Закончился и второй срок. Обожженный опытом, он, нигде не задерживаясь, превратившись в невидимку, добирался в Москву. Наконец это ему удалось осуществить, хотя на какой-то станции, где вышел из вагона проветриться, его чуть было не забрали заодно с какими-то гавриками, затеявшими на перроне драку. Отделался благодаря проводнику своего вагона, заступившемуся за него.
   Все эти годы он мечтал о Марьиной Роще, о встрече с друзьями, но о матери не думал. Слухи доходили, что в доме Скита живет тот дядя, который когда-то обратил внимание на их бедственное положение; не хотелось Скитальцу осваиваться в этой непривычной обстановке, он был свободолюбив, привыкший к вольной жизни. А друзья… Марьинские воры… Им хотелось рассказать о многом, например, как ему плохо от того, что с ним в лагере не считались, поскольку он не был принят в закон. Он, конечно, понимал: ничего еще в своей жизни воровского не совершал, только вертелся около воров – не основание для принятия в закон, но он же… сочувствующий, как фраерами принято про некоторых говорить.
   Он понимал, что иные его друзья могут уже и в тюрьме оказаться, с этим всегда надо считаться в воровской жизни, но кто-нибудь, может, все же присутствует и кладбище Лазаревское наверняка на месте. Хотя, конечно, надо будет как-то обеспечить тылы, значит, надо считаться с рамками малоприятной фраерской цивилизации с ее регламентом и правилами, как то: прописка и трудоустройство. Мать вполне искренне клялась достичь в этом вопросе максимального, дойти аж до самого Калинина. Ему и самому тоскливо было в дальних неласковых краях, и он уже имел опыт: могут туда запрячь, даже если ты ничего плохого не сделал, просто потому, что ты уже состоишь на учете, как с ним уже и случилось на станции «Тайга». Он не очень верил в благополучный исход в вопросе прописки, в этом тоже у многих имелся достаточный опыт, тюрьма никогда легко не расстается со своими питомцами, но можно было и надеяться, учитывая, что он еще ничего из себя не представлял в уголовной жизни.
   Однажды он направился в нарсуд. Уселся в коридоре на стульчике, чтобы осмотреться, сориентироваться. Дверей в коридоре много, в которую сунуться? То и дело проходили люди, мужчины, женщины, но вот он заметил девушку, выходящую из одной двери – и больше, кроме нее, он ничего вокруг не сознавал.
   Он, конечно, с интересом присматривался к женщинам. Это естественно. Ведь до тюрьмы их не знал, после лишь Анюту, ту женщину в прилагерном поселке. Теперь он с новым интересом стал смотреть на них. Раньше, собственно, и не было никакого интереса, хотя каких только историй, связанных с любовью, ему не приходилось слышать в тюрьме… Он даже не умел предаваться самоудовлетворению, хотя знал, что другие этим занимались: он не умел создавать в воображении моменты любви, способные вызвать извержение, потому что не знал их. Этот же человеческий акт в тесной жаркой комнате, когда рядом сопели малолетние дети, не дал ему в сущности ничего, кроме самоутверждения – у него уже была женщина.
   Он помнил девушек, с которыми воры жили на кладбище, когда его, бывало, просили покинуть шалаш, когда воры, особенно Тарзан-здоровяк, часто таскали их туда. Скит помнил, как доброжелательно они все над ним насмехались, выпытывая, знает ли он уже, что это такое, не хочется ли ему попробовать с Машкой или с Райкой, а от предлагаемых дам несло водочным духом, если не сказать хуже. Ему никогда не представлялось, какое это ощущение, когда от одного взгляда на девушку захватывает дыхание, как, якобы, бывает, – о том он в книжках читал, рассказывали и другие; у него лично дух никогда не захватывало. Не захватило и теперь, когда эта девушка появилась в коридоре, дыхание оставалось нормальным, но смотрел он на нее, действительно, не отрываясь (в книжках пишут: как завороженный) .
   Конечно же, и она его заметила, улыбнулась, и красива она была невероятно, на его взгляд, – в темно-коричневом, легком, почти воздушном платье, с каштановыми пушистыми длинными локонами, обрамлявшими ее овальное нежное личико с большими голубыми глазами; она улыбнулась ему, он же застеснялся, но отвернуться не мог, и тут она к нему подошла, чтобы спросить:
   – Откуда, друг?
   Никогда ему не было так неловко, он растерялся: неужели она сама с ним заговорила?! Заметив его смущение, она просто сказала:
   – Я – Варя, твоя школьная подруга.
   Даже не верилось: она – Варя?! Эта красавица и та замухрышка… Одно и то же лицо? Кто бы подумал!.. Удивился Скиталец и обрадовался. Он скомкано объяснил, откуда и зачем здесь.
   – Тебе в канцелярию, – объяснила Варя; она взяла его за рукав и повела за собой. Оказывается, она здесь работала в качестве секретаря.
   Естественно, дальнейшее делопроизводство в суде сильно облегчилось для Скитальца, и он через пару дней получил разрешение на жительство в Москве, но оно оказалось недостаточным для так называемых «органов», осуществляющих режим всеобщего повиновения в городе, и сколько они все ни бились, органы не шли навстречу Скитальцу. В результате ему ничего не оставалось другого, как петь для друзей на кладбище о том, что «и вот, друзья, как трудно исправляться, когда правительство навстречу не идет; не приходилось им по лагерям скитаться, вот когда побудут, тогда они поймут»…
   Это были годы его цветущей юности. Ему исполнилось девятнадцать.

2

   Объявился у Скитальца в эти дни новый приятель, который даже кличкой приличной хвастаться не мог, а звали его, представьте, просто Николай. Видно из-за того, что и внешностью обладал весьма заурядной, в ней не было решительно ничего, что бы послужило основанием для какой-нибудь кликухи. Когда у него нос не надкусан, зубы не выбиты, шрамов на «циферблате» никаких – как его прозвать? Только и остается что Колей, как его, собственно, окрестила родная мать. Познакомились на кладбище и в самое время: ни Тарзана, ни других прежних своих друзей Скит не застал, кто сидел, кто просто растворился в безбрежной воровской жизни. Одним словом, Николай – был совершеннейшая обыкновенность, отсюда и получилось, что Скитальцу не оставалось ничего другого, как самому дать ему кличку. И он это сделал – стал звать приятеля Обыкновенный. Кликуха двадцатилетнему бродяге не сразу прижилась, слово Обыкновенный представлялось шпане трудным, она спотыкалась о него, стали это упрощать, говоря, вместо Обыкновенный – Простак, в результате окончательно так и сложилось: Коля Простак.
   У Коли Простофили (это уже Скиталец еще более конкретизировал прозвище приятеля) была девушка по имени Тося, тоже из себя не ахти, так что, если Коля – Простак, то девушка его – Простушка. Два сапога… как говорится. Однажды случилось Скиту провожать приятеля, когда тот шел на свидание к Тосе. Встреча была назначена у кинотеатра «Труд». Тося была с Варей.
   Варя как-то изменилась с тех пор, когда они встретились в коридоре суда. Она стояла хрупкая, стройная, слегка напудренная, с подведенными тенью глазами, от которых трудно было оторвать взгляд. Одета во все бежевое. Дина Дурбин! Портрет этой американской актрисы ему доводилось видеть в каком-то журнале, вернее на вырванной страницы киножурнала.
   Ему показалось, что ее глаза за прошедшие дни приобрели какую-то особенную выразительность, а маленький прямой носик мог принадлежать лишь принцессе. И эта красавица – его школьная подруга! Что сказать? Оробел он окончательно, а тут еще собаки – бессовестные твари! – на виду у всех стали заниматься черт знает чем, причем оба кобели…
   Простофиля предложил прогуляться – за билетами в кино стояла большая очередь, в которой никому не было охоты торчать. Затем последовало другое предложение: идти посидеть в ресторане «Север». Варя категорически отказалась:
   – Я не привычна к ресторанам…
   Тогда Тося пригласила к себе домой. Она проживала недалеко, на 4-м проезде Марьиной Рощи. По пути Простак и Скиталец зашли в гастроном и приобрели все необходимое к столу.
   Тося проживала со своей матерью – с тетей Нюрой, так ее звали в Марьиной Роще. Две небольшие комнаты, маленькая кухонька, старая мебель, в ней главное – круглый стол (его-то и накрыли). Тетя Нюра, общительная простая женщина, тоже работала в столовой. Все понемногу выпивали, тетя Нюра поставила пластинку и от патефона неслись романтичные, тоскующие песни Лещенко. Выпивала и Варя. Скитальцу нравилось, что она не жеманничала, не отнекивалась. Она всячески старалась не уделять Скиту чересчур много внимания, даже, можно сказать, буквально окружила его безразличием, как и он совершенно не замечал ее: они не замечали друг друга настолько настойчиво, что не заметили, когда легли спать в эту ночь, а легли они, надо сказать, в кровать тети Нюры, где утром и обнаружил себя Скиталец, проснувшись первым.
   Он не знал, должен ли радоваться такому повороту дел, что всё так неожиданно вышло. А что, собственно, вышло? Скиталец не знал, было ли что-нибудь, или они просто спали, как невинные агнцы, будучи уморенные водкой и невниманием друг к другу.

3

   Им пришлось обитать по чужим углам. В Роще в те времена практиковалось сдавать углы. Наконец, более обстоятельно обосновались в старом деревянном доме где-то в тупике на Полковой. В крохотной комнатушке на втором этаже. С сараем во дворе впридачу. Комнатка служила им как зимняя квартира, сарай же в качестве летней дачи. Они оборудовали сарай внутри: постелили на пол ковровую дорожку, обставили «мебелью» – сундуком, старым шкафом, еще деревянный стол, табуретки, добыли деревянную кровать с лоскутным одеялом, подушки.
   У Скита ранее не было домашнего уюта. В тюрьме ему мечталось о любви. Эта мечта само собой была связана с домашним уютом…
   Он, она и их жилье. Красивая девушка означала для него одновременно и защищенность от одиночества, в котором он себя интуитивно осознавал всегда с того времени, как себя помнил.
   Варя объяснила ему и свое стремление:
   – Я давно хотела влюбиться, даже сама не знаю, как давно, но встречалось все не то – то комсомольцы, то блатные, а чтобы нормальный кто-нибудь… Хотелось встретить настоящего.
   Скиталец удивился:
   – Но ведь и я в некотором смысле как бы из этих… И с чего ты взяла, что я настоящий? Я и сам еще не понимаю, каким мне быть должно.
   Но ему льстило, что она считала его настоящим. Еще она требовала слов любви… Они бродили по Роще, ходили вдоль железнодорожного полотна, и она упрекала его:
   – Почему ты никогда не говоришь мне: «Я тебя люблю»?
   Скиталец не понимал, что она от него хочет.
   – Что ты меня любишь? – переспросил он.
   – Да нет, – она вспыхнула, – что я тебя люблю, то понятно, но ты не говоришь, что ты меня любишь.
   – Кого ж еще? – удивился Скит. – Ведь это как дважды два.
   Варя приставала:
   – Тогда так и скажи: «Я тебя люблю».
   Скит повторил:
   – Я тебя люблю.
   – Прямо выдавил из себя, – сморщилась Варя, – если бы сама не настаивала, то и не сказал бы.
   – Но я же все равно… Просто зачем говорить? – Скиталец недоумевал.
   – И впрямь все равно, как одолжение сделал, – она явно над ним насмехалась.
   Хотелось ему тогда ей доказать, что нет ничего и никого на свете, кого бы он любил, кем бы дорожил более, чем ею, но промолчал: он действительно не умел болтать о любви. Он считал, что смешно, пошутив, уточнять: «Я пошутил». А она ему бросила, что он просто-напросто не музыкален. Опять непонятно:
   – Причем здесь это?
   – А притом, что для меня эти слова – музыка. Соображаешь?
   В прописке ему отказали, следовательно и работу найти было нелегко; тем не менее он каждый день уходил, якобы искать ее, но ходил воровать. Не жить же ему на ее иждивении, в самом деле.
   К Вариной матери он не пошел, Варя отсоветовала, считая, что лучше пусть все сложится так, как угодно судьбе, зачем торопить события? Они всегда были вместе. Скиталец избегал мест сборища воров, промышлял в одиночку. Ему в этом никто не препятствовал. Он был свободен даже больше, чем ему хотелось. В жизнь воровскую его никто не тянул, воры его знали и многих из них знал он, с ним все были приветливы, над его любовью добродушно пошучивали, некоторые даже завидовали ему. Что и говорить, как сама воровская жизнь изменчива, так и любовь: в ней встречи-расставания. Так что хорошей паре, относившейся друг к другу с нежностью и преданно, почему не позавидовать?

4

   Миновало с полгода. Варя ходила в суд на работу; Скит искал хоть какую-нибудь работу, но, конечно же, не находил. Он уверял Варю, что иногда ему удается найти временную работу, и она делала вид, что верит этому: надо было каким-то образом объяснить происхождение денег, продуктов, которые время от времени он ей приносил. В воровском мире еще царило относительное спокойствие. В те же конфликты, которые так или иначе возникали, он не совался – он был не в законе и не его дело знать, чем заняты профессиональные урки.
   Если он мечтал когда-то стать вором в законе, после женитьбы (он лично считал, что женился на Варе, как и она считала себя замужем за ним), он об этом уже не думал. Да и воры не тянули его, им еще не было нужды пополнять ряды, еще не было резни, даже суки не стоили разговора, не было и других мастей.
   Варя и Скит переселились из сарая в комнату, когда однажды их посетила ее мама. Собственно, в эту историческую минуту они как раз находились во дворе, сидели на скамье в ярких теплых свитерах, прижавшись друг к другу, и строили планы: о том, как у них все будет, когда, наконец, он пропишется и устроится работать на завод «Борец», где когда-то работал матрос Железняк, и получат свою собственную квартиру, которую, в виде исключения, не обворуют, учитывая задушевные связи Скита со специалистами воровского дела; мечтали о том, как у них родится ребенок и как однажды они будут совершать прогулки втроем. А мама, Мария Евгеньевна, уже стояла позади них и молча наблюдала влюбленных.
   Мария Евгеньевна не была знакома с матерью Скита, хотя и знала, что та – буфетчица в кинотеатре. Она даже однажды, после ухода Вари из дома, заходила в этот буфет, но не стала знакомиться с этой угрюмой женщиной – не верила в серьезность увлечения дочери Скитальцем, бродягой, – а тогда чего ради? Где-где, а в Марьиной Роще знали цену воровской любви, воровские «жены» столь нравственно свободны, как и цыганки, хотя у последних преданность мужьям традиционна, даже дело чести. Воровская же жена… За примером далеко ходить не было нужды: в соседнем доме от нее проживала воровская жена. Сама не воровала – нет. Говорили, воры пытались ее натаскать, но… не воровка. А живет с вором. Если это можно назвать жизнью – упаси боже! Конечно, и воры, как и вообще люди, всякие встречаются, но надеяться, что Скит хороший человек…
   Мария Евгеньевна не знала, что Скит еще не вор в том смысле, что не «член партии». Она не разбиралась в подробностях воровской жизни, как большинство обычных людей, не вникающих в хитросплетения каких бы то ни было политических коллизий.
   Но картина, открывшаяся ее глазам во дворе, где рядышком сидели молодые, защемила ее сердце знакомой болью и мгновенно разбудила воспоминания о времени, ушедшем навсегда.

5

   Однажды Скит сел в электричку, чтобы отыскать какое-нибудь место для своей семьи: Варе уже не было смысла скрывать от матери и Тоси свой значительно увеличивающийся живот. Но случилось так, что, прежде чем сесть в электричку, он зашел, или, говоря правильно, заканал в гастроном на Чкаловской, где почти без труда стал обладателем «пузыря». Этого было достаточно, чтобы разбудить в нем инстинкт охотника. Ему уже представлялось, как выкупает (вытаскивает – жарг.) дутого шмеля (толстый кошелек – жарг.).
   Взяв пузырь, он направился на перрон Курского вокзала, намереваясь сделать посадку на поезд, следующий до Петушков. Войдя в вагон, выпил содержимое пузыря, затем решил прошвырнуться по вагону. Майдан (поезд – жарг.) уже был на ходу, оставляя позади пригород столицы. Заканав в очередной вагон, он обратил внимание на маму, сидящую рядом с пацаном лет шести. Над ней висел баул.
   Женщина выглядела подавленной, словно чем-то опечаленной. Толстый, неприлично упитанный пацан рядом с ней смотрелся отталкивающе, был капризен, что-то от нее требовал противным голосом.
   Какая несуразица, промелькнула мысль, какое несоответствие: у такой симпатичной дамочки этакий отвратительный выродок. Зайдя с тыла, Скит через пару минут спокойно, как свой, снял висевший баул, а еще через несколько минут, стоя на опустевшем перроне, с удовольствием провожал взглядом уходящий майдан. Уединившись недалеко от железнодорожной платформы, он с нетерпеливым любопытством стал изучать содержимое баула. В нем оказались четыреста рублей с мелочью, кое-какие вещи домашнего обихода и ксивы: паспорт, сберкнижка; еще присутствовала телеграмма, из нее явствовало, что ее муж попал в больницу в городе Владимире, что ему предстоит операция.
   Деньги небольшие, но все же… Документы… Скиту представилась эта подавленная женщина и им овладело неприятное чувство: ведь она ехала в больницу к мужу. В паспорте место ее прописки – Реутово. Конечно, содержимое баула не говорило о том, что она едет в больницу. Вдруг подумалось совершенно несвойственное: а не вернуть ли баул? Тут же вспомнил противного пацана с мерзким голосом – да ну их к черту! Обойдутся. Он вернулся на платформу, приближалась электричка в сторону Петушков. Он вошел, сел в конце вагона, повесил баул и задумался. Почему-то на него удручающе действовал побитый вид той женщины. Там беда, а он – в кураже!? И у него самого жена – сказочная красавица… Он сошел в Реутово, отправился поискать эту улицу…
   Открыла ему она сама, удивленно уставилась на свой баул, затем вопросительно на Скита.
   – Вот, – протянул он баул, – подобрал. Ваш?
   – Да, да, господи! – как она обрадовалась. – Да что же вы стоите, проходите, садитесь, я вас угощу чаем.
   Противный мальчик на толстых ногах вышел из соседней комнаты, уставился злобным взглядом на Скита, а женщина действительно налила в чашку кипятку, положила заварку, указала на сахарницу, достала печенье.
   – Вы пейте, я на минуточку, – и вышла в другую комнату, захватив с собой противного мальчика. Скит неохотно прихлебывал чай.
   В другой комнате женщина говорила по телефону с каким-то Федором Абрамовичем. Наверное, иронически подумал Скит, рассказывает о редком проявлении честности, наверное, станет навязывать вознаграждение.
   Скоро она вошла в кухню, стала расспрашивать, откуда он сам, где живет, как нашел баул. Затем позвонили в дверь, и, когда она открыла, вошла милиция.
   – Вот, – показала она на Скита, – сидит голубчик аферист, сперва украл, теперь принес, чтобы в доверие войти. А что у такого на уме?
   Из соседней комнаты вышел противный мальчик, показал на Скита пальчиком и нечленораздельно произнес мерзким голосом:
   – Вы-ы-ы!
   Вот как все обернулось.
 

Глава четвертая

1

   Дальнейшая жизнь Скитальца превратилась в калейдоскоп событий, перемешались годы, люди и географические названия, пересыльные тюрьмы, телячьи вагоны и колотушки от конвоя три раза в день в пути следования: Владивосток, Заполярье, Охотское море и «чудная планета Колыма, где двенадцать месяцев зима, остальное – лето». Сопки, дожди с градом, голод, болезни, морозы, пурга, обмороженные ноги и носы. И воспоминания о Марьиной Роще, о кладбище, о жене (Варю он считал своей женой) с их малюткой. Скиталец боролся за свою жизнь с ее необычайными суровостями, валившимися на него каскадами. Он писал и писал Варе, но ответов на свои письма не получал.
   Настал 1941 год – началась война. В жизни Скита в этой связи ничто не изменилось, единственно – условия лагерного быта стали еще более жесткими, участились произволы охраны и надзирателей, а лагерные придурки напивались и издевались над «быдлом», то есть работягами. В этом особенно отличался комендант в одной из зон, куда занесла Скитальца судьба. Этот субъект обожал демонстрировать свою силу. Он окружил себя ватагой удалых молодцов-телохранителей, законом для них являлась только его сила, оправдывавшая отсутствие ума. Он безнаказанно терроризировал людей, пока однажды, в дождливую погоду, когда он один, пьяный как всегда, пробирался меж бараков, ему сократили жизнь.
   На другой день искали убийц. Таскали на допрос всех, кого подозревали. И Скита тоже. И особенно его усердно пытали: видать, кто-то на него донес. Так во всяком случае ему намекнули. Скиталец объяснил, что об убийстве коменданта ничего не знает, но ему доказывали, будто его видели в час убийства, кум даже свидетеля выставил, им оказался нарядчик (должностное лицо из заключенных – А.Л.), член банды убитого коменданта.
   Скиту везло в картах, он всегда был в кураже, оттого ему и завидовали; одни стремились ему угодить, другие искали повод ограбить. Его допрашивали с помощью куска железной трубы…
   Пришел он в сознание весь в холодном поту, и словно ослеп, во всяком случае он не видел окружающих.
   – Хватит притворяться! – орали на него и угрожали забить насмерть. Когда человек избит уже до такой степени, что едва жив, в таком состоянии часто теряется чувство страха или расчета, оттого, наверное, Скиталец и прохрипел своим мучителям, что они – подонки, трусливая сволочь, не способная даже убивать. Зря, конечно, он так поступил. Дальнейшего он уже не понимал. Очнулся в карцере в мокрой от собственной крови рубашке.
   – Ползи сюда… – звал его кто-то тихо. И он пополз в сторону голоса. Это был еще один подозреваемый в убийстве коменданта, допрошенный ранее. Они вместе теперь рвали свое белье, чтобы скомбинировать из него бинты для перевязки ран. Скоро в карцер бросили еще одного из их бригады, которого допрашивали с помощью куска шпалы, отчего он и подтвердил, что участвовал в убийстве Мордоворота… вместе со Скитальцем. Прежде, чем захлопнулась дверь, из коридора им крикнули многообещающе:
   – Скоро вернемся.
   Иван, которого к ним закинули, очнулся, стал каяться, просить прощения, что не выдержал пыток. Скиталец понимал: пытка – не воля человека, не его сознание. Они все тут купались в собственной крови – не до Ивана было. Каждую ночь их избивали пьяные мучители, стращали, что расстреляют. Так продолжалось семь суток. Без врачей, без перевязок. На восьмые сутки их на носилках по очереди выносили в лазарет. И здесь продолжали допрашивать, но допрашивал уже чекист. Он поинтересовался и о том, кто их таким образом истязал. Они обо всем рассказали, терять было нечего.
   Когда они уже могли самостоятельно передвигаться, им отдали одежду, велели собраться и повели на вахту (пристройка у ворот зоны – А.Л.), затем под конвоем погнали в неизвестность. Проделав тридцать километров пешком, очутились на вокзале и стали пассажирами столыпинского вагона (вагон для перевозки арестантов – А.Л.). Попутешествовав по пересылкам, они прибыли наконец в Свердловск, где их гостеприимно приютила тюрьма. А в большом мире вовсю шла война.
   Тюрьмы и до этого не пустовали, теперь они были переполнены. Кто-то из старых арестантов в этой связи сказал, что так везде, где происходят беспорядки. Тогда в тюрьмах всегда становится тесно, даже бывает необходимость построить новые. Это сказал очень опытный зек, который, вероятно, имел возможность побывать в тюрьмах во всех частях мира.
   В последнюю тюрьму в Свердловске Скит прибыл с большим мешком тряпок, которые выигрывал в карты по пути на пересылках. Тряпки обеспечивали ему уважительное отношение окружающих, даже воров, потому что, если у кого-то есть добро, он на столько более ценим бедняка, на сколько у него добра. Скиталец с благодарностью вспоминал марьинских воров, в особенности Оловянного, научившего его премудростям картежной игры.
   Он постоянно думал о Варе, писал письма. Доходили слухи, что Москва окружена врагом. Его дальнейший путь лежал через весь Урал – в Казахстан, в лагерь, обслуживавший какой-то военный завод. Контингент и здесь разделялся на «быдло» и «благородных», хотя воров в законе здесь не было. Скит, разумеется, числился в «быдле», несмотря на то, что по-прежнему удачливо выигрывал в карты.
   Здешняя зона даже не считалась тюрьмой для так называемых благородных: местная «знать» – нарядчики, бригадиры, комендант и прочие придурки – имели право жить с заключенными женской зоны, расположенной рядом, куда их (как и женщин оттуда) беспрепятственно пропускала охрана. Можно было и представителям быдла рассчитывать на небольшую долю привилегий, если кто очень старался заслужить расположение «знати».
   Скиталец, наверное, мог бы заслужить эту привилегию, поскольку прибыл с большим мешком приличных тряпок. Но он не согласился одаривать ими представителей местной олигархии. Оттого и случилось, что в его бараке однажды обнаружилась кража: у кого-то пропали сапоги. В поздний час Скита вызвал в свой отдельный кабинет в штабном бараке нарядчик. Здесь присутствовало множество жадных лиц. От Скита требовали, чтоб… отдал пропавшие сапоги. Не понять эту игру мог только глупец, потому он предложил им выбрать любую пару из его собственных, но заявил, что не намерен признавать кражу чужих сапог.