Хлебом его не корми — дай поликовать, помитинговать, подемонстрировать.
   Хотя с хлебом в пятьдесят четвертом в этой России было все в полном порядке, хватало хлеба с лихвой. Что-что, а Россия к моменту самоопределения оказалась весьма сытой страной…
   Ильин представлял, как это было в пятьдесят четвертом, и сравнивал с началом перестройки в своей России, с мятежным августом девяносто первого, с полуголодным и безнадежно злобным разгулом объявленных свыше демократии и плюрализма. Похожим казалось. Не по голоду, но по злобе. Все очевидцы отмечали злобу плохо управляемых толп и вспоминали бессмертное пушкинское — про российский бунт. Хотя бунта не было. Германия, придавленная общественным общемировым мнением, отступила не ропща; уже хорошо известный России Скоков прошел в президенты безальтернативно и без эксцессов. Что занятно, именно его поддерживали и политики Запада — в США, в гордой Британии, французы тоже. Считали достойным. Хотя кто-то, наверно, и еще, кроме Скокова, выдвигался, кто-то бежал за паровозом, но отстал настолько, что даже в воспоминаниях, читанных Ильиным, не поминался — ни добрым словом, ни лихом. За Скокова проголосовали 99,8 процента избирателей всей страны — что там красноликий любимец прежних соотечественников Ильина, победивший на выборах в социалистической столице какого-то никому не ведомого директора завода!
   Биографию Скокова Ильин знал. Она печаталась всюду. Первый российский президент, круто повернувший побежденную в молниеносной войне страну к самостоятельности, к политической независимости, к креслу в ООН, сумевший не вмешиваться в рыночную экономику, которая хотя и управлялась исподволь и в открытую из-за «бугра», но все же числилась российской, — такой президент везде и всюду проходит по разряду любимцев народа. Народ должен знать своих героев, как заявил другой любимец, ныне вычеркнутый из народной памяти. Ильин мог цитировать жизнеописание первого президента наизусть, хотя и не проходил его в гимназии или лицее. Родился в 1908-м. В 1937-м загремел на Колыму по пятьдесят восьмой статье тогдашнего УК — за антисоветскую пропаганду и шпионаж в пользу фашистской Германии. Естественно, считал Ильин, никакого шпионажа не было, да его не подтверждали и современные биографы; дед Ильина тоже, кстати, в тридцать седьмом за шпионаж сел — только в пользу Америки. Модно было. А антисоветская пропаганда — это да, это имело место. Двадцатидевятилетний инженер-метростроевец открыто выступил на профсоюзном собрании в защиту частной собственности. Дурак был. Ангел тогда, помнится, так и прокомментировал прочитанное Ильиным… Но дурак или нет, а все это потом сильно прибавило Скокову в популярности, позволило числиться безвинной жертвой сталинского режима и безудержным апологетом рыночной экономики.
   Но смех смехом, а Скоков и впрямь много сделал на посту президента. Конституция России — его детище. Гонения на коммунистов, конституционно закрепленные запретом на партию, — тоже дитя ненависти человека, бездарно потерявшего пять лет жизни на лесоповале. Развитие экономики — политика невмешательства в хозяйственные дела, всяческое поощрение отечественных и иностранных инвестиций, Закон о земле, Закон о собственности, скучно перечислять. Не научный трактат пишем. Россия была сыта, обута, одета, компьютеризирована, автомобилизирована, рубль числился конвертируемым, хотя и не очень-то котировался в тех же Штатах или в Англии. Существовала разумная квота на вывоз наличности. Да ведь так — не только рубль. И франк вон тоже, не говоря уж о какой-нибудь песете!..
   Петр Андреевич Скоков пропрезидентствовал с 1954 по конец 1964 года, ровно два срока, отпущенных ему его же Конституцией, в пятьдесят шесть лет вышел из политических игр и ненавязчиво оказался президентом иного рода — президентом концерна «Сайбириа ойл». К шестьдесят четвертому тюменская нефть пошла на мировой и внутренний рынок рекой, в Западной Сибири толклись большие и малые нефтяные компании, но постепенно все подгреб под себя означенный концерн, в который вошли российские «Тюмень-нефть», сибирский банк «Гермес», Сибирская нефтяная биржа и французский «Эльф Акитен». Случайно или нет, но пост президента был свободен как раз к уходу Скокова с политической арены и ему предложен. А он не отказался. Злые языки, правда, говаривали, что Скоков, еще будучи президентом России, круто лоббировал в пользу концерна. Но что нам злые языки! В России было и будет: не пойман — не вор.
   Скоков был сильным главой страны. Ильин так считал. Скоков правил жестко — в политике, но вольно — в экономике. Скоков знал все, поспевал ко всему, при нем Россия закончила митинговать и принялась работать. Скоков не случайно подчинил именно себе гебистов, полицию и армию. Он-то понимал могущество информации, помноженной на силу. И при нем все эти ведомства — особенно гебистское, оно его любимым было, — расцвели пышным цветом и обрели тайную и всеохватную власть.
   Что Ильин на собственной шкуре испытал.

Действие

   Невесть откуда взявшееся солнце вкрадчиво проникло сквозь оконные стекла, сквозь желтые в синюю клетку занавески на окнах, проникло и странно осветило ресторанчик и его посетителей, будто аквариум и неподвижных рыбок в нем, а персонажи комедии дель арте застыли восковыми фигурами — тоже подсвеченные вороватым солнышком. Ну, им-то оно — в самую жилу, в самый цвет, они будто и ждали его, а может, и впрямь ждали, поскольку вся эта странноватая картиночка виделась Ильину довольно-таки инфернальной: вот, значица, тебе сцена, вот тебе актеры, а вот тебе, как и положено, свет рампы чудно загорелся.
   — А может, это не солнце никакое, — сказал прагматичный Ангел, — а может, это вовсе фонарь на столбе в окно фугачит, когда надо.
   — Может, — машинально согласился Ильин. Не до Ангела ему сейчас было, не до его ловких умозаключений. Смотрел он по сторонам и видел словно загипнотизированных зрелищем людишек сокольнических. Вот пожилая пара, она — седые взбитые волосы, золотые очки, пергаментная кожа, чуть тронутая румянами, он — лысина, кавалергардские усы, стеклянный глаз голубого колера… А вот и молодожены — влюбленные — счастливые — лупоглазые — восторженные — небогатые — голодные-в-середине-дня… А вот и рокеры — в косой коже, в цветных «банданно» на лбах, пахнут сталью мотобайков «кавасаки», резиной «мишлен», бензином «супер», пылью муниципальных автобанов… А вот и две старые девы, вечные девушки, толстая и тонкая, смелая и тихая, умная и глупая, обе на эскалоп позарились, на сочный дойче эскалопчик с итальяниш зрелищем вприглядку… А вот и еще парочка, баран да ярочка, два монстроидальных спортсмена-любителя, крутые качки, не исключено — гомосеки… А вот двое московских «яппи», двое умников с атташе-кейсами между ног, будто в кейсах тех — сверхсекретные проекты, каждый по мильену марок, зажимают кейсы хилыми икрами, сейчас кончат от напряга…
   И что же их всех по двое, в некой неге подумал Ильин, что ж за магическая цифра «2» свела их в прелестной «Лорелее» в ожидании чуда или…
   — Или, — сказал по-прежнему прагматичный Ангел. — А не стучат ли они, не аккомпанируют ли на рояле в известной всему миру конторе, а, Ильин мой умиленный, потумкай, потумкай, а я погожу.
   — Нет, — возразил Ильин, — быть того не может. Это искусство, тебе не понять, это великая сила искусства.
   И тут солнце ушло. Или фонарь погас. И исчезло очарованье кукольного ящичка, но осталось, осталось очарованье живого воздуха, в котором легко задышали и задвигались и молодожены, и пожилые супруги, и рокеры, и подружки, и качки, и «яппи». И прелестные маски комедии дель арте тоже задвигались, и возник из-за кухонных кулис расторопный официант, пролетел меж столиков, планируя подносом, как крылом, приземлил его на стол Ильину и выгрузил тарелку с наисочнейшим эскалопом в полгектара площадью, и плошки с помидорчиками сгрузил. И с огурчиками малосольными, и с травкой-укропом-кинзой-петрушкой, и бухнул около захолодевший графинчик не иначе как со «Смирновской», которую Ильин и не заказывал вовсе, а ведь обрадовался хитрой догадливости официанта. Потому что «Шато де ля тур» — вино, конечно, интеллигентное, хоть и не из дорогих, но все же вино, малоградусная жидкость, а ситуация, начавшаяся с утра, требовала привычных сорока градусов, к тому же Ильин еще на явке у крутых революционеров весьма позавидовал их партийной близости к скандинавской водке «Абсолют», напитку хмурых викингов. «Смирновская» была не хуже, хотя и малость послабее.
   — Приятного аппетита, — сказал официант и упорхнул обратно.
   Но тем не менее всех вокруг было именно по двое, да простится автору не слишком русскоязычный оборот, два на два, да плюс два, да еще два и два, странная парность, как ни уходи от сего факта в милую дымку искусства. Все вокруг парами рубали эскалопы аэродромных габаритов, все вокруг пили «Шато де ля тур», все вокруг, казалось одинокому Ильину, смотрели на одинокого Ильина с осуждением и подозрением, и одинокому Ильину уже начинало чудиться, что Ангел был прав в своем мнительном «или». И ведь комедианты-то, комедианты хреновы — те тоже парами лицедействовали: Коломбина, значит, с Пьеро об руку, Тарталья, как водится, с Панталошей, а Арлекин был, как ни парадоксально, един в двух лицах, то есть два Арлекина наличествовало на пятачке у синего со звездами занавеса, скупо прикрывающего вход в кухню.
   И лишь Артемон, который не пудель, а сенбернар, шлялся по «Лорелее» в гордом одиночестве, то выглядывал из-за занавеса, то скрывался за ним, сверкал очами в бессолнечной теперь полумгле, как известная собака Баскервилей, жил своей жизнью. Вот он явно уставился на Ильина, все-таки пропустившего рюмашку, все-таки закусившего малосольным нежинским огурчиком, все-таки отломившего от эскалопа нежнейший кусман и отправившего его в рот — голод по-прежнему не тетка. Хотя вот вам праздный вопрос: чья тетка?.. Велики тайны твои, могучий и свободный русский язык!..
   Но к делу.
   — Чего это он? — нервно спросил Ангел. Ангел не любил собак, считал их животными пустыми и наглыми. Не исключено, боялся. Правда, это уж совсем ненаучная фантастика!
   — Не знаю, — тоже нервно сказал Ильин, так и застыв с непрожеванным куском эскалопа во рту, поскольку означенное пустое и наглое животное направилось прямиком к столу Ильина, лавируя между стульями и столами что твой слаломист. И, лавируя, не сводило взгляда с Ильина, и тот от опаски готов был уже подавиться и помереть от удушья в страшных муках, ибо взгляд Артемона отнюдь не был пустым и наглым, а, напротив, светились в нем сочувствие и понимание великих и странных бед, негаданно свалившихся на голодного клиента.
   Сенбернар добрался наконец до стола, положил на скатерть тяжелую волосатую башку и подмигнул Ильину левым глазом.
   — Чего тебе? — невежливо, с полным ртом, спросил Ильин.
   Сенбернар мотнул башкой, будто приглашая Ильина куда-то назад, куда-то в тайные глубины «Лорелеи».
   — Я же ем, — растерянно сказал Ильин.
   А Ангел, мерзавец, опять молчал!
   Сенбернар явно усмехнулся, хотя кому-то из читателей сие может показаться обычным словесным трюизмом, пошлой метафорой, но ведь усмехнулся, осклабил свой коровий рот и вновь мотнул головой, настаивая.
   — Идти, что ли? — спросил Ангела Ильин. Но тот не ответил: то ли делал вид, что его нет, то ли и впрямь смотался на минутку в положенные ему горние выси, в заоблачные эмпиреи, где не было опасных псов.
   — Ну пошли, что ли, — скучно решил Ильин, встал, дожевывая, бросил на стол салфетку, с сожалением оглядев опять недоеденный ужин. Или обед? Бог его знает…
   Придется ли доесть, или судьба такая нынче выпала: близок локоток, то есть эскалоп, а не укусишь. Пардон за скверную шутку.
   Ильин шел за сенбернаром под условным названием Артемон и ловил на себе взгляды парных шелкопрядов, оторвавшихся от уничтожения полезной свинины. Парные элементы молча смотрели на уходящего в неизвестность сомнительного одиночку и, возможно, злорадно ждали законной развязки, которая никак не наступала с самого утра.
   А сенбернар нырнул за занавес, и Ильин — за ним, а легко танцующие под тихий музончик комедианты даже не гукнули: мол, куда это чужака собачка повела, мол, посторонним, господа, вход на кухню и за кулисы воспрещен.
   И мадам, встречавшая давеча у входа, не появлялась.
   Кухня была пустой, ничего в ней не варилось и не жарилось, только красные глазки на электрических плитах напоминали о том, что жизнь в них на всякий пожарный теплилась. Сенбернар свернул в какой-то узкий коридорчик, остановился у двери с номером, естественно, тринадцать, поднял лапу и поскребся. Дверь отворилась, и низкий женский голос произнес:
   — Спасибо, Карл. Ты свободен. А вы, господин Ильин, можете войти.
   Вот тебе и раз, бездарно подумал Ильин, собачку-то, оказывается, Карлушей кличут, а вовсе не Артемоном. Подумал он так лишь потому, что ему до зла горя надоело непрерывно и безрезультатно соображать, почему все вокруг везде и всюду знают его имя и фамилию. Не кинозвезда ведь, хотя в гебе все — звезды…
   Он вошел в комнату и аккуратно закрыл за собой дверь.
   В длинной, похожей на вагонное купе комнате без окон сидела давешняя голубоволосая дама Мальвина, сидела напротив двери у столика, заставленного баночками, пузырьками, флакончиками, спреями, коробочками, стаканчиками с кистями, картонками с салфетками «клинекс» и прочей дребеденью для гримирования. А над столом — там, где по всем строительным законам положено быть окну! — красовалось зеркало размером во всю стену, в коем отражался визуально растерянный Ильин.

Факт

   Ильин и прежде не очень любил театр. Бывало, пуская пыль в глаза очередной милой даме, летчик-испытатель храбрый Ильин мог купить пару билетов в Ленком или на Таганку и отсидеть положенные три-четыре часа без особого раздражения, но и без всякой радости. Выкрикнутое великим Станиславским «Не верю!» очень мягко ложилось на душу прагматичному Ильину. Не верил он театральным страстям, а кино, напротив, сильно любил и его страстям верил. Да и то верно! Театр — аффектация, крик, форсирование всего на свете, иначе мало что поймешь с последнего ряда. А кино — камерность (буквально!), интимность, нормальный голос, нормальные чувства, полутона, доступные крупным планам, иначе — реальность. Так считал Ильин, и не надо, уважаемые господа критики, упрекать его в наивности и дилетантизме. Он — профессионал в иной области, он на сверхскоростях профессионал, я там, уважаемые господа, вы все сразу крупно обгадитесь со страху. Гутен морген, их либе дих…
   Но, перестав быть в описываемом пространстве-времени сверхскоростным пилотом, Ильин театр так и не полюбил. Гуляя по первопрестольной, он, конечно, разглядывал театральные афишки, почитывал от скуки рецензии на скандальные спектакли, да и по «тиви» иной раз проглядывал наскоро какую-никакую постановку. А значит, наслышан был о театральной жизни. Наслышан и начитан.
   Знал, например, что московский люд по-прежнему трется на Малой Дмитровке, бывшей — Чехова, около театра «Перекресток», ведомого неистовым режиссером Сашей фон Раабом. Стоит напомнить, что в прежней жизни Ильина улица получила имя доктора-драматурга лишь в сорок четвертом, так что в Этой жизни никто не переименовывал: как была Малой Дмитровкой спокон веку, так и осталась ею. А театр тоже поселился в здании бывшего Купеческого клуба, более того — открыто содержался «новым купечеством»: деньги (и немалые!) платила финансовая группа «Рейн — Москва», крутая межбанковская группировка. Саша фон Рааб, сын немца и русской, имя в театральном мире имел громкое, хотя и молод был, и привлекал в театр молодежь, экспериментировал с ней напропалую, хватал призы на всяких международных фестивалях, в Страсбурге например, но и «старики» у Рааба играли мощные: Леонов, Борисов, Евстигнеев — совсем здесь, к слову, не покойный, а живой и здоровый, ну и неизвестные Ильину по прежней жизни, но в этой давно знаменитые Игорь Форбрихер, Елена Панова, Алиса Коонен-младшая… Ильин их не раз в кино видел и по «ящику» тоже. Елена Панова сыграла жену Скокова в фильме «Президент», снятом режиссером Василием Астаховым и получившем в прошлом году в США «Оскара» — по номинации иностранных фильмов. Ильин его трижды смотрел, мощное кино Астахов сработал, закрученное, жесткое, и Скокова там сыграл Георгий Жженов, актер, любимый Ильиным во всех своих жизнях.
   Жженов постоянно играл во МХАТе, МХАТ так и располагался в проезде своего имени, никто имя не отнимал и не превращал проезд обратно в Камергерский переулок. МХАТ по-прежнему гордился птицей чайкой на занавесе, в репертуаре всегда имели законное место пьесы вышеупомянутого доктора, и во МХАТе-то Ильину как раз и довелось побывать однажды. Вопреки желаниям и принципам.
   А дело было так. В доме, где Ильин скромно «кочегарил», жил вальяжный главреж МХАТа Табаков. Уж куда как известный актер, любимец народа! Такие, блин, совпадения унд метаморфозы. Но не в них дело, а в том, что однажды любимец народа призвал дежурного из котельной, чтоб, значит, починить батарейку, которая подтекала. Случившийся дежурным Ильин батарейку починил и получил в благодарность червонец плюс контрамарку на два лица в театр. На спектакль «Воры в доме», где, как сказал любимец, он сам играет эпохальную роль. Может, так оно и было. Ильин по серости того не понял, и после первого акта они с Титом засели во мхатовском буфете пить пиво и закусывать раками. То есть они это дело в антракте начали, но не прекратили и позже, поскольку и пиво и раки оказались практически эпохальными. Как, вероятно, и роль.
   Еще Ильин бывал в «Эрмитаже», где по субботам гудел джазовыми сейшенами недорогой, но с отменной кухней ресторан, где устраивались уик-эндные народные гулянья «а ля Яков Щукин», что был некогда создателем прекрасного сада в центре Москвы. А еще там играла труппа эрос-театра Елены Браславской и драма-буфф «Деревянные кони». В драме-буфф Ильин не был, в эрос-театр однажды зашел со скуки и два битых часа смотрел композицию «Сольвейг» под музыку, естественно, Грига. В композиции красиво бегали и страдали полуголые и совсем голые дамы и молодые люди, но, поскольку все было довольно бесполо и высокопарно, нравственные московские власти не считали театр мадам Браславской порнушным и дозволяли ему играть «в местах большого скопления публики». Позже Ильин читал в «Вечерке» статью некоего критика, который сравнивал голое ногодрыжество в эрос-театре с неумирающими па незабвенной Айседоры Дункан.
   Конечно, еще был Большой, где ставили поочередно Бежар и Нуриев, а в опере царили Образцова и Хворостовский — это из известных Ильину, а неизвестных там — вагон и тележка. Еще были Малый и Камерный, Мейерхольдовский и Таировский — названные по именам отцов-основателей, еще были десятки театров и театриков, вон даже театр «Яблоко» имел место под руководством Славы Спесивцева, который и в Этой жизни оказался режиссером, а в прежней Ильин был с ним знаком и даже пивал водку. Как-то подумалось: а не зайти ли к нему по новой? Умный Ангел скептически заметил:
   — Он тебя и в Той жизни слабо помнил, а в Этой ты для него кто? Работяга, козел, шестерка рваная…
   Грубым Ангел был, но справедливым. Ни в какое «Яблоко» Ильин, конечно, не пошел.
   А пошел он в очередной раз в киношку, в соседний «Монитор», что заменил бывший «Ударник» в бывшем Доме правительства, а ныне дорогом рентхаусе, и посмотрел в тысячный раз «Великолепную семерку», которая в Этой жизни оказалась до мелочей похожей на оригинал. Хотя кто подсказал бы: в какой жизни снимался оригинал?.. Забавно, но этот неприхотливый фильм был тоже одной из «машин времени», которые придумал себе Ильин для борьбы с ностальгией. Или для растравления оной. И не то чтобы таких «машин времени» или, если уж автор погнался за легковесными метафорами, таких опорных столбов, поддерживающих память Той и Этой жизней Ильина, было мало. Навалом! Уже говорилось: одинаковые имена, судьбы людские, одинаковые до неразличимости события, факты, и прочая, и прочая. Высокопарные фантасты наверняка написали бы что-нибудь этакое: пространство-время, единое для всей Вселенной, создает свою неисчислимую множественность миров, оставляя в каждом свои триангуляционные знаки. Каково, а? Знай наших!.. А говоря попросту, помянутое пространство-время в своем миротворчестве лениво и неразнообразно в мелочах. И выбирать себе «машину времени» Ильин мог где угодно. Просто он любил «Великолепную семерку» с тех давних пор, как насмотрелся ее до вызубривания реплик — в начале 60-х в своей небогатой впечатлениями подростковой Москве, когда вредный американский фильм, невесть почему купленный идеологически скупым кинопрокатом, попал на экраны страны, как наподражался несравненному Юлу Бриннеру — с его арматурно-ходульной походкой на негнущихся ковбойских ногах. Смешно, но Ильин пересмотрел «Семерку» на домашнем видюшнике за день или два до той катастрофы, что перенесла его в другую Москву. Стоит ли говорить, что первый поход в кино здесь был именно на этот фильм…
   Хотя, как мы уже отметили, Ильин вообще был фанатом изобретения братьев Люмьер, если на что и тратил в слабом поту заработанные рубли, то именно на синематограф, где царил всесильный Голливуд, то и дело, кстати, даря Ильину очередные «машины времени» или «опорные столбы» — выбирайте, что нравится.

Действие

   — Войдите и сядьте, — строго сказала Мальвина, указав на хлипкий стульчик рядом с ней и, соответственно, с гримерным столом.
   Ильин вошел и сел. Ильин сегодня, как, впрочем, и всегда в нынешней жизни, был послушным начальству и обстоятельствам. Мальвина начальством ему не была, но обстоятельства так и толпились вкруг нее, налезая друг на друга, рыча, плюясь и грозя Ильину костлявыми кулаками.
   — Вас преследуют, — констатировала Мальвина, пронизывая Ильина синим лазерным взглядом.
   И тут, как всегда вдруг, объявился пропавший Ангел, который не боялся красивых женщин — в отличие от собак. Не исключено, что ему передалась былая куртуазность Ильина, его крепко подзабытое влечение к прекрасной половине. Но в смысле духа. Так ведь он и был духом. Ангел…
   — Бди, — коротко сказал он, — она что-то знает.
   Ильин это и без Ангела понимал, посему не стал реагировать на реплику Мальвины, надеясь — надроченный общением с опытными следователями гебе, мастерами допроса и сыска, — что она наведет его своими вопросами на суть дела. То есть, задавая вопрос за вопросом, выдаст свое знание ситуации и, естественно, свой интерес. Так считали вышеупомянутые мастера и не всегда ошибались.
   — Вас преследуют с утра, — настойчиво повторила Мальвина, усиливая мощность лазерных лучей, нагло пролезая в мозг Ильину и копошась там, пиная нейроны, аксоны и прочие синапсы. — Что вы собираетесь предпринять? Ведь бежать вечно, — выделила голосом, — бессмысленно. И куда бежать?
   — Не знаю, — коротко сказал Ильин, сочтя дальнейшее молчание невежливым.
   — А кто знает?
   — Не знаю, — повторил Ильин. — Может, Ангел?
   Ангел хихикнул: мол, круто, круто…
   — Не говорите глупости, — сердито сказала Мальвина. — Вы что, сумасшедший, убогий? Ведь нет же?..
   — Не знаю, — заладил Ильин. — Скорее всего сумасшедший. А уж убогий — наверняка. Вы же мою историю знаете… — не вопрос, а полуутверждение, этакий скромный ход пешкой от коня.
   Но Мальвина не хулилась.
   — Откуда мне знать вашу историю? Я вас впервые в жизни увидела. Просто ваше биополе наполнено тревожными сигналами, просто-таки паническими сигналами. Мне больно их принимать…
   — А ты не принимай, дура крашеная, — заявил Ангел.
   — А вы не принимайте, — вежливо сказал Ильин. — Зачем же принимать, если больно.
   — Я не могу, — серьезно заявила Мальвина. — Я не умею экранироваться от чужой боли, — в этом моя особенность и моя беда, я один из наиболее сильных экстрасенсов в Международной лиге, но и один из наиболее уязвимых. Ах, ах, моя голова… — Она, совсем как книжная Мальвина, коснулась прозрачными пальчиками висков, зажмурилась, и лазеры погасли.
   Ильину стало уютнее и спокойнее. Если кто и был сумасшедший в этой гримерной, так не он, не он. Он-то как раз нормальным себя числил, а посему хотел смыться от голубоволоски и как минимум доесть остывающий эскалоп. Если его сволочь сенбернар уже не схавал…
   Но спокойствие оказалось недолгим.
   — Я должна вам помочь! — Мальвина выпрямилась, и ее лазеры заработали по новой. — Я не успокоюсь, пока не помогу. Вы хотите, чтоб я успокоилась?
   — Пусть успокоится, едри ее так и так, — засклочничал Ангел. — Она же от тебя не отвяжется.
   — Успокоить тоже можно по-разному, — философски заметил Ильин Ангелу. — Перевозку, например, вызвать и отправить на Лубянку.
   — Да не дрейфь, — затянул Ангел. — Дура баба, при чем здесь гебе, я ничего не ощущаю. Одно сплошное биополе, а на нем ромашки с лютиками. Идиллия.