– Завтра все, – попытался он выебнуться.
   – Послезавтра пять и пассажира, – добавил я.
   Губан прикинул, что лучше хуй в руке, чем пизда на горизонте.
   – Согласен, – сказал он и ломанулся навстречу майданщику Золику.
   – Кто выиграл? – спросил Золик, протирая заспанные глаза. Ему причиталась десятая часть выигрыша.
   – Я! – радостно, что появился свидетель, объявил Губан. – Штука твоя!
   Свидетель был еще тот, мать родную за трояк сдаст.
   – И сколько? – спросил майданщик, не веря, что ему обломится целая штука.
   – Го-го-го!.. – засмеялся Губан в ответ.
   – Семь штук продул, – выложил я и зачем-то сделал путешествие в дореформенные времена: – Старыми деньгами – семьдесят, почти сто тысяч.
   Золику запала в голову лишь последняя цифра. Он уже видел меня с замоченными рогами, а Губана мертвым.
   Насчет меня он ошибся. Я дал команду пассажиру и он принес мои пять штук, которые я заранее отправил на волю. Потом передал пассажира Губану. Была еще Валя, так что жизнь моя хуже не стала.
   Вся зона знала, что я продул двести тысяч, но договорился выплатить сто. Никто не понимал, почему я не только живой, но все еще блатной. За день до выхода я устроил варнат – пьянку для приближенных, угощал спиртуганом и чифирем. Я что-то балаболил о смысле жизни. И тут меня перебили.
   – Как рассчитываться будешь? – спросил Беккер – истинный белобрысый ариец чисто русского воспитания и распиздяйства.
   – С кем? – прикинулся я недогоняющим.
   Беккер показал на Губана, который пользовался халявой, несмотря на четыре штуки в кармане. Сидел с нами и Золик, получивший свою долю.
   – Губан, я тебе что-то должен?
   – Нет, – ответил он, не подозревая, что подписал себе смертный приговор.
   Шум по лесу прокатил – комар хуем дуб свалил. А выиграл сто штук – поделись с братвой. Губан пробовал доказать, что выиграл всего пять, но ему никто не верил. Во-первых, сам раньше ни то, чтобы подтверждал, но и не отрицал, тешила самолюбие такая цифра; во-вторых, единственный свидетель, Золик, распустивший парашу о ста косых, не захотел отвечать за гнилой базар, наоборот, пожаловался, что ему обломилось всего одна вместо положенных десяти. Я ничего не подтверждал и не отрицал:
   – Сколько проиграл – это наши с ним дела.
   Отсиженные я оставил на общак и поехал домой на тачке, подогнанной Шлемой. Из окон верхнего этажа барака видна дорога, и кое-кто из зеков провожал меня взглядом и прикидывал: раз проедешь на такси, целый месяц хуй соси.
   Губан кормил-поил братву, пока не кончились четыре штуки.
   Потом у него начались напряги. Он узнал слишком много – что на зоне лучше проиграть сто тысяч, чем выиграть. А от многия знания многия хуи в жопу... и пика под ребро. Умер Максим – и хуй с ним.
   Шел я лесом, чащею,
   Нашел пизду пропащую.
   Это ж надо было где
   Так запрятаться пизде?!
   Еб твою три господа бога христофора колумба мать!
   И сразу на душе стало легче. Культурная речь – она помогает. И вообще, мы матом не ругаемся, мы на ём разговариваем. Разозлился потому, что обидно быть бестолковым. Точнее, слишком привередливым на запахи. Чтоб у меня хуй на пятке вырос: как ссать, так разуваться!
   Все началось с наводчика. Вызвонил он меня, забил стрелку в сквере. Сквер оказался на удивление зеленым, такое впечатление, будто лето уже заканчивается, а не собирается начаться. Псевдочехов смотрел на меня, щурясь. Чтобы солнце в глаз не било, надевай очки мудило.
   – Чего звонил?
   – Есть дело.
   Седня он был не слишком разговорчив.
   – Какое?
   – Квартира бывшего председателя облисполкома.
   – Яценко?
   – Да.
   – Голяк, я там был.
   Он посмотрел на меня обиженно, как пидор на блядь.
   – Не может быть! Он столько лет сидел на квартирах! Куда все девалось?!
   – Хуй ночевал и гондон оставил. Или пропил, или в карты продул, или на баб расфинькал.
   – Нет, не тот он человек! – продолжал Псевдочехов брызгать слюной. – Иначе бы не просидел так долго в своем кресле. И потом, кооператив он собирается открывать.
   – Я тоже собираюсь, – ухмыльнулся я.
   – Ну, как знаешь, – обиделся наводчик и поддел ногой свою сучку.
   Она завизжала так, что залаяли все собаки в сквере.
   На следующий день, когда я вернулся с тренировки, Иришкин не спала. Ей очень не нравилось, что я трогаю ее холодными руками за всякие теплые места. Теперь она к моему возвращению успевает приготовить завтрак и примарафетиться. Она греет мои руки, зажав между своими и целуя их, потом я ставлю ей дежурный пистон и идем хавать. Я не могу есть сразу, как проснусь, аппетит появляется часа через два. И не люблю горячую пищу, а только теплую. Сибиряки, сербающие крутой кипяток, для меня – образец дикости. И не только из-за сербанья.
   За завтраком Ира сообщила кое-что, дополнившее информацию Псевдочехова:
   – Петька собирается кооператив открывать. Ну, не он сам, а с отцом. Но говорит, что директором будет он. Секретаршу ищет. Красивую, длинноногую, умную...
   – ...и чтобы подгузники ему меняла, – вставляю я.
   Ира смеется, а я думаю: ни хуя себе струя! Если бы звонил один сынок, я бы не обратил внимания, пусть пиздоболит, но наводчик, выходит, действительно слышал от Яценко-старшего. Значит, капуста у них есть и немалая. Я доел и отошел к подоконнику, положил руки на радиатор. Холодный, не топят уже. И тут меня пробило: ебать мою ноздрю!
   – Яценки сейчас дома?
   – Старшие на даче, прячутся от соседей, – ответила Ира, откладывая недоеденный бутерброд. Она ест медленнее меня, но заканчивает вместе со мной, как и в ебле. – Чего прятаться?! Почти всех из нашего дома уволили. Теперь дом персональных пенсионеров!
   Она ждет, как отреагирую на эту хохму.
   – А Петька сегодня будет в кабаке?
   – Нет. Суббота – родительский день, – не без ехидства сообщила она.
   – Как это?
   – Едет к ним на дачу с ночевкой, чтобы мамочка полюбовалась, надавала советов и денег и наслушалась от него оскорблений.
   – Значит, он вернется завтра?
   – Может, и сегодня, но поздно.
   – Позвони ему.
   Она хмыкнула и пожала плечами, обозначив обиду на неверие ее словам, но набрала номер. Трубку повернула так, чтобы я слышал длинные гудки. Улыбка на лице – само подобострастие, ни намека на подъебку. Ну, что ж, сейчас проверим, насколько я дорог тебе.
   – Одевайся, поедем к ним в гости.
   – Их же... – начинает она, – ...а зачем?
   – Разве не знаешь?
   Она ждала этого, боялась и желала. Если возьму на дело, в наших отношениях появится еще одна веревочка, даже цепь, которая прочнее многих других, если не всех вместе. Она задумалась, делая выбор. После долгой паузы спросила:
   – А что мне одеть? Джинсы, наверно?
   Так вот какой выбор ты делала!
   – Одевайся, как обычно. По окнам и крышам лазить не будем, через дверь войдем.
   – У меня перчаток нет, – заявила она.
   – Зачем они тебе?
   – Ну, эти... отпечатки пальцев, – ответила она, засмущавшись.
   – Там и так твоих отпечатков валом, ты же бываешь у них. Это во-первых. А во-вторых, они не заявят.
   – Почему?
   – По качану. В первый раз не заявили, во второй и подавно не сделают.
   Я нашел в кладовке разводной ключ, хотел взять пол-литровую банку с белилами, но вспомнил, что у Яценко радиатор цвета слоновой кости. Перебьемся без краски, на себя они заявлять не осмелятся.
   В квартире Яценко все было так же, как и в прошлый мой визит. Такое впечатление, что я был у них вчера или позавчера. Я втянул носом воздух, ожидая почуять надвигающуюся бедность. Нет, здесь она не скоро поселится. Будет добыча, будет что отстегивать в Ялте направо-налево людям, блядям, матросам, хуесосам.
   У Иры глаза, как у мартовской кошки, не воровать, а ебаться приперлась. Квартиру разглядывает, точно ни разу здесь не была. Руки, наверное, чешутся, готовы хватать все подряд.
   – Все будем забирать? – спрашивает она с азартом.
   – Нет. Мебель оставим хозяевам.
   Ира на полном серьезе слушает меня.
   – Только деньги, да?
   – Да, – отвечаю я и иду через зал в родительскую спальню.
   – Они там, в кабинете, – подсказывает Ира, не отставая от меня. Первый раз воровать – это еще и боязно.
   – Эти оставим хозяевам на мелкие расходы, – говорю я и сажусь на корточки у радиатора.
   Он громоздкий, из девяти секций. Справа две пробки, восьмигранные. Их не так давно выкручивали и подкрашивали. Я достаю разводной ключ, регулирую его под гайки.
   – Зачем он тебе? – удивленно спрашивает Ира.
   – Сейчас узнаешь.
   Сокровища семейства Яценко были завернуты в целлофан и перевязаны на концах, как колбаски. Колбасок было пять. В трех – наша капуста, в одном – заморская, в последнем – царские червонцы. Сколько же их наштамповал император всея?! На своем воровском веку погрел я в руках пару сотен таких. А сколько их конфисковано, переплавлено? И все равно не переводятся, бродят от хозяина к хозяину, из тайника в тайник.
   – Вот сволочи! – гневно произнесла Ирина. – А в долг не допросишься, все прибеднялись!
   – Боялись привлечь внимание.
   – И правда, Рокфеллер... – говорит она после некоторого раздумья.
   – Кто?
   – Петька. Говорил, что будет богатый, как Рокфеллер.
   Сравнила хуй с пальцем! По совковым меркам его папаша был богат. И еще по меркам какой-нибудь Гвинеи-Биссау. Там бы он был важной птицей, ходил с золотым кольцом в ноздре.
   Я закрутил гайки. Уверен, что это не единственный тайник. Должны быть на даче и в огородах бабулек, мамаш Петькиных родителей. Мне на первый раз хватит. Этого мало за неполный год отсидки, но есть смягчающее обстоятельство: подтолкнули меня на путь истинный. Я завернул добычу в газету и положил в хозяйский пакет украшенный чахоточной красоткой. Чем проще выглядит, тем меньше внимания привлекает.
   – Пошли, – позвал я Иру.
   Она стояла перед открытым шкафом и рассматривала шубы, лисью и седую норковую. В глазах было столько азарта, сколько у анархиста-беспредельщика при виде связанного мусора. Размер не ее, наверное, хочет их в клочья порвать. Дитя, али не разумеешь, яко вся сия внешняя блядь ничто же суть, но токмо прелесть, и тля, и погуба?!
   – Оставь их. Я с ними светиться не собираюсь.
   – Нет.
   – Сваливаем! – потребовал я.
   – Нет! – повторила она, тупо глядя на шубы. – Их тоже возьмем.
   Если хочешь ты носить шапочку из зайца, полезай ко мне на хуй и царапай яйца. Все остальное пресекается на корню. Я закрыл шкаф, обхватил Иришку за талию и понес на выход. Она отбивалась так, будто от хуя оттаскивал. Подтолкнуть к воровству – не проблема, остановить – это да!
   Мой миленок от тоски
   Сломал хуем три доски —
   Крепнет, крепнет год от года
   Мощь советского народа!
   Состояние, в котором я находился после второй ходки, можно охарактеризовать одним словом – похуизм. Зоны не боялся, а работать не собирался. Работа – не хуй, стояла, стоит и стоять будет. Я ее не трогал, не самый ебанутый. Куда не посмотришь, один рубит, а семеро в хуй трубят. И во всем остальном бардак полнейший, с зоной не сравнить, там порядка намного больше. На зоне даже мат – редкость. Каждый знает свое место и ведет себя соответственно, за слова отвечает.
   Кореша снабдили меня адресами наводчиков. Я бомбанул несколько хат и поехал в Крым оттягиваться. Там я действительно отдыхал. Брал бабу белую да вина красного и ебал по-черному – пустился в блудную.
   Кончился сезон и я поехал в гастроли по стране. В некоторых городах тормозился на день-два. Поставлю хату и дальше подамся. В других задерживался на недельку-две, если находил подпольную секцию каратэ, в которой было чему поучиться. У мусоров я проходил под прозвищем Книжник. За то, что прихватывал интересные книги. На одной хате была такая знатная библиотека, что я чуть не засыпался, еле успел унести ноги до прихода хозяев и ничего, кроме книг, не взял. А потом мне вдруг стало скучно. Зачем воровать, если и так башлей больше, чем мне надо?! Пил я в меру, проигрывать в карты не умел, редко получалось, бабы сами на хуй прыгали – на что еще тратить?! Но я-таки нашел – подсел на иглу.
   Дурь я и раньше шмалил, а кололся всего раз на зоне. Решил попробовать. Разочаровался, потому что ожидал большего. А тут заскочил в Толстожопинск, заглянул к Чичерину. Он угостил колесами, потом предложил уколоться за компанию – и покатились яйца с горки, а хозяин под гор у . Не скажу, чтоб кайф был супер, но жизнь становится намного проще. Ходишь себе, почесываешься, и так тебе все по облому, так полон самим собой, легкостью собственного бытия, что лучше не придумаешь. Но хорошо – это хорошо, а слишком хорошо – это уже хуево. К этой простой мысли я пришел не сразу, по облому было извилины напрягать. Я забросил спорт, баб, карты. Кроме наркоты меня ничего не интересовало, а на нее денег хватало. Гонят это все в газетах, что наркомы ради дозы идут на преступление. Придурки жизни, осколки жопы – да. Такие и за стакан вина глотку перережут. В те времена любителей было мало, мак и конопля где только ни росли, не ленись собирать. Чичерин каждое лето запасал целые стога маковой соломки, на следующий год оставалось. Частенько я у него на шару кололся. Приду утром, когда он для себя готовит, уколемся втроем – я, он и Кобыла, и потопал к себе. Шагаешь по улице, вокруг людишки суетятся, дерутся за кусок колбасы, а ты живешь эпохою, тебе заботы похую. Гостил я на даче у Шлемы. И ему хорошо – сторож бесплатный. Накидаю березовых дров в камин и сижу смотрю часами, как они горят, как бьется пламя.
   Зима пролетела незаметно, не помню даже, холодная была или нет. В начале марта вышел я утром из дому поссать на мороз. День был солнечный, снег под деревьями отливал голубизной и воздух пах весной. И все это мимо, мимо...
   Я подгреб к краю крыльца, достал из ширинки сморщенный хуек. Лучше нет красоты, чем поссать с высоты. Желтая струя пробила скважину в снегу. Я стряхнул с хуя последние капли. Сколько ни ссы, а хоть капля, но в трусы, Спрятал его в трусы и попытался вспомнить, когда последний раз ебался. Не ночует хуй в пизде, значит, скоро быть беде. Я постоял на крыльце, переминаясь с ноги на ногу. Привычка ходить босиком – все, что осталось от занятий каратэ. Хватит, решил я, подурковали – пора и честь знать. С этого дня ни капли в вену, ни сантиметра в жопу.
   Решить было легко, а выполнить... Ломка – это не просто боль и даже не боль вовсе, это высшая степень желания. Я хотел уколоться, меня словно подталкивали к химке, которую я зашвырнул с крыльца в сад. Или стоит пройтись к Чичерину – и покой. Необъяснимая тревога сменялась вспышками гнева. Я метался по даче, круша старую мебель, но боли не ощущал. Когда стало совсем невмоготу, сделал горячий укол. Тело полыхнуло от внутреннего огня, покрылось ядреным потом. От меня так сильно завоняло псиной, что самому стало противно. А говорят, своя пизда не воняет. Минут пятнадцать я балбел, затем все началось с еще большей силой. Я в одних трусах выбежал во двор, упал в снег. Я катался по нему, колючему и скользкому, и казалось, что снег шкварчал и таял подо мной, как под раскаленным железом. Снеготерапией занимался до тех пор, пока не ощутил холод. Зашел в дом – опять заколотило меня. Вернулся в снег. И так несколько раз. К ночи полегчало, я забылся в тревожном сне, в котором пытался уколоться и просыпался от страха. Где была явь, а где сон – не разобрать. Главное, что ни во сне, ни наяву не ширнулся. Была ли это сила воли – не знаю. Считаю, что просто упрямство. Если решил, то расшибусь, но добьюсь своего.
   Три дня я не высовывался из дачи, боялся неведомо чего или кого. Я ходил по комнатам, собирал обломки погромленной мебели, а потом сидел у камина, смотрел, как они горят, боясь оглянуться. Позади было что-то жуткое, я ощущал это что-то затылком. Чувствуют хуй в жопе, все остальное – ощущают. Справиться с жутью у меня не хватало сил. Дряблые, словно разрыхленные, мышцы разучились распирать шкуру, не способны были поднять что-либо тяжелее ложки. Но и жрать не хотелось абсолютно, только воду хлебал ведрами.
   На пятый день я с утра позанимался два часа и пошел к Шлеме. Его жена охнула, увидев меня. Потом рассказывала, что я настолько с лица спал, что щеки к зубам прилипли. Она посадила меня за стол и налила полную тарелку хохляцкого борща, в котором ложка стоит, как хуй, и от которого хуй стоит, как ложка. Я наебнул одну тарелку, вторую. Нацеливался на третью, но хозяйка подсунула мне вареники с творогом и с картошкой. Света смотрела на меня, как на людоеда. Мама подкладывала мне и наставляла ее:
   – Видишь, как дядя кушает? И ты так должна, а то не вырастешь!
   Девочка представила, какой дылдой вымахает, и вовсе перестала есть. Она возила ложкой в тарелке и пялилась на меня черными глазенками из-под низкой челочки. Казалось, она сейчас произнесет удивленно: “Вот так хуй – не стоит, а красный!” Промолчала – и на том спасибо.
   Прибежал на обед Шлема, и я сказал ему:
   – Нужна хата. Срочно.
   – Хорошего ничего нет, так – мелочевка.
   – Давай любую. Хватит хуйней маяться!
   – Правильно, пора за дело браться. Что проебано ворохами, не соберешь крохами. Твоих денег уже не осталось, – сообщил Шлема, надеясь, что наркота отшибла у меня память.
   – Наебешь, когда срать сяду, не раньше и не позже, – остановил я его. – Говори адрес.
   Хозяева до вечера были на работе, и я сразу пошел к ним в гости. Часа через три вернулся к Шлеме с барахлом. По пути заглянул в магазин и купил большого лопоухого Чебурашку. Подарил его Свете. Задроченная учителями спецшколы с английским уклоном и музшколы, образцово-показательная еврейская девочка закусила нижнюю губу, чтобы не зареветь от счастья, и убежала в свою комнату, позабыв сказать спасибо. Я сбагрил барахло Шлеме по дешевке и поскакал рысачить по стране советов, воруя ради самого процесса.
   Милка– милка, ясный свет,
   Скажи, любишь али нет?
   Если любишь хоть немножко,
   Покажи пизду в окошко!
   Я никогда не объяснялся в любви и не делал предложения. Мне и так давали. Еще в юности решил приберечь эти слова для единственной. С годами сложилось впечатление, что так никому их и не скажу.
   Иришкин в последнее время была не просто шелковая, прямо стелилась передо мной. Задержка у нее затянулась на три недели, о чем напоминает мне при каждом удобном случае. К гинекологу идти боится, потому что тогда придется поставить меня перед выбором, а она не уверена, что сделаю правильный. Я с легким презрением наблюдаю за ее маневрами. Как это унизительно – быть бабой!
   Живот у нее пока не вырос, на курорт можно везти. Подыскивать другую лень да и привык я к ней. Старею, наверное.
   – Сессию сдала? – спросил я однажды утром, когда она, встав сосрання, намыливалась в университет.
   – Один экзамен остался, – молвила Ира, подкрашивая губы неяркой помадой. – Ох и зануда! Такой молодой, а такой вредный!
   – Преподаватель?
   – Угу, – она почмокала губами, размазывая помаду. – Такое ничтожество, а жена у него – приятная дама, на заочном методистом. Всегда его по имени-отчеству называет, – Ира передразнила: – Василий Федорович! – Еще чуть подмазюкала губы и продолжила: – Будто стесняется его. Так ему и надо, зануде!
   – Как его фамилия?
   – Журавлев.
   Я чуть не свалился с кровати.
   – Сколько ему лет?
   – Чуть старше тебя. И уже кандидат, и говорят, докторскую скоро будет защищать, – промолвила она с нотками укора.
   Только диссертаций мне не хватало! О влиянии блядства на северное сияние. Я давно уже высрал все, что ты учишь. Люди – пахать, а мы – хуями махать.
   – К нему идешь?
   – Да. Еле выпросила в деканате направление на досрочную сдачу. Он сказал, чтоб никому не давали. У него сейчас пара на заочном, попробую уговорить. Если не получится, вечером домой к нему пойду.
   Она заканчивает разрисовку лица, натягивает юбку через голову. Странно, что не через жопу. С юбкой на голове я и валю ее на кровать.
   – Мне же надо!.. – она пытается стянуть юбку.
   – Я за тебя сдам.
   – Ты что?! – пугается она.
   – Не боись, все будет путем.
   Ира с радостью забывает о Журавлеве и одни ловким движением принимает удобную для меня позу, раздвигает ляжки пошире. Для чего у бабы ноги? Чтоб не сбился хуй с дороги!
   Я становлюсь на колени между ее ног, беру за ляжки и натягиваю пизду на хуй. Губки раздвигаются, открывая алую, сочную мякоть. Иришкин просовывает руки под мои согнутые колени, цепляется покрепче и подается тазом вперед и вверх, надеваясь рывком на сгибающийся хуй. И плавно опускается, соскальзывая с него. Мы снова движемся навстречу друг другу и я вталкиваю хуем в пизденку упругий шарик воздуха, который врезается, разбиваясь, в матку. Ира стонет, закусив губу и мотнув головой. Сиськи ее, осевшие, но с надроченными сосками, колыхнулись, по животу пробежала рябь, внутри его екнуло и воздух с плямканьем протиснулся между хуем и стенками влагалища. Я ебу именно ее, и рад этому, и стараюсь изо всех сил. Хуева потуга – пизде подруга! Перед тем, как кончить, Ира широко распахивает глаза, помутневшие, словно наполненные спермой, которая сейчас потечет в нее, несколько раз коротко вдыхает воздух – и будто с неохотой, тяжело, но тоненьким голоском, стонет протяжно и жалобно. Влагалище обмякает и словно бы приклеивается к медленно увядающему хую, выталкивая его.
   Иришкин ложится на бок, целует меня в плечо. Уверен, что и она ебется именно со мной, что ей не надо вспоминать другого, чтобы кончить. Она кладет руку на хуй, пожухший и еще недосохший, и не то чтобы гладит его, а скорее ласкает прикосновениями. Ящик держится гвоздем, баба – хуем.
   Вечером я поехал к преподавателю Журавлеву Ивану Федоровичу, молодому, но уже зануде. Живет он вместе с женой и дочкой в семейном общежитии в комнате на пятнадцать квадратов. Все трое были дома. Василек повзрослел, меньше в нем стало щенячьего визга. А жаль! Очки, правда, такие же, как раньше, с темно-коричневой пластмассовой оправой. Может быть, те же самые, он парень аккуратный и бережливый. Серовато-желтые глаза смотрели на меня сквозь толстые выпуклые стекла и не хотели узнавать.
   – Богатый буду, – сказал я, глянув через его плечо на удивленно-испуганное лицо жены, моей бывшей любовницы Нины.
   – Здравствуйте, – молвил Василек, узнав меня.
   Ну, со мной дистанцию не подержишь. Забыл, засранец, как на моих руках обсыкался?! Я напомню.
   – Привет! – хлопнул я его по плечу и двинулся к Нине.
   Она отступила к столу, закрывая собой девочку лет десяти, не похожую ни на папу, ни на маму, которая сидела перед открытой книгой.
   Я поставил на стол две бутылки шампанского и торт, а коробку конфет сунул в руки девочке. Другой рукой провел по мягким пушистым волосам, а затем – тр-р-р-р! – прощелкал пальцами по упругому ушку. Она игриво хихикнула, отклоняя голову, прижала коробку к груди и радостно пискнула:
   – Спасибо!
   И сразу съежилась под гневным взглядом мамы.
   – Иди к Ларисе поиграй, – велела Нина.
   – А уроки?
   – Потом доделаешь.
   Девочка передернула хрупкими плечиками, как раньше любила делать Нина. У двери она обернулась и обменялась со мной взглядами, полными взаимной симпатии. Была бы она лет на семь старше, подумал бы, что строит мне глазки. Видимо, та же мысль пришла и в голову Нины, потому что стала еще мрачнее.
   Я сел за стол, а Журавлевы стояли передо мной, как подсудимые. В отличии от Василька, Нина повзрослела, выглядела старше его, скорее матерью, чем женой. Она обабилась, стала женственней, блядовитей, хотя на лице была написана верность супружескому долгу. Верная жена думает под мужем о другом. Неприступные бабы – это неудавшиеся бляди, для которых не существует золотой середины.
   – Фужеры дашь или с горла будем пить? – спросил я у нее, а Васильку разрешил: – Присаживайся, не стой, как засватанный.
   Точнее было бы – как поебанный. Журавлев правильно меня понял, быстро сел напротив, а жена его достала из серванта, заставленного всего наполовину, два фужера. После некоторого раздумья поставила и третий. Заняла позицию позади мужа, нависла над ним, и казалось, что прикрывает, как квочка цыпленка. Чего она боится? Что сцену ревности устрою, забыла, как я ее под Василька подкладывал?
   – Да, небагато живете, – сказал я, обведя взглядом их нору, набитую дешевой мебелью.
   Хозяева промолчали, даже не выдали типичную отмазку неудачников, что не в деньгах счастье. Конечно, оно в любви. Богатый строится, а бедный в пизде роется. Правда, по Нининой кислой физиономии что-то не заметно, чтобы ей хватало. Я вас люблю, а хули толку, ебаться хочется, как волку.
   – Ну, что – так и будем в молчанку играть?! Думал, встречусь со старыми друзьями, посидим, выпьем, молодость вспомним, а вы... Орде татар обрадовались бы сильнее! В чем дело, Василек?
   – Ни в чем, – натужно выдавил он. – Ты неожиданно так...
   – Если бы предупредил, – поддержала его жена и метнулась к другому столу, поменьше и заставленному кастрюлями. – Сейчас приготовлю что-нибудь.
   Не стал ее тормозить, пусть за хлопотами придет в себя. Муж, понаблюдав за ней, переложил руки с коленей на стол и расправил спину. Потом вспомнил об очках, протер их. Без очков выглядел совсем чмошным. На зоне его запетушили бы в первый день, если бы не успел в суки податься. Да и там бы ему житья не было.
   Я открыл бутылку, разлил по фужерам.
   – Мне чуть, – попросила Нина, – завтра рано вставать.
   Я не послушал, налил до краев, вспомнив, как энное количество лет назад пила со мной наравне и утром была свежая, как первый снег.