецова то, чего еще наверняка не знали миллионы людей в стране, Валицкий ощутил — скорее, правда, интуитивно, чем осознанно, — свою причастность к событиям, которыми сейчас жили не только ленинградцы, но и весь народ.
   Федор Васильевич еще не знал и внутренне еще не был подготовлен к решению, что же должен делать теперь он сам. Но в том, что делать что-то нужно, он не сомневался.
   Одно Валицкий знал твердо: из Ленинграда он не уедет. Разумеется, он не получил от Васнецова разрешения остаться. Однако то обстоятельство, что предложение уехать ни в коей мере не отражало — как он думал совсем недавно — недоверия лично к нему и не являлось административным приказом, несомненно, допускало определенную свободу действий.
   Итак, он останется в Ленинграде. Уедет лишь его жена. Ее покоем, а может быть, и жизнью он распоряжаться не вправе. Валицкий принял это решение, так сказать, теоретически, потому что в течение десятков лет не разлучался с женой на длительное время и практически не мог себе представить, как будет жить без нее.
   Как ни странно, но за судьбу сына Федор Васильевич сейчас не волновался. В том, что Анатолий сегодня или завтра вернется домой, Валицкий был уверен… Но неужели он не задавал себе вопроса: «А что будет дальше?» Неужели не понимал, что из всей его небольшой семьи именно Анатолию, молодому человеку призывного возраста, предстоит по логике событий в дальнейшем подвергнуться наибольшей опасности?
   Нет, разумеется, Валицкий думал обо всем этом, в особенности теперь, после разговора с Васнецовым. Но он был убежден, что каждый человек должен в соответствии со своими знаниями, возрастом и объективно сложившимися обстоятельствами занимать свое, именно свое место в жизни, как бы она, эта жизнь, ни сложилась. Превыше всего ценя в людях честь и достоинство, Валицкий страдал оттого, что сам он — не по своей, конечно, вине! — уже давно не занимает того места, занимать которое не просто имеет право — дело было совсем не в праве! — но обязан, именно обязан в силу своих знаний, способностей и опыта.
   С Анатолием, говорил себе Федор Васильевич, все проще. Он будет на своем месте, на том самом, на котором обязан быть. Как это ни странно, но мысль о том, что это «место» может стать могилой для его сына, просто не приходила Валицкому в голову.
   …После посещения им Смольного Валицкий в течение двух дней вообще не выходил из дому, ожидая новых телефонных звонков из архитектурного управления. Но ему никто не звонил. Наконец не выдержал. Ему захотелось хотя бы зрительно приобщиться к тому, что происходит вокруг, почувствовать себя хотя бы косвенным участником событий.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента