– Почему нетерпеливо? – переспросил Харди.
   – Долгий разговор, – отмахнулся Роджер. – Может быть, мы и вернемся к нему, а может, и нет. Сейчас же принимайте хозяйство.
   Майк осмотрел большой зал, не очень высокий – метра четыре-пять, не больше – с невидимым, но достаточно сильным источником света, дневного, как и всюду. По стенам тянулись блоки компьютеров со входными и выходными каналами, перфорационными лентами, вспыхивающими и потухающими глазками различных цветов, огромными, средними и совсем крохотными экранами с непрекращавшимся движением зубчатых и волнистых, тоже Цветных линий и скользящими вдоль стен платформами управления. Все это было уже знакомо, предстояло лишь разобраться, как говорится, что к чему где видеофонная и телевизионная связи, где лучевая, где блокирующая автоматика и контрольные пункты. Вскоре Майк с помощью Роджера установил все без труда, но и без энтузиазма.
   Роджер сразу же это заметил. Его каменное лицо чуть оживилось улыбкой, насмешливой, но все же улыбкой.
   – Первый раз вижу новоиспеченного доминиканца с такой кислой рожей.
   Майк равнодушно пожал плечами:
   – Я конструктор, а не регулировщик.
   – Пленились гонораром?
   – Отчасти. Да и выхода у меня не было. Они же купили Притчардсов.
   – У меня тот же случай. Купили «Чикаго электрониклс», а заодно и меня.
   – Пять лет назад?
   – Три.
   – Платите неустойку? – удивился Майк.
   – Получил наследство, вот и плачу. И если бы вы знали, с каким удовольствием! Впрочем, погодите, не спрашивайте. – Он извлек из кармана какой-то микроприбор и взглянул на стрелку крохотного циферблата: она не двигалась. – Не подслушивают, – удовлетворенно заметил он. – Правда, я поставил условие, чтобы убрали все микрофоны из диспетчерской. Но кто их знает? Ухожу почти со скандалом. С неустойкой! Первый случай в их практике. Насилу уговорили, чтоб вас подождал.
   – Неужели так плохо?
   – Хотите виски? – вместо ответа спросил Роджер, кивнув на бар у стола. – Приют алкоголика, – усмехнулся он, наполняя бокалы. – И вы станете через год таким же. Все зависит…
   – От чего?
   – От процента человеческого достоинства. Если оно у вас есть.
   – Я уже кое-что слышал, и, честно говоря, услышанное не вдохновляет.
   – От кого слышали?
   – Не важно.
   Каменный Роджер снова засветился улыбкой, на этот раз совсем не насмешливой.
   – Хвалю. Вы, кажется, стоите того, чтобы вам открыли глаза.
   – На что?
   – На седьмое чудо уходящего века. С душком чудо. Смердит.
   – Чем?
   – Всем. А главное – парадокс обеспеченности и унижения. Обеспеченность максимальная, жизненный уровень выше, чем в Штатах, и платят в два раза больше, и в три раза – чем в Европе. Нет ни забастовок, ни трудовых конфликтов, и профсоюзов нет, так что и пожаловаться все равно некому. Развлечения дешевле выпивки – стриптиз-бильярдные, бары и кино на всех этажах. Телевизоры принимают все программы Мегалополиса. А через каждые десять этажей – стадион или ринг, все виды спорта, от коньков на искусственном льду до тенниса на травяных кортах. Хотите билеты на матч века между тяжеловесом Дома Клайдом Биггерсом и чемпионом Восточного побережья Штатов Джимми Мердоком – нажмите кнопку под титром ФД. А здешние ЭВМ подсчитывают не только плату за телесвязь и видеофонную трепотню, но и за каждый ваш жест, подлежащий оплате. За кнопочные завтраки и души Шарко, за свежее мыло в ванной и пьяное изобилие в ресторации за углом. А когда наступит день получки, сумма вычетов может свести ее до нуля. И пойдет жизнь взаймы, в неоплаченном долгу у «Хаус Оушен компани», потому что кнопочные радости стоят не дешево. А цены на квартиры, в особенности на верхних этажах, так высоки, что оплачивать их могут только миллионеры. И представьте – платят. Работают в своих банках, маклерских конторах или адвокатских офисах в Нью-Йорке и Вашингтоне и ездят сюда на уик-энд – еще бы: Хаус, седьмое чудо, океанский простор и парки, повисшие над пенистой пропастью.
   – Много платят – дорого берут. Закономерно, – пожал плечами Майк. – Где ж унижение?
   – А то, что вы никогда не остаетесь один. То, что каждое ваше слово фиксируется и записывается, потом производится соответствующая селекция и составляется досье, полностью определяющее ваш духовный портрет. С неподходящими контракта не возобновят, критиканов уберут с соответствующим иском, который адвокаты Дома всегда выигрывают. Существуют и местные наказания: «иезуиты» чрезвычайно изобретательны. Кстати, возьмите вот этот приборчик. Когда захотите поговорить откровенно, проверьте: движется стрелка – значит, подслушивают.
   – Зачем им это? – недоумевал Майк. – Ведь сюда же приходят добровольно.
   – Но добровольно не уходят. Долг погашается отработкой в кредит. В идеальном «обществе потребления» Дома кредит доведен до магии. Он – кнут и пряник. На верхних этажах равняет с миллионерами из Майами, на нижних этажах закабаляет, как бессрочное долговое обязательство.
   – Ад и рай, – улыбнулся Майк.
   – Не смейтесь. Только рай – как в театре с партером и галеркой. На нижних, «производственных» этажах, где находятся все промышленные предприятия Дома, – то же кнопочное, только уцененное изобилие. Жратва – химия, выпивка – пойло, развлечения – верблюжьи радости.
   – А если бунт?
   – Какой? Забастовка? Рабочая аристократия не бастует.
   – Пассивное сопротивление. Никудышная работа, например. Пусть увольняют.
   – Кому выгодно увольнение с судебным иском. К тому же каждый работник Дома – его акционер и заинтересован в росте прибылей. А никудышную работу изобличит машина.
   – Можно же найти какую-то форму протеста?
   – Нельзя. Вы всегда будете в проигрыше. Почта перлюстрируется. Видеофонная связь только в пределах Дома. Отпуска запрещены – это оговорено в контрактах. Тюб закрыт. Ни один краулер не возьмет на борт работника Дома. А будете надоедать – с вами может случиться несчастье. Здесь есть и крематорий для таких неудачников.
   Майк помолчал, подумал и сдался:
   – Действительно – магия.
   – И самая черная. Со своими «тайнами мадридского двора». Я как-то попробовал вычислить на машине, где и по каким признакам распределяется трехмиллионное население Дома. Оказывается, два миллиона восемьсот тысяч с лишним работают в системе его предприятий, промышленных и торговых. Более полутораста тысяч – в Штатах или вообще нигде, только живут здесь, как на курорте. Что делают остальные несколько тысяч жителей Дома, компьютер не знал: не было входных данных, никакой, по существу, информации. Спрашивается: где же они работают, если не покидают пределов Дома, и куда исчезают с восьми утра до шести вечера?
   – А вы не обращались с таким вопросом к шефу «доминиканцев»?
   – Я хочу жить.
   Либо Роджера давно уже утратило свою неподвижность, губы дергались, зубы то стискивались до судороги в челюстях, то нижняя челюсть бессильно отваливалась. Он выпил, не разбавляя, еще бокал виски и тихо закончил:
   – Я потому и удираю отсюда, что проник в эту тайну. Они не тронут меня, если я буду молчать. Поэтому не спрашивайте меня ни о чем. Считайте, что разговора не было.
   В наступившей тишине вдруг щелкнула входная дверь, и низкий женский голос спросил больше по привычке, чем по существу: «Можно?» Дверь тут же открылась, пропустив миловидную девушку, больше похожую на итальянку или испанку, чем на американку из северо-восточной группы Штатов – ни безукоризненной прически, ни косметически оформленного лица, ни спортивной спины, как у девушек из колледжа. Стриженная по-мальчишески голова, пряди черных волос заложены за уши, неподкрашенные глаза и губы, и только большие темно-синие, как сливы, глаза заставляли вас обратить внимание на это лицо. Майк не был исключением. Внимание он обратил сразу и замер на полуслове.
   – Вы уезжаете, Роджер? Завтра, да? – спросила она, даже не взглянув на Майка, словно его и не было рядом.
   – Увы, – вздохнул Роджер.
   – Сдались? Еще один струсивший гладиатор.
   – Сдался. Красе сильнее. А Спартака у нас нет. Может быть, он? – Роджер искоса и с улыбкой взглянул на Майка и сказал; – Познакомьтесь, Полетта. Мой сменщик Майк Харди, и, кажется, стоящий парень. Я в людях редко ошибаюсь, вы знаете.
   – Полетта Лабард, – сказала девушка, глядя неподвижно и строго.
   – Лабард? – удивился Майк. – Однофамилица?..
   – Не однофамилица, а приемная дочь, – перебил Роджер, – и учтите, Харди: она хотя и личный секретарь своего приемного папочки, но отнюдь не разделяет его взглядов на Дом и, пожалуй, на жизнь. И еще одно учтите: папочка пока не знает, с кем дружит и кому помогает его приемная дочь. Несмотря на все микрофоны.
   – Их нет только у отца и Лойолы, – сказала Полетта.
   – Гений с причудами, – добавил Роджер. – Зовут его Доминик – он придумал «доминиканцев», нашел Лойолу – создал «иезуитов». А это – четыреста пятьдесят шерифов и тысячи тайных и явных агентов, утверждающих власть магистра. И всех влюбил в себя – от Лойолы до Грэгга с Хенесси.
   – Не влюбитесь и вы, – пригрозила Майку Полетта. – У Доминика огромное обаяние ума и таланта. Кстати, вы сегодня же и познакомитесь с ним на проводах Роджера. Официально вас приглашаю. Четырехсотый этаж, внешний парковый ресторан. Любой информарий выведет. Будете?
   – Сочту за честь, – сказал Майк.



Глава 4. МАГИСТР ОРДЕНА «ДОМИНИКАНЦЕВ»


   В семь вечера Майк в белом смокинге, как это было принято на курортных приемах, воспользовался «мгновенником», и через полторы-две секунды неизвестно откуда возникшая воздушная волна мягко вытолкнула его из клетки лифта на внешний перрон четырехсотого этажа. Мимо него с возрастающей скоростью двигались одна за другой семь эскалаторных кольцевых дорожек шириной в три метра каждая. Все кольца до последнего паркового, двигавшегося уже вместе с внешней оболочкой Дома, были выкрашены, как и клетки лифтов, в последовательные тона спектра, от фиолетового до красного. На парковом вас встречал газон, переходящий в кустарник, а затем, как на лесной опушке, в рассыпной строй деревьев разных видов. Каштан соседствовал с белой акацией, а, магнолия – с североморской сосной. Быстрота движения здесь совсем не ощущалась, настолько гладким и плавным было скольжение этой стометровой в поперечнике, удивительной по красоте лесного ансамбля внешней парковой полосы.
   На перроне и движущихся кольцевых дорожках было довольно много народу. Поражало только отсутствие пожилых и детей, обычно преобладающих в лондонских парках. Здесь же преобладали тридцати – и сорокалетние, едва ли старше. Должно быть, шли на вечернюю прогулку парочками и группами поглазеть с высоты двух километров на океанский простор или поужинать в ресторанах и барах, растянувшихся кругом по внешней опушке леса.
   Дорогу Майк не искал. Уже первый попавшийся информационный киоск-автомат указал ее мелодичным, записанным на магнитную пленку голосом. Пешеходная дистанция и тут не оказалась слишком утомительным терренкуром. Ресторан под туго натянутой полимерной пленкой раскинулся совсем близко, прямо на траве среди цветников и кустарников, а кроны деревьев опускались над столами, днем даруя спасительную тень от субтропического солнца, а вечером – неяркий рассеянный свет от скрытых в их зелени электрических лампочек. «Умеют работать и жить», – восхитился Майк, забыв о предупреждениях Джонни и Роджера. Они оба в таких же, как и у него, белых смокингах ничем не напоминали утренних мизантропов. Сидели за столом у края кольца над двумя километрами пропасти, отделенные от нее лишь тонкой прозрачной пленкой, которую, однако, не пробил бы даже средний артиллерийский снаряд, а широкая лента можжевельника и травы столь же надежно отделяла их от соседних столов, создавая иллюзию вечернего пикника на лесной лужайке.
   – Майк Харди, – представил его Роджер, и все, кроме Полетты, встали, церемонно склонив головы в знак уважительного внимания.
   «Грэгг», «Лабард», «Фрэнк», – услышал в ответ Майк.
   – Ну, вот и опять встретились, старина, – небрежно откликнулся Джонни.
   Полетта только подняла и опустила ресницы, а одутловатый человек в морском кителе с золотыми нашивками ничего не произнес, не взглянул даже, а просто встал, поклонился и сел, прислушиваясь к происходящему.
   – Я особенно рад, что на этот раз к нам прибыл «доминиканец» из Англии, – сказал Лабард. – Скоро весь мир будет представлен в элите нашего Дома.
   За столом он был бесспорно самым заметным и примечательным. И внешне – в белом фраке и лиловом жилете, с давно вышедшими из моды волосами до плеч, и внутренне – с гипнотическим взглядом немигающих глаз, повелительными интонациями баритонального голоса и темной, тяжелой силой каждого сказанного слова. Все в нем привлекало сразу, покоряло и притягивало, подавляя сопротивление. В свои пятьдесят лет он казался еще совсем молодым, полным сил, готовых развернуться, как сжатая стальная пружина. Остальные невольно отступали перед ним, как бы уходя в тень. Педро Лойола, натурализовавшийся мексиканец с животом-мешком, выпирающим из-под бортов его псевдоморского кителя, с действительным или показным безразличием молча посасывал ледяной кофе с мороженым.
   Фрэнк, родной брат Полетты и, кстати, очень на нее похожий, оказался коллегой Майка – управляющим блоком химической автоматики. «Король нашей химии», – представил его Лабард, безраздельно владевший разговором. Даже Грэгг, суховатый и седовласый владелец контрольного пакета акций «Хаус Оушен компани» и фактический босс Лабарда, ни разу не перебил его.
   – Вернемся к Роджеру, – говорил Лабард. – Я все-таки не понимаю, почему вы расторгаете контракт. Мы нарушили его? Нет. Вас обсчитывали? Тоже нет. Вы имели здесь больше, чем любой равный вам инженер на континенте.
   – Вы же знаете, – поморщился Роджер, – наследство позволяет мне создать собственную лабораторию в Штатах.
   – А разве здесь у вас ее нет?
   – Трудно сообразить что-либо путное после дежурства в диспетчерской.
   – Вы цените деньги, Роджер. Ваш счет у нас чист: ни цента долгу. И вы с легким сердцем выплачиваете нам прожиточный минимум остальных лет. Двух лет. Где же логика?
   – Логика в свободе капитала, Лабард, – неожиданно вмешался Грэгг. – Насколько мне известно, сумма наследства Роджера вполне позволяет ему рискнуть неустойкой.
   – Не верю, – встряхнул длинными волосами Доминик. – Это не свобода капитала и не свобода времени. Это освобождение от нашего общества. Вы не любите Дом, Роджер.
   – Что подтверждают и мои данные, – как бы вскользь, никому не глядя в глаза, бросил Лойола.
   «Вы правы: не люблю, – хотелось крикнуть Роджеру, – и жажду свободы. От страха, от сыска, от невидимого и неслышимого насилия». Но он промолчал. Лабард знал, что говорит.
   И тут подняла ресницы Полетта.
   – А за что ему любить Дом, Доминик? За электронные развлечения Лойолы? За свободу его «иезуитов» открывать наши комнаты и рыться в наших бумагах? О какой свободе идет речь? Я не могу без специального разрешения воспользоваться ни краулером, ни тюбом. Это я. А Роджер? А Джонни? А Майк? Не рассчитывайте, Майк, на морские прогулки и летние отпуска. Здесь не заинтересованы в свободе ваших передвижений.
   Доминик Лабард побледнел, замер, машинально согнул серебряную вилку, но сдержался.
   – Не знал. Моя дочь переходит в оппозицию.
   – Две неправды, – откликнулась Полетта. – Первая: я помогаю, а не мешаю вам. Как секретарь я бы удовлетворила даже Лойолу. И вторая: я не ваша дочь.
   – Приемная, Полетта. Но что это меняет? Я вырастил тебя, как родную дочь.
   – Котенка тоже можно вырастить, Доминик.
   – Полетта права, – поддержал сестру Фрэнк. – Вырастить и воспитать еще не значит отнять право мыслить по-своему.
   Семейный спор, думал Майк. А пожалуй, это не только спор, но и расхождение во взглядах, скрытая, но уже обнаруживающая себя враждебность. Ведь Полетта не случайно дружит с Роджером, а отношение Роджера к Дому уже известно. И Джонни хотя и молчит, только губами поводит, словно резинку жует, но явно сочувствует и Полетте и Фрэнку. Значит, в Доме действительно есть оппозиция его главе и создателю, и Доминик, вероятно, об этом догадывается, а Лойола наверняка знает. Тогда Лабард должен дать бой своим скрытым противникам, дать бой именно сейчас, чтобы завоевать Майка, потому что именно сейчас Майк должен решить, примкнуть ли ему к оппозиции или остаться нейтральным. Ведь пять лет впереди уже отнял контракт, а у него нет наследства, чтобы выплатить неустойку, а может быть, сейчас Лабард преодолеет его сомнения.
   И Доминик, словно прочитав мысли Харди, повел наступление, как адвокат, убежденный в правоте подсудимого, расчетливо и вдохновенно.
   – Не любить Дом нельзя. Все, что о нем писали как о чуде, – правда, и я не стыжусь напомнить об этом. Я убежден, что это и вершина демографической мысли. Вообразите себе моря и океаны мира, застроенные тысячами таких домов. Островов хватит. Бермуды, Багамы, Гавайские, Соломоновы – мало ли их? А ведь такому дому-городу нужна только скала размером не больше футбольного поля. Все население Земли можно будет разместить в этих океанских волчках – пять десять, двадцать пять миллиардов. Не страшен никакой демографический взрыв, никакая перенаселенность. На Земле останутся – я имею в виду сушу – только опустевшие города-музеи, свидетельство прошлого нашей цивилизации, охотничий рай лесов и поля – сельскохозяйственная кухня планеты. Воскреснут изобилие викторианских житниц, романтика древних странствий по миру и цветущая прелесть природы, не тронутой человеком. Давайте, Грэгг, строить такие дома по всем архипелагам мира. Вкладывайте в них свои миллиарды – выручите триллионы. Станете вместе с Хенесси властителями единого мира!
   – А кто объединит этот мир, Доминик? – тихо спросил Грэгг, отхлебнув разведенный виски из бокала со льдом. – Кто объединит наши страны и нации, перекроит их экономику, сплавит политику и перелицует быт? Социалистическая система? Едва ли это устроит нас с вами. ООН? Что-то не верится. Мировая война?
   – А вдруг?
   – Тогда мы назначим вас фельдмаршалом, – засмеялся Грэгг. – Вы неисправимый мечтатель, Доминик. Прямой потомок ламанчского рыцаря. Живой анахронизм. Нет, мой друг, имеется другой, куда более реальный проект.
   – Какой?
   – Дом станет еще одним американским штатом. В ближайшие месяцы мы попробуем войти с этим предложением в сенат. Прямая выгода для Дома и для государства. Дом становится административной государственной единицей, а государство приобретает выдвинутую далеко в океан мощную оборонную базу. Ну а мои миллиарды, Доминик, право, реальнее и прочнее ваших триллионов.
   Сжатые губы Лабарда чуть-чуть скривились. В усмешке? Не к месту. Но Майку все же показалось, что он смеется, беззвучно, одними глазами, но смеется откровенно и не стесняясь.
   – Штат? – повторил он. – Это мало. Очень, очень мало для Дома – только один штат.
   Он поднялся и, не прощаясь, пошел к выходу – высокий, длинноволосый, в белом фраке, точь-в-точь дирижер симфонического оркестра где-нибудь во Флориде.



Глава 5. ИЗ ДНЕВНИКА МАЙКА ХАРДИ



Первая запись
   В ноябре, на пятый месяц моего пребывания в Доме, я начал вести дневник. Не часто и не регулярно, потому что времени было мало, да и дело это не легкое. Пишу не на бумаге, которую можно прочесть и которую негде спрятать, а на магнитной нитке, тонкой, как шелковинка, и прочной, как нейлоновый шнур. Для сохранности и безопасности наматываю ее на пуговицы своего двубортного пиджака – никакая «иезуитская» слежка не обнаружит. Пока закончил две записи, третью начал и ночами в уборной прослушиваю их на крохотном магнитофоне, вмонтированном в старый агатовый перстень. Раньше он без дела валялся – забавная поделка, а теперь ношу его не снимая. Агат отвертывается, нитка закладывается в отверстие, и, приложив к уху, можно отчетливо слушать запись.
   Поначалу я подробно рассказал о Доме, о его кнопочной роскоши и неограниченном потреблении, о лифтовых экскурсиях по этажам-уровням и прогулках по «улицам» с искусственным видом на океан, о сверхрынках и универмагах-гигантах, где можно приобрести в кредит все, что жадно ухватит глаз, от пачки сигарет до миниатюрной пластинки, исполняющей целую оперу или симфонию на проигрывателе, втиснутом в зажигалку или пудреницу. Казалось, капитализм создал здесь модель идеальной стадии «постиндустриального общества потребления», но я, даже не будучи ни коммунистом, ни просто знатоком и почитателем Маркса, все же разглядел, что разрекламированная золотая цепь уже на изломе. В дни получек редкие «акционеры» Дома – а мы все считались таковыми, получая годичные премии в несколько акций на брата, – радовались двум нулям на листке своего текущего счета. Первый – в графе дневной разницы между прожитой и заработанной суммой, второй – в графе месячной или годичной задолженности. Неизменная тенденция ее роста в конце концов превращала пятилетний контракт в семи – или восьми-, а то и десятилетний, а «преуспевший» таким образом акционер «Хаус Оушен компани» мог купить себе свободу лишь ценою приобретенных акций, да и то, если задолженность не превышала их суммы.
   Любопытно, однако, что на нижних этажах – в цехах, мастерских, лабораториях и офисах Дома – почти никто и не жаловался на его порядок. Молодые, здоровые парни, завербованные во всех странах, у себя на родине считались редкими и высокооплачиваемыми специалистами. Здесь же неограниченное потребление и королевские траты превращали их в лунатиков, бредущих с закрытыми глазами по карнизу американского небоскреба. В личные карточки текущего счета они даже и не заглядывали. Зачем? Ведь общество здесь предоставляет им жизнь взаймы по образу и подобию миллионеров, пока они не постарели. А перспектива одинокой голодной старости мало кого тревожит в тридцать или сорок лет. Кто похитрее, сколотит все-таки капиталец, но хитрых не так уж много в трехмиллионном обществе Дома, а если они и находятся, то могут смело украшать обложки журналов как живая реклама «постиндустриальной» идиллии Дома.
   С обитателями его верхних этажей, за исключением друзей и связанных со мной по работе лиц, я почти не общался. Миллионеры и мультимиллионеры жили обособленно, позволяя своим банкирам оплачивать любую задолженность. А потребление здесь на трехсотых и четырехсотых уровнях стоило много дороже, чем на любом мировом курорте, за исключением плавающего острова Майами Флай-Айленд. Конечно, как и во всяком богатом городе, этот суетный, праздный сброд был смешан и перетасован, как карты в колоде, где рядом с финансовым тузом ловчил в баккара мелкий червонный валет. С некоторыми из них был знаком и я, чокался в барах, обменивался визитными карточками, курил свои или чужие сигары. Но ни один из них даже издали не подвел меня к тайне, которая заставила бежать Роджера.
   Именно сейчас я и включаю свой потаенный магнитофон, еще и еще раз вслушиваясь в слова дневника. Не ошибся ли я, не пропустил ли чего-нибудь, не усмотрел ли в чьих-то словах какого-нибудь хоть и далекого, но важного для меня намека. Оппозиция? Да нет же здесь никакой оппозиции. Есть несколько горячих голов, возмущенных диктаторскими замашками Доминика Лабарда и электронным сыском Лойолы. Они искренне восстают против материального благополучия человека, если оно приводит к морально-этическому бесправию. Но ни один из них не знает рецепта, как исправить это унизительное положение, и каждый по-своему относится. Для Фрэнка и Полетты это всего лишь результат болезненно растущего пагубного властолюбия их приемного отца. Даже Джонни относится к нему с философским равнодушием: меня лично это не задевает, стерплю, погашу задолженность и нищим, как приехал, уеду. Роджер в такой же ситуации сбежал еще раньше. Но он знал больше всех и – главное – знал тайну, так смертельно его напугавшую. Вот брошенную им перчатку и поднял я, твердо решив, что пяти лет достаточно, чтобы раскрыть карты властителей Дома и сыграть с ними в свою игру. В такой игре могут участвовать и газеты, всегда падкие на сенсацию, и общественность, которую иногда можно разбудить от спячки.
   Автоматическому сыску Лойолы я противопоставил свой, индивидуальный, прибегнув так же, как и он, к электронике. Обнаружив, что мой крохотный, вмонтированный в корпус ручных часов телевизор полностью дезорганизует прием микротелепередатчиков, я подарил его Лойоле, который обрадовался ему, как ребенок новой игрушке. Взамен я получил «иезуитский» значок-пропуск, который облегчал мне пешеходные и лифтовые экскурсии по Дому. Все микрофоны в лаборатории я подавил с легкостью, не опасаясь агентов Лойолы.
   Для через два он меня спросил:
   – Это ваш ручной телевизор подшучивает над микропередатчиками?
   – Конечно, – признался я невинно. – Я уже сконструировал еще один.
   – Примем к сведению. – Лойола сморщился, как надувная кукла, из которой выпустили воздух. – Только больше никому не дарите, а то всюду, где появляюсь я, микропередатчики слепнут и глохнут.
   Но свой телевизорчик я сконструировал иначе. Он мог работать и на другой волне, лучше, чем всякая микротелевизионная связь Лойолы, хотя и в том же дециметровом диапазоне, рассчитанном на пределы Дома. Помимо обычных телевизионных программ из Штатов, которые можно было принимать с помощью дополнительной приставки, мой телевизор-крошка принимал и сигналы двух микротелепередатчиков, которые я собирался тайком установить у Доминика и Лойолы.