Потому что потому



Сергей Абрамов


Потому что потому




Сказочно правдивая история


   Сначала, когда Вадим впервые расставил на лесной опушке дюралевую треногу этюдника и только вгляделся, сощурившись, в редкий ельничек впереди, в тропинку, чуть видную в траве, перевитую для крепости жилистыми корнями деревьев, еще во что-то вгляделся – не суть важно! – фотографируя увиденное в памяти, в этот момент они и появились: возможно, передовой их отряд, разведчики-следопыты. Тогда Вадим особо их не рассматривал: мало ли кто интересуется бродячим художником. Привычное дело: по улицам слона водили… Они встали за спиной Вадима, молчали, ждали. Тонким и ломким углем Вадим набрасывал на картон контуры будущего этюда, готовил его под краски. Он любил писать сразу набело – почти набело, потому что потом, если работа удавалась, он еще до-олго возился с ней в мастерской, отглаживал, «обсасывал», как сам говорил. Но именно с ней самой. Хотя, бывало, ему казалось, что картон слаб для этой натуры, и тогда он брал холст или – с недавних пор – лист оргалита, удобный для его подробной и гладкой манеры письма, и писал заново, отталкиваясь и от картона, но больше от памяти. Она и вправду была у него фотографической: гордился ею и не перегружал ненужным.
   Те, кто стоял позади, были ненужными. Вадим не оглядывался, не фиксировал их, только сетовал про себя: неужто полезут с вопросами?..
   Однако не полезли. Постояли по-прежнему молча и молча же скрылись, будто растаяли, растворились в зелени – столь же незаметно для Вадима, как и ранее возникли.
   А работалось, в общем, неплохо: споро. День выдался чуть пасмурный, сероватый, удобный по свету: солнце облаками прикрыто, не режет натуру, не меняет освещения, двигаясь, как и положено, с востока на запад. Поэтому Вадим не очень-то любил солнце, особенно полдневное, непоседливое – не поспевал за ним, и, помнится, кто-то ругнул его в прессе – после персональной выставки в зальчике на Горького: за «мрачноватость палитры, отсутствие радости в природе». Как будто вся радость – в солнце…
   Седой день хорошо лег в этюд, и Вадим был доволен, заканчивал уже, доводил картон до ума, когда опять появились они. Удобнее, пожалуй, далее именовать их так – Они, с заглавной буквы, ибо для Вадима Они были одним целым, многоруким, многоглазым, вездесущим существом, своего рода излюбленным фантастами сообществом – клоном, где отдельные особи не играют большой роли, но вот все вместе, в единении.
   Впрочем, давно известно: в единении – сила, и фантастика тут ни при чем.
   Сила встала, как и прежде, позади и на сей раз не умолчала.
   – Реализм, – сказала она.
   Вадим заставил себя не обернуться, не увидеть, кто это «вякнул». Продолжал работать, зная прекрасно, что вступать в спор с невеждами бессмысленно и опасно. Да и что ему до невежд?..
   А невежды не унимались.
   – Не скажи… Посмотри, как он цвет чувствует.
   Только не оборачиваться, не проявлять любопытства, молчать, молчать…
   – Что цвет! Зализывает… И форма статична…
   Не выдержал – обернулся. Позади, уставясь в этюд, стояли четверо. Трое парней и девица. Два парня – лет четырнадцати-пятнадцати (Вадим не умел определять детский возраст), третий – куда помладше, пятиклашка какой-нибудь. Те двое, похоже, близнецы: в фирменных джинсах, в адидасовских кроссовках, в адидасовских же синих, с белым трилистником на груди маечках, одинаково стриженные – или нестриженые? – черноволосые, долговязые, худощавые, хотя и широкоплечие. Физкультурники. Третий попроще: в отечественной ковбоечке, в спортивных шароварах, мощно оттянутых на коленях. Через всю щеку – свежая царапина: наткнулся на что-то, на ветку или на проволоку – не от бритвы же… Девица – честно отметил про себя Вадим – выглядела вполне удачно. На четыре с плюсом. Легкий широкий сарафан-размахайка, шлепки-вьетнамки. Ноги длинные, от ушей растут, как в народе молвится. Загорелая. А волосы, волосы – мама родная! – царские волосы: тяжелые, огненно-рыжие, цвета каленой меди, прямые, не заплетенные в косу, но, зажатые, аптечной резиночкой, небрежно переброшены на грудь, чуть не до колен достают.
   А почему на пятерку не потянула?
   Цепкий взгляд художника, мгновенно ухватив – и оценив! – все детали, не прошел и мимо этой: томности в ней, в девице длинноволосой, было многовато, ленивой волоокости, взгляд больно отрешенный, этакий неземной. Как правило, самоуверенно считал Вадим, такой взгляд должен прикрывать всякое отсутствие мыслительной деятельности. Да и откуда бы взяться подобной деятельности у сей юной и – честно! – весьма привлекательной особы, еще, как кажется, и школы-то не окончившей? А может, и окончившей – кто ее, дылду, разберет… Хотя что она в таком случае делает в компании всезнающих молокососов, серийно выпущенных известной фирмой «Адидас»?
   Подробный – пусть и занявший всего секунд двадцать – осмотр неопознанных объектов не мешал Вадиму злиться, прямо-таки наливаться злостью. Терпеть он не мог знатоков липовых, лезущих во все дыры со своим оригинальным мнением, вообще соглядатаев не любил.
   – Слушайте, – сказал он, стараясь быть миролюбивым и терпимым, – шли бы вы…
   – Куда? – вежливо осведомился «адидас» номер один. И все посмотрели на Вадима, будто только-только заметили его рядом с этюдником, будто он до сих пор оставался невидимым. Этакий фантом, внезапно материализовавшийся из Ничего. Удивительно, конечно, но случается, судя по спокойному любопытству пришельцев.
   – Сказать куда? – зверея, спросил Вадим.
   – Не стоит, – быстро отреагировал «адидас» номер два. У них с братцем и голоса похожими оказались. – Здесь дама и, заметьте, ребенок.
   Дама на диалог не реагировала, разглядывала Вадима с томным интересом, перебирала пальцами волосы, скручивала их в золотые колечки. А ребенок обиженно глянул на фирменного друга: он-то сам себя ребенком явно не числил.
   – Заметил, – сказал Вадим. – Быстро забирайте свою даму и ребенка и дуйте отсюда пулей. И чтобы я вас больше не видел. Понятно объясняю?
   – Куда как! – усмехнулся «адидас»-один. – Мы, конечно, уйдем. Сейчас. Мы уважаем творчество. В данный момент. Но момент, как вам должно быть известно, течет. А нас много. И мы разные. Вообще.
   Это была угроза, а угроз Вадим не боялся. Он себя слабаком не считал: рост – метр восемьдесят, руки-ноги на месте, в юности самбо всерьез занимался, да и сейчас в форме. Угрозы ему – семечки, он от них еще больше зверел, бывало – давным-давно, в дворовых драках – даже контроль над собой терял, если кто ненароком вмазывал ему по-больному…
   Он резко шагнул к парням, сжимая в кулаке бесполезную, бессмысленную сейчас кисть.
   – А ну…
   «Адидас»-один поднял руки, словно сдаваясь:
   – Уходим. Творите, товарищ Айвазовский… Они пошли прочь, не оборачиваясь, ни черта не боясь, конечно, а только не желая драки с пожилым – для них! – психопатом, шли, покачиваясь на длинных ломких ногах, выпрямив плоские спины, и соплячок в ковбойке в меру сил подражал их походке, а девица плыла впереди, волосы на спину вернула, и они мотались конским хвостом в такт шагам, и Вадим, остывая, невольно залюбовался «великолепной четверкой», улыбнулся даже.
   И зря. Потому что «адидас»-один – самый, видать, разговорчивый у них – все-таки оглянулся, бросил на ходу:
   – Я сказал: нас много, Куинджи…

 
   Но злость у Вадима уже прошла. И не гнаться же за ними в конце концов, не ронять достоинство, с годами утвержденное. Однако, грамотные, негодяи… Пальца в рот не клади: оттяпают без стеснения.
   Вадим собирал краски, кисти, складывал этюдник, вспоминал: а он каким был в их годы?
   Ходил во Дворец пионеров, в студию живописи, мечтал о лаврах Куинджи, к примеру. Или Айвазовского. Незаменимо рисовал школьную стенгазету. Что еще? Ну учился вроде ничего себе: без троек. А еще? А еще гонял на дворовом пустыре мяч, пугал улюлюканьем влюбленных – вечерами, на обрывистом склоне к Москве-реке, поросшем лебедой и вонючим пиретрумом, дрался «до первой кровянки», или, как тогда называлось, «стыкался». Нет, не сахар был, не конфетка «Счастливое детство» – давняя, забытая, сладкая-пресладкая, с белой тянучей начинкой…
   Или вот еще: привязывали кошелек на ниточку, выбрасывали на тротуар, прятались в арке ворот: кто купится?.. Или прибили калоши математика к паркетному полу в раздевалке…
   Ах, сколько всего было!..
   Улыбался умиротворенно, шагал к даче, перебросив этюдник через плечо. Вспоминал разнеженно…
   Вот только джинсов у него не было, и ни у кого из приятелей – тоже, а имелись сатиновые шаровары, схваченные резинкой у щиколотки, а позже – предел мечтаний! – узкие штаны на штрипках из бумажного непрочного трикотажа, желательно черные. И кеды. И что с того? Джинсы, что ли, портят человека? Чушь! Джинсы ни при чем. Вещь удобная, красивая, крепкая. Родители у этих близнят, вероятно, в загранку ездят, одевают чадушек по мере возможностей. Другое время – другие возможности: диалектика…
   Нащупал щеколду у калитки, звякнул ею, пошел по тропинке к террасе.

 
   Добравшись до тридцати лет, Вадим оставался холостяком, вовсе не принципиальным, как некоторые любят себя величать, но случайным. Буквально: случай не приспел. Вадим умел работать и работал истово, сутками иной раз не выбираясь из своей мастерской около Маяковки, в тишайшем переулочке, в кособоком, но крепком двухэтажном купеческом строеньице, где еще хранился стойкий аромат московской старины, но не затхлый и гниловатый, кошками подпорченный, а терпкий, густой, едва ли не веком выдержанный, любезный Вадиму и сладкий для него. В немалые, но и не великие свои годы Вадим имел кое-какую известность – ну, к слову, потому, что писал он на нынешний день – как это ни странно звучит! – оригинально: не искал модного самовыражения, не поражал публику лишь себе присущим – и никому боле! – видением мира, а работал по старинке. И лес на его холстах был только лесом, а поле, к примеру, всего лишь полем, но чувствовались в них и мощь, и беззащитность, и грусть пополам с радостью, то есть всем знакомое «очей очарованье», что извека живо в русской природе, что так зыбко и непознаваемо подчас и что уловить и тем более удержать под силу только очень зоркому глазу и точной руке. Короче, Вадим писал пейзажи в основном, хотя и портретами иной раз не пренебрегал, но редко-редко, не верил он в себя, портретиста. И, возвращаясь к холостому положению Вадима, заметим, что создание пейзажей требовало долгих отлучек из милой его сердцу Москвы, утомительных хождений с этюдником по весям, и где уж тут остепениться – времени не сыщешь, не наберешь.
   Этим июлем собрался было в Мещеру – давно туда нацеливался! – но заболел каким-то импортным гриппом, долго валялся в постели, врачи осложнениями напугали, а тут друг и предложи поехать к нему на дачу, совсем близко от Москвы, от поликлиники – по Ярославской дороге, на полпути к знаменитой Лавре. То есть даже не к нему, приятелю, на дачу, к его деду, вернее – вообще ни к кому: дед умер год назад, дача пустая стоит, без хозяина, и глаз за ней лишним не станет. В дачном поселке, выросшем здесь еще в тридцатые годы, прилепившемся одним боком к железнодорожной насыпи, а другим – куда и выходила дачка покойного деда – к довольно болотистому, с высокой колкой травой и дивными лиловыми цветами полю, к речке, бегущей через поле, укрытой с глаз долой ивняком, орешником, к негустому и светлому лесу, где не то что заблудиться – аукаться глупо: весь просвеченный он, солнцем прошитый, соловьями и малиновками просвистанный… – так вот в подмосковном этом поселке коротали лето только старики пенсионеры с малолетними внуками и внучками. Вот и обещал друг тишину – чуть ли не мертвую, знал, чем купить Вадима: в постоянных своих дальних путешествиях он привык быть один на один с этюдником, не терпел в работе постороннего глазу, сторонился людей. Ну и купился на дружеские посулы, собрал чемодан, видавший виды этюдник через плечо повесил, сел в утреннюю электричку, отмахал тридцать шесть километров в предвкушении тишины и работы. Или иначе: работы в тишине. И вот на тебе: с первого дня – ни того, ни другого…
   Однако пришла пора обедать, пора варить пакетный суп и вермишель, пора запить все это бутылочкой холодного пива. В еде Вадим был неприхотлив, смотрел на нее как на скучный, но обязательный процесс: лишь бы скорее отделаться. И совсем забыл об угрозе, даже не забыл – внимания не обратил. Как впоследствии выяснилось – зря: война была объявлена.

 
   Наутро – второе утро на даче – Вадим обнаружил на пороге кирпич. Кирпич как кирпич, ничего особенного. Одно странно: вчера его не заметил. Поднял, швырнул в кусты и тут же (история литературы диктует правило: в подобных случаях ставить отточие)… на ничего не подозревающего, еще до конца не проснувшегося Вадима обрушился поток ледяной воды, потом загремело, просвистело вниз с плоской крыши крыльца звонкое цинковое ведро, и только многими тренировками отработанная реакция отбросила Вадима назад, прижала к дверному косяку. Опорожненное ведро брякнулось на крыльцо, гремя, скатилось по ступенькам, притормозило в траве. Вадим машинально отметил: ведро хозяйское, ранее стояло возле сарая, сам видел.
   Встряхнулся, как пес, – хорошо, что жара, июль! – прислушался: кругом тишина. Враг себя не выдавал, даже если и видел случившееся. Вадим сбежал с крыльца, осмотрел кирпич и ведро. Они были связаны тонкой леской, которую не сразу и заметишь: вглядеться надо. Древний трюк. Но, как видно, неумирающий: дураков в каждом поколении хватает. Дураком в данном случае Вадим самокритично назвал себя. Он вновь бросил кирпич, огляделся по сторонам. Тишина на белом свете, покой. Утро раннее-раннее, росистое, знобкое, обещающее жаркий и полный солнца день. Кругом никого.
   – Эге-гей! – крикнул Вадим, не надеясь, впрочем, что Они тут же появятся.
   Они и не появились. Не исключено, что Они еще безвинно спали на своих кроватях, топчанах, диванах и раскладушках, смотрели цветные и черно-белые сны, сушили теплыми щеками мокрые пятнышки слюны на подушках – извечной спутницы сладких детских снов. А ведро с кирпичом Они накрепко увязали поздно вечером или ночью, дождавшись, пока Вадим ляжет спать. Пожалуй, именно в этот момент Вадим и назвал их – Они, с прописной буквы, в чем виделось и определенное уважение к противнику, и признание весомости его обещаний, и предельная его обезличенность. Сказал же один из клона: нас много.
   Жить становилось беспокойно, но пока вполне любопытно. Не скучно. Бог с ней, с водой: холодный душ утром еще никому не вредил. Лишь бы работать не мешали.

 
   Но ведром с водой дело не ограничилось.
   Когда Вадим пристроил этюдник на поляне, стараясь, чтобы в поле зрения оказались незнакомые ему лиловые, на длинных толстых стеблях цветы, похожие по форме на колокольчики, росшие кучно и густо, и еще купы низкорослых деревьев вдоль речушки – поодаль, и еще линия высоковольтной передачи – там, дальше, «и какие-то строения – совсем у горизонта; когда он умостился с карандашом в руке на складном брезентовом стульчике и, по привычке сощурившись, „фотографировал“ видимое (цветы, чудо-колокольцы – вот главное, вот центр!..), в „кадр“ вошли двое пацанят – лет семи и лет пяти. В ситцевых цветастых трусах-плавках и мокрые: речная вода, как на утках, каплями держалась на них, и в каждой капле дрожали маленькие солнца. Пацаны-утята вошли в „кадр“, плавно прошествовали через него, заглянули в ящик этюдника: что там дядя прячет? – и встали позади, как вчерашние всеведы.
   Вадим развернулся к ним на своем стульчике.
   – Чего вам? – сердито спросил он.
   – Дядя, – сказал тот, что постарше, – вы художник.
   Это был не вопрос, а скорее утверждение, произнесенное к тому же с некой ноткой обвинения.
   – Ну художник, – нелюбезно сознался Вадим, уже смутно подозревая тайную связь между вчерашней четверкой, сегодняшним ведром и этими малолетними ихтиандрами.
   – Нарисуйте с нас картину, – проникновенным голосом попросил старший, а младший, уцепившись ручонкой тому за трусы, все время шумно шмыгал кнопочным носом и, не жалея нежный орган обоняния, нещадно его сминая, утирал свободной ладонью.
   – Легко сказать… – усмехнулся Вадим. Ему неожиданно понравилась просьба. Собственно, не сама просьба, а та изящная форма, в которую облек ее семилетний проситель. – Я, понимаешь ли, пейзажист, а не портретист… – сказал и спохватился: не поймут. Объяснил: – Я пишу – ну рисую – природу. Лес там, речку, домики всякие, коровок, – он слышал где-то, что уменьшительно-ласкательные суффиксы в разговоре с детьми способствуют взаимопониманию. – А людей, брат ты мой, не люблю… – Поправился: – В смысле: рисовать не люблю.
   – Не умеете?
   Откровенное презрение в голосе собеседника немало уязвило Вадима.
   – Почему не умею? Еще как умею! Я же ясно сказал: не люблю. Ну как тебе объяснить?.. Ты в школе учишься?
   – Во второй перешел.
   – Ага. Молодец. Вот, например, писать палочки – или чего вы там пишете? – ты любишь?
   – Не-а…
   – Понимаю тебя, брат. – Вадим входил во вкус, сам себе нравился: этакий Песталоцци. – А считать? Арифметику?
   – Не-а…
   Вадим несколько растерялся.
   – А географию? – он не помнил, что изучают в первом классе, да и не знал: с тех реликтовых пор, как он сам перебрался во второй и пошагал дале. Министерство просвещения не дремало; программы, говорят, чуть не ежегодно меняются.
   Новоиспеченный второклашка был, однако, упорен:
   – Не-а…
   Вадима осенило:
   – Ну а физкультуру?!
   Оказалось – попал.
   – Еще как! – оживился мальчик.
   – Отлично! – Вадим вновь почувствовал себя Песталоцци. – Писать и считать не любишь. Но умеешь: приходится. А любишь физкультуру. Так и я. Природу рисую с удовольствием, а людей не хочу.
   – Бывает, – по-взрослому согласился мальчик, сочувственно вздохнул. – Значит, не нарисуете?
   – Извини, брат.
   – Тогда мы почапали, – старший не без усилия отцепил ладонь молчаливого соплячка от собственных трусов и бережно сжал ее в своей. – Ладно?..
   – Чапайте, чапайте, – с облегчением сказал Вадим.
   Он еще малость поглядел, как бегут они по высокой густой траве: у младшего только голова торчит из-за зеленой стены, качается из стороны в сторону, а старший на бегу склонился над ним, шепчет чего-то: может, про неумелого дядю-художника, не любящего людей рисовать. А дядя-художник уже забыл о собеседниках, развернулся к этюднику, карандашом на картон замахнулся… И вдруг обмер. Натуры не было.
   То есть, натура, конечно, была, но не вся. Поле имелось. Кусты и деревья, намечающие извилистую ленту реки, росли по-прежнему. Линия электропередачи исправно гнала ток по проводам откуда-то куда-то. Строения на горизонте виднелись. А вот цветы – центр этюда! – исчезли. Напрочь. Как не цвели.
   Запахло мистикой.

 
   Как и положено в таких случаях, Вадим потянулся кулаком глаза потереть – скорее машинально, чем по необходимости: на зрение не жаловался. Но вовремя опомнился, крутанул голову назад: где эти двое? А двоих-и след простыл. Исчезли в траве по всем законам диверсионных действий.
   Было ясно: налицо диверсия. Теракт. Двое малолеток, юные разведчики или – что понятнее и удобнее Вадиму – мерзкие шпионы-провокаторы отвлекли его внимание, затеяли глупый и долгий разговор, а основные силы врага втихую оборвали цветы.
   Мистикой уже не пахло.
   Вадим подивился: как же он ничего не слышал? Индейцев Они, что ли; наняли? Ирокезов, делаваров, сиу? Вожди краснокожих, черт бы их побрал…
   Нет, но какая изобретательность! Это вам не ведро с водой, тут видна рука (вернее – голова!) талантливого организатора. Мыслителя. Кто он? Один из «адидасов»? Вряд ли… Нахальны, самоуверенны, балованны. Девица и мальки отпадают, очевидно. Значит, есть еще кто-то. Мозг клона. Посмотреть, бы на него…
   Впрочем, в том, что посмотреть удастся, а точнее – придется, Вадим не сомневался. Нас много, сказал «адидас». Шестеро известны. Кто еще? И что ждет его через час? вечером? завтра?..
   Жизнь обещала быть уже не беспокойной – трудной. Это Вадиму не нравилось.
   Он не поленился, дошел до места, где десять минут назад росли цветы. Заметно было, что росли. Диверсанты не просто сорвали их – нахально и торопливо, но аккуратно срезали стебли – вон, срезы какие ровные! – и унесли с собой. Поставят дома в вазы с водой на радость бабушкам и дедушкам: дескать, какие внучата заботливые. И не без чувства прекрасного…

 
   Пейзаж был испорчен, но Вадим упрямо гнал карандаш по картону. Сам толком не понимая, кому и что он доказывает, писал этюд без цветов, хотя ради них сюда и пришел. Будь он менее зол, подумал бы, проанализировал бы свое дурацкое поведение, пришел бы к ясному и грустному выводу, что его тридцать ничем не отличаются от Их пятнадцати. Или даже семи. Что упрямство сродни глупости и давно следовало бы сменить место, не терять время, не расходовать дефицитные краски. Но злость слепа, и Вадим не желал размышлять, яростно шлепал кистью по картону, писал этюд под названием «Пейзаж без цветов». Злость работе не мешала, и этюд, как ни странно, получался.
   Вадим остывал и, постепенно обретая способность рассуждать, поначалу думал только о мести. Просто жаждал отмщения. Можно было поймать кого-нибудь (например, «адидасов») и отлупить безжалостно. Или связать и раскрасить гуашью. Можно было пойти к родителям доморощенных ирокезов и нажаловаться. Можно было…
   Впрочем, единственный вариант – разумный, достойный взрослого и мудрого человека – Вадим скоренько определил: не обращать внимания. Терпеть и быть тем не менее начеку. Пусть их… Наиграются – и надоест.
   В таком лирическом настроении Вадим собрал свое хозяйство и, неожиданно довольный работой, «почапал» домой. После обеда гулял по окрестностям, искал натуру для будущих этюдов. Все время, однако, был в напряжении: ждал подвоха. Или Они выдохлись, или в Их планы не входили тотальные действия, но во время прогулки ничего не случилось, и Вадим счастливо – он уже так считал! – вернулся на дачу, когда стало смеркаться, попил чаю с клубничным вареньем, найденным в шкафу, посмотрел по старенькому дедовскому «Рекорду» программу «Время» и молодежную передачу «А ну-ка, девушки!» и завалился в постель. Утро вечера не дряннее – старая поговорка, переделанная Вадимом на новый лад, как нельзя лучше подходила к ситуации.

 
   Как только он погасил свет, за окном что-то ухнуло – утробно и жутко. Подумалось: закрыта ли дверь? Помнится, запирал на щеколду… Но не полезут же Они в дом в конце концов?.. Тут он Их всех, как котят, переловит и хвосты открутит. Вадим в темноте сладостно улыбнулся, представив, что Они сглупили и посягнули на него – спящего и якобы беззащитного. То-то будет шуму…
   Но никто никуда не лез, и Вадим уже начал проваливаться в сон (это у него быстро выходило, снотворных не держал), как вдруг услыхал странный, пронзительно-протяжный вой. То есть вой этот Вадиму спросонья показался пронзительным, а когда он, резко поднявшись в постели, прислушался, то понял, что воют не так уж громко и, главное, где-то совсем рядом.
   – Кто здесь? – хрипло спросил Вадим.
   Вой не прекратился. Кто-то (или что-то?) тоненько и заунывно тянул одну плачущую протяжную ноту: у-у-у-у-у…
   Стало страшновато.
   Вадим, намеренно громко шлепая босыми ногами по крашеным доскам пола, прошел по комнатам, не зажигая света. Внизу их было три, не считая террасы: гостиная, где расположился Вадим, огромная столовая, где обеденный стол напоминал своими размерами хороший бильярдный; и еще одна – пустая, без мебели, совсем крохотная. Наверх, в спальню и мастерскую деда-покойника, вела с террасы крутая лестница, упиравшаяся в дверь, запертую висячим амбарным замком. Туда лезть казалось бессмысленным, тем более что обход владений четко показал: воют внизу. Причем слышнее всего в гостиной.
   Стыдясь своих внезапных и малообъяснимых страхов, Вадим вернулся к себе и зажег лампу. Вой прекратился почти мгновенно.
   – Что за черт? – вслух сказал Вадим и вновь погасил свет.
   Несколько секунд спустя – не дольше – завыло опять. Не зажигая лампы, Вадим сел на кровать и начал рассуждать логически. Он любил рассуждать логически, считая сей метод панацеей от всех бед, мелких неприятностей и дурного настроения. Его ближайший друг – тот, что на дачу его умыкнул, – говорил: коли Вадим не пишет, значит, рассуждает логически, третьего не дано.
   Итак, вой – противный, надо признать, но вполне терпимый – связан со светом. Горит – молчит. Не горит – воет. Это первое. Второе: вчера в доме никто не выл. И позавчера тоже. Третье: вой, похоже, идет от окна, ведущего на террасу, и чуть сверху. Значит, причина воя – если она реальна, а не из мира «инферно» – на крыше террасы. Четвертое: Они не успокоились.
   Вывод: вой – Их рук дело!
   Что это может быть? Ну, к примеру, звуковая мембрана, как-то смонтированная с электромоторчиком. Включаешь – чего-то там соединяется, электроны куда-то бегут, мембрана дрожит и воет. Моторчик на крыше, а провода от него тянутся на соседнюю дачу, где Их наблюдатели следят за действиями Вадима и, соответственно, включают и выключают моторчик.
   Так это было или иначе – Вадим не знал: с техникой никогда не дружил, чурался ее. Но в том, что причина воя – Они, не сомневался. Можно вылезти на крышу террасы – а Они того и ждут! – и, рискуя сломать в темноте шею, искать прибор-пугалку. Но этот шаг привел бы к тому, что мозг клона – ах, взглянуть бы на него! – заработал бы еще интенсивнее. Нет, изначально принятое решение выглядело куда надежнее: не обращать внимания, не разжигать интерес. Тем более что вой вполне терпим, да и не станут же Они сидеть у розетки всю ночь…